Они пожали друг другу руки и разошлись.
Вспоминание это было сильным, отчетливым, и Страхов, как наяву, видел и бледное лицо Достоевского, и васильковое небо, и дворцы на площади, и жестяную смятую крышку, которая валялась на мостовой. Ему еще захотелось поднять эту небольшую, с ладонь, крышку, потому что она поблескивала на солнце и притягивала к себе взгляд.
Почему же так горячился тогда Достоевский? Только из-за того, что он сказал, что человек по своей натуре подл? Неужто это для него самая капитальная проблема? Неужто поэтому он сдержал слово, данное во Флоренции, и сделал проклятую запись?
Тогда, шагая по улицам Флоренции, он не верил, что Достоевский долго будет помнить о споре. Да и сейчас полной уверенности в том, что всё вышло из-за того спора, из-за той проблемы, у него не было…
«О, черт, почему я не могу освободиться от него? – думал Страхов, устав ворочаться в постели и решив встать. – Ну почему я должен разгадывать его загадки? Не нужно мне это, не нужно! Всё сформулировано и уяснено. До конца, до последней точки».
Он поднял своего старого слугу, заставил его приготовить самовар. Теперь бессонница, никуда от нее не денешься. Слуга кряхтел и всем своим видом показывал, как ему тяжело живется. Так и хотелось дать ему пинка, и Николай Николаевич ушел в комнаты, иначе старику бы несдобровать.
Вот ведь какая гадость. Ужас его писаний состоит в том, что о них приходится думать – даже по ночам, вот как сейчас. Что за подлая натура! Специально любил подпустить туману, запутать, закружить. Ну конечно, специально. Чем труднее понять, тем вроде и глубже, и сложней написано. И тем вроде сильней постиг человека… Недаром любил читать пушкинского «Пророка» – мол, сам пророк.
И шестикрылый серафим
На перепутье мне явился…
Знал, как пушкинское слово отзовется… Серафим! Серафим – это высший чин у Ангелов, и являются они только святым в виде огненном, с огненными же шестью крылами… Так нам в семинарии толковали… Например, шестикрылый серафим явился Франциску Ассизскому[46]. Между огненными крыльями была фигура распятого Христа. То есть Франциску Христос явился в облике серафима, и в это время на теле Франциска напечатались знаки ран, подобные крестным ранам Христа. Называются они «стигматы». Постой-ка, а ведь своего Зосиму, кажется, он тоже Pater Seraphicus назвал, как стал называться и Франциск Ассизский? Это для чего? Что он этим хотел сказать?
Он полез в «Братья Карамазовы», стал искать место о старце Зосиме. Успокаивая себя тем, что сейчас всё равно нечего делать, он пролистывал роман и, наконец, нашел то место, где Иван действительно называет Зосиму Pater Seraphicus.
В чем тут дело? Для чего понадобился этот Серафикус? То есть Франциск Ассизский? Уж не для того ли, чтобы показать истинно верующего? В отличие от Великого инквизитора, которому не нужен Христос, принесший Себя в жертву «за всех и вся»? Или тут какая-то вторая и третья еще идея? Франциск любит всё живое, даже с птицами умеет разговаривать, и они слушают его. Об этом, что ли? О любви ко всему живому?
Ко всему живому, что сотворено в мире, ясно осознал он.
Но через минуту опять стал оспаривать эту мысль и опять стал нервничать, пока не отшвырнул книгу. Пришел слуга, принес горячий чай, удивляясь про себя, что спокойный и даже чем-то похожий на старую бабу его барин в раздражении и чуть не в слезах. Потом слуга вспомнил, что у барина горе – умер его друг, сочинитель Достоевский, Федор Михайлович. Потому барин и мучается.
Эпилог
Александр Баранников не дрогнул на самых изощренных допросах. Он остается при своих убеждениях, казавшихся ему верными, которые особенно видны в его показном, актерском завещании, как будто он выступал на сцене театра, а не перед судом.
О смерти Достоевского он узнал в жандармском управлении, куда его однажды возили на допрос.
Мечта Баранникова поговорить с Достоевским не осуществилась, и это его опечалило. Однако впереди были новые допросы, и Александру пришлось думать о другом.
На процессе, который состоялся 9 февраля 1882 года и вошел в историю как «Процесс двадцати», Александр Баранников держался с большим чувством собственного достоинства; одет он был, как написали в отчетах, «даже элегантно».
Он был приговорен к пожизненному заключению, и его добил холод в каземате – Александр заболел скоротечной чахоткой.
18 августа 1883 года он скончался в Алексеевском равелине Петропавловской крепости.
До нас дошло его завещание. Вот оно:
«Друзья!
Один лишь шаг остается до края могилы. С глубокой верой в свое святое дело, с твердым убеждением в его близкое торжество, с полным сознанием, что по мере слабых своих сил служил ему, схожу со сцены.
Вы переживаете великую минуту; воспользуйтесь же всеми ее последствиями.
Помните, что власть правительства опирается на меньшее, чем когда-либо, число искренних приверженцев. Оно успело возбудить ненависть во всех. Еще одно усилие – и оно перестанет существовать.
Готовы ли вы? Обладаете ли вы достаточными силами?
Помните, что тогда выступят на сцену права народа распоряжаться своими судьбами.
Живите и торжествуйте, мы торжествуем и умираем!»[47]
Он прожил всего двадцать пять лет.
И в жизни, и в смерти его было много позы, актерства, ложного, которое он воспринимал как истину.
Николаевич Николаевич Страхов умер 5 февраля 1896 года в Петербурге, прожив шестьдесят восемь лет.
После похорон Достоевского он, пораженный их величием, написал подробнейший их ход в «Биографии», часть которой поручила написать ему Анна Григорьевна. Впоследствии он написал и воспоминания о Достоевском. То есть всюду старался показать, что он был ближайшим другом и сподвижником Федора Михайловича.
Однако на вопрос Льва Николаевича Толстого, заданный в письме, «что за человек был Достоевский», Страхов ответил почти так, как это сделал в записи «Для себя», представив Федора Михайловича в самом чудовищном виде.
Страхов знал, что с годами разберут записи Достоевского и заметка о критике Н. Н. С. станет известна. Но он знал также, что вся переписка с Львом Толстым также будет опубликована, и, отвечая Толстому, «свел счеты» с Достоевским.
Страхов жаждал славы, но так ее и не дождался – ни при жизни, ни после смерти.
Умирал он в своей постели, умоляя врачей облегчить ему страдания, но врачи, как известно, не боги.
Анна Григорьевна умерла 9 июня 1918 года в Ялте, прожив семьдесят два года. Во всё время после смерти мужа она продолжала служить ему, занимаясь изданием его сочинений, дневников, записей, черновых тетрадей, писем. Она издала первое полное собрание сочинений Достоевского, чем облегчила работу миллионам поклонников писателя, которые из поколения в поколение изучают наследие русского гения.
Ее любовь и служение мужу были любовью и служением людям, и она понимала это. Она просила похоронить ее рядом с мужем, но не ставить отдельно памятник, а лишь вырезать несколько строк. Умерла она спокойно, потому что твердо верила в воскресение, а значит, и в скорейшую встречу с мужем.
Достоевский как вестник ХристаРазмышления
Грозный кулачок девочки Матреши
В этих заметках остановимся лишь на одной из сторон творчества Достоевского. А поводом для размышлений я выбрал одну главу из романа «Бесы»[48], история которой кажется мне и современной, и поучительной. К тому же она малоизвестна, и потому стоит о ней рассказать. Глава называется «У Тихона», она не публиковалась почти сто лет. Про девочку Матрешу, о которой рассказано в этой главе, я узнал уже зрелым человеком, когда в солидном томе «Литературного наследства»[49] впервые ее прочел. В 1872 году Михаил Никифорович Катков[50], редактор журнала «Русский вестник», где публиковался роман «Бесы», решительно настоял на том, чтобы эта глава была вычеркнута из текста. Аргументация авторитетного литературного критика и публициста была столь категорична, что даже умевший блистательно вести полемику Федор Михайлович был вынужден сдаться. Еще бы!
Катков говорил писателю, что всё в этой главе безнравственно, описаны мерзкие поступки и выносить их на свет Божий ни в коем случае нельзя, хотя герой и признается в том, что он поступил как негодяй.
Прошло почти сто лет, и глава о девочке Матреше наконец-то предстала перед читателями. Да и то лишь перед теми, кто всерьез изучает творчество великого русского писателя. В то время, в 70-х годах ХХ века, я решил написать повесть о последних днях жизни Федора Михайловича. Потому что узнал поразительную подробность жизни и смерти писателя: оказывается, в ночь с 25 на 26 января 1881 года, когда у него горлом пошла кровь, в соседней квартире, за стеной кабинета, где работал именно по ночам Федор Михайлович, была устроена засада и арестован некто Александр Баранников, один из руководителей «Народной воли» – организации, которая готовила покушение на императора Александра II. Федор Михайлович не мог не слышать, как «брали» Баранникова и его друзей: ночью все звуки во сто крат громче. Значит, кровь пошла горлом не столько потому, что он доставал из-под этажерки упавшую ручку, как написала в «Воспоминаниях» его жена Анна Григорьевна, а, скорее, потому, что он знал красавца революционера, с которым не раз сталкивался на лестнице дома или во дворе, около него. Поразительно, но по этой же лестнице поднимался в квартиру к Федору Михайловичу и обер-прокурор Священного Синода Константин Петрович Победоносцев, посвятивший жизнь именно борьбе с такими людьми, как Баранников и ему подобные.
Достоевский изгоняет бесов