Пророк в своем Отечестве — страница 15 из 24

«Ну, ничего, – успокоил он себя, – вот если пройду и каземат, и каторгу, повзрослею, и тогда можно будет поговорить с Федором Михайловичем… Если доведется встретиться…»

Глава седьмаяДвадцать восьмое января. Федор Достоевский

Проснулся он рано, словно по чьему-то властному приказанию. В кабинете было сумрачно, но сквозь неплотно прикрытые шторы всё же пробивался утренний свет, и он различил этажерку, стол, потом Анну, которая спала на тюфяке, около его дивана.

Зачем это?

И тут он вспомнил всё, что произошло с ним за последние двое суток: недоразумение с Орестом Миллером, арест соседа и ночные шаги жандарма, вставочку, закатившуюся под этажерку, спор с сестрой Верой, кровь, приход докторов.

Значит, Анна всю ночь провела у его постели. А теперь утро.

Он неотрывно смотрел на нее, различая знакомые до мельчайших подробностей черты ее лица. Лицо и во сне сосредоточено на какой-то тяжелой, так и не решенной мысли… Ну конечно, она думала о том, остановится ли кровотечение, справится ли он на этот раз со вспышкой болезни, выдержит ли… О, Анна слишком даже стойкий и сильный человек. Но как же тяжело ей придется, когда она останется с детьми… Никуда не денешь роковую разницу в возрасте – ему умирать, ей жить. Да и не только возраст – болезни. И вот ведь что странно: всегда ждал смерти от болезни мучительной и страшной, а ударила болезнь другая, которая подкралась как-то незаметно, исподтишка. Ну, дышалось трудно. Ну, грудь давило – так что? Ан вот тебе – как раз отсюда и смерть.

Смерть?

Почему он решил, что непременно смерть?

Неизвестно. Но только чувство, что именно сегодня он расстанется с этим миром, прочно утвердилось в его сознании.

Он смотрел на жену долго, может быть, несколько часов, пока она не открыла глаза.

– Ну, как ты себя чувствуешь, дорогой мой? – спросила Анна, поднялась, села к нему на диван и погладила его лицо.

– Знаешь, Аня, я уже давно не сплю и всё думаю, – сказал он хрипло и тихо, но слова его были отчетливо слышны. – Теперь я осознал ясно, что сегодня умру.

У нее так и занялось сердце.

– Голубчик мой, зачем ты про это думаешь? Теперь тебе лучше, кровь больше не идет. Образовалась пробка, как говорил Кошлаков. Ради Бога, не мучай себя сомнениями, ты будешь жить, уверяю тебя!

– Нет, я знаю, я должен сегодня умереть. Зажги свечу, Аня, и дай мне Евангелие.

Евангелие было в темно-коричневом переплете, сильно потертом, с трещинами. Страницы кое-где волнами – следы того, что на них попала вода. Чернота по краям – от частого перелистывания. Шрифт старинный, с титлами.

Он точно помнил день и час, когда ему была подарена эта книга. Девятого января 1850 года в Тобольске, на пересыльном дворе. К ним, новым политкаторжанам, тогда пришли Наталья Дмитриевна Фонвизина, Жозефина Адамовна Муравьева, Прасковья Егоровна Анненкова и ее дочь Ольга. Мог ли он предположить, что именно жены декабристов укрепят его волю, дадут силы жить, бороться?

Он смотрел на их лица, и неправдоподобной, фантастической казалась сама мысль о том, что эти женщины уже двадцать с лишним лет прожили здесь, «во глубине сибирских руд». И тем не менее лица были светлыми, чистыми, хотя время без жалости состарило их. Но не морщины, не старческие складки остановили его внимание, нет! Он видел их глаза, наполненные таким светом, какого он больше не видел во всю свою жизнь. В особенности у Натальи Дмитриевны Фонвизиной…

Она протянула ему книгу, и он взял ее; потом припал руке женщины. Она погладила его по голове и произнесла:

– Крепитесь, только вера спасет вас.

– Я знаю, знаю, – горячо ответил он и хотел еще что-то сказать, но не знал что.

Они ушли, но потом, через несколько дней, уже за Тобольском, на большом тракте, он вдруг увидел сани, а в санях ее, Наталью Дмитриевну.

Дул ужасный ветер, от которого совершенно некуда было деться, мороз в тридцать градусов леденил щеки, но она ждала его, чтобы сказать ему хоть еще одно слово ободрения, чтобы укрепить.

– Я никогда, никогда, до самой смерти не забуду этого, – крикнул он, схватив ее руки. – Клянусь вам, никогда! – И слезы потекли из его глаз.

Потом, уже в Омском остроге, он обнаружил, что переплет надрезан и туда вложены десять рублей.

Он не забыл и эти деньги, и этих святых женщин, и Евангелие это, с которым не расставался всю жизнь.

У него была привычка: в трудную минуту открыть наугад эту книгу и читать, что написано на странице. Вот и сейчас он сделал так же и передал книгу Анне Григорьевне.

– Читай, Аня.

Открылось Евангелие от Матфея, глава 3. Книга была издана в 20-х годах XIX века, и перевод ее не походил на тот, что был сделан позже. Текст читался так:

Иоанн же удерживал Его и говорил: мне надобно креститься от Тебя, и Ты ли приходишь ко мне? Но Иисус сказал ему в ответ:

оставь теперь (не удерживай), ибо так надлежит нам исполнить всякую (великую) правду.

– Ты слышишь: «не удерживай». Значит, я умру, – спокойно сказал Федор Михайлович.

Голова ее опустилась на подушку рядом с его головой. Она старалась унять стоны и слезы, но они не проходили, а усиливались.

– Аня, Анечка, голубчик мой… Ну что же… Каждому определен свой час… – Он гладил ее, заботясь, чтобы она поскорее успокоилась.

Когда она подняла мокрое от слез лицо, он сказал:

– Помни, Аня, я тебя всегда горячо любил и не изменял тебе никогда, даже мысленно!

Она прижимала его ладонь к своей щеке, и плакала, плакала, и умоляла не думать о смерти и не волноваться.

– Хорошо, голубчик, не буду, – шептал он. – Но и ты не плачь, прошу тебя.

Наконец ей удалось остановить слезы. Она виновато улыбнулась. Пока они говорили, несколько раз звонил звонок, и он попросил пойти привязать этот звонок и никого к нему не пускать.

Анна ушла, и он стал засыпать: разговор взял много сил. В это время за стеной опять раздались тяжелые, громкие шаги.

«Господи, опять засада! – мелькнуло у него в голове. – Ну почему даже сейчас – засада? Я же просил, чтобы перестали шататься хотя бы… Как же, будут они думать о каком-то писателе, когда тут птицы попадаются в силки…»

Он был прав: в комнате Баранникова оставалась засада. Ночью Анна Григорьевна пошла к соседям и попросила жандарма перестать вышагивать по квартире. Жандарм, услышав просьбу жены Достоевского, сделал крайне недовольный вид, но пообещал не шуметь.

Утром в комнате, занимаемой некой Григорьевой, женой подпоручика морской артиллерии (комната по соседству с Баранниковым), был проведен обыск. Хозяйку оставили под домашним арестом как подозреваемую в связи с революционерами.

«Какая жалость, что не успел написать о них, – подумал Федор Михайлович. – Теперь можно твердо сказать – не успел. А как хотелось написать о русских мальчиках! Ведь как раз от них зависит всё будущее России…»

Вспомнилось, что нашлись люди, которые считали, что он облил грязью всё новое и передовое. Даже сравнили его идейность с Маркевичем[40]. Ну что может быть пошлее и обиднее? Этот Болеслав Михайлович Маркевич – светский шаркун, бездарь, способный только на велеречивые сравнения и пошлейшие метафоры. Один его роман «Марина из Алого Рога» чего стоит. А ведь называет себя писателем… Или фельетоны его. Да прямые доносы на Щедрина, на Тургенева. Так и войдет в историю нашей словесности как литературный доносчик.

О, не было бы этих сравнений с Маркевичем, если бы не служил у князя Мещерского в «Гражданине», если бы печатал романы не у Каткова, а в более приличном журнале. Каюсь, Господи, каюсь, но укажи, где журнал поприличней-то и где к его труду относились пусть не с любовью, так хотя бы с уважением… Почему наша литература столь засорена, замусорена, почему придворные шаркуны и торгаши ходят в ее управителях, отмечены высшими наградами и милостями? За что такое тяжкое наказание? За грехи, за грехи…

О, ходит, ходит проклятый жандарм!

Он приподнялся, почувствовал, как опять что-то оборвалось в груди и кровь обдала горло и рот. Он запрокинул голову, не в силах позвать Анну. Слышно было, как она с кем-то говорит в гостиной, удерживает, не пуская к нему. Пусть бы разрешила, лишь бы подошла сама…

Она подошла, опустилась на колени и стала вытирать его рот салфетками, давать кусочки льда, микстуру Кошлакова. Никакой пробки, конечно, не образовалось. Кровь перестала течь сама по себе.

Сквозь приоткрытую дверь он увидел лицо пасынка Паши.

– Не пускай его, Аня, – прошептал он, наверняка зная, что Паша пришел с какой-нибудь просьбой о наследственных деньгах. А какое тут наследство, если Анна с детьми остается ни с чем? – И там… опять… ходят… – Он глазами показал на потолок.

Она кивнула и вышла, плотно притворив за собой дверь.

Паша… До чего же пустой и никчемный вырос человек. Одна забота – жажда развлечений и удовольствий…

Всё, что связано с Машей, почему-то соединялось с горем, мучением, страданием. Как она терзала его, то давая согласие выйти замуж, то отказываясь и уверяя, что чувства ее отданы другому. Этот «другой» был препустой школьный учитель Вергунов. Сколько же горя пришлось хлебнуть – сначала с чахоточным и нищим мужем Маши, потом с Вергуновым, потом с нею самой, до самой ее кончины, а потом с Пашей…

Просить кого-то зайти к соседям Анна Григорьевна постеснялась. Да и чутье подсказывало ей: не надо, чтобы кто-то знал, что рядом находятся жандармы. Это может бросить тень на мужа. В гостиной, в столовой, в прихожей, на лестнице – всюду были люди, знакомые и незнакомые, но ни к кому она не стала обращаться с просьбой. Всё уладила сама – опять объяснила, что известный писатель Достоевский очень серьезно болен и что ему нужен покой…

Когда она возвращалась в квартиру, увидела Аполлона Николаевича Майкова и бросилась к нему:

– Идите, идите, он будет очень рад. А я за детьми.

Майков кивнул и осторожно, чуть не на цыпочках, пошел к кабинету Федора Михайловича. Следом за ним двинулся и Паша, но Анна Григорьевна остановила его: