Эти заповедные мысли суждено было высказать Достоевскому на открытии памятника нашему великому поэту. Празднества проходили под эгидой Общества любителей российской словесности. Главным событием церемонии открытия монумента стали двухдневные заседания Общества, на которые пригласили цвет русской литературы. На праздник прибыли И. С. Тургенев, Д. В. Григорович, Ф. М. Достоевский, А. Н. Майков, А. Н. Плещеев, А. А. Потехин. Москву представляли А. Ф. Писемский, А. Н. Островский, И. С. Аксаков. Отказались от участия в празднестве по разным причинам И. А. Гончаров, М. Е. Салтыков-Щедрин и Л. Н. Толстой. Торжества были заявлены как чисто литературные, но всем заранее было понятно, что реальный их характер приобретает черты напряженной схватки двух общественно-политических сил – либерально-западнической и славянофильской.
Первые в лидеры выдвинули Тургенева, вторые – Достоевского и Аксакова, редактора газет «День» (1861–1865 гг.) и «Русь» (1880–1886 гг.) – старейшего славянофила. О том, что праздник непременно выльется в идеологическое противостояние, Федор Михайлович сообщал жене в письме от 5 июня: «…любезно подбежал Тургенев. Другие партии либеральные, между ними Плещеев и даже хромой Языков, относятся сдержанно и как бы высокомерно: дескать, ты ретроград, а мы-то либералы. И вообще здесь уже начинается полный раздор. Боюсь, что из-за направлений во все эти дни, пожалуй, передерутся». В другом письме Достоевский замечает: «Боюсь, что не высплюсь. Боюсь припадка».
И вот наступают торжества, выступает Тургенев. Его речь сводится к тому, что Пушкин – замечательный поэт-художник; он действительно сумел в своем творчестве заговорить литературным русским языком. Но ему всё-таки не удалось встать вровень с гениями мировой литературы: Шекспиром, Гёте, Шиллером и др. Пушкин, утверждал Тургенев, «народно-национальный, но не всемирно-национальный поэт».
Слово об истинном значении Пушкина суждено было сказать Достоевскому. Речь его[51] произвела потрясающее впечатление. Все, кто оставил воспоминания об этом выступлении, в один голос говорят, что он с первых же слов будто магнетизмом завораживал. Но особенно в этот раз.
«Своим надтреснутым голосом, манерой чтения, искренностью, экспрессией – способен был, как электрическим током, зажигать слушателей», – утверждает А. М. Сливицкий, детский писатель, один из организаторов празднеств.
А. И. Суворина (жена известного издателя) вспоминает:
«Но вот явился на сцену Ф. М. Достоевский с горящими глазами и всегда проникновенным взором… Надо сказать, что Достоевский удивительно читал и вообще говорил вдохновенно и страшно действовал на слушателей…»
Ей вторит Д. Н. Любимов, сын редактора журнала «Русский вестник»:
«Я также был сильно взволнован речью Достоевского и всей обстановкой ее. Многое я тогда не понял, и многое потом, при чтении речи, показалось мне преувеличенным. Но слова Достоевского, а главное, та убедительность, с которой речь его была произнесена, та вера в русское будущее, которая в ней чувствовалась, глубоко запали мне в душу…»
О своей речи Федор Михайлович написал жене в письме от 8 июня:
«Я читал громко, с огнем. Всё, что я написал о Татьяне, было принято с энтузиазмом. (Это великая победа нашей идеи над 25-летием заблуждений.) Когда же я провозгласил в конце о всемирном единении людей, то зала была как в истерике; когда я закончил – я не скажу тебе про рев, про вопль восторга: люди незнакомые между публикой плакали, рыдали, обнимали друг друга и клялись друг другу быть лучшими, не ненавидеть впредь друг друга, а любить. Порядок заседания нарушился: всё ринулось ко мне на эстраду: гранд дамы, студентки, государственные секретари, студенты – всё это обнимало, целовало меня.
…вдруг… останавливают меня два незнакомые старика: “Мы были врагами друг друга 20 лет, не говорили друг с другом, а теперь мы обнялись и помирились. Это вы нас помирили. Вы наш святой, вы наш пророк!” “Пророк, пророк!” – кричали в толпе.
Тургенев, про которого я ввернул доброе слово в моей речи, бросился меня обнимать со слезами. Анненков подбежал жать мою руку и целовать меня в плечо. “Вы гений, вы более чем гений!”, – говорили они мне оба. Аксаков (Иван) вбежал на эстраду и объявил публике, что речь моя – есть не просто речь, а историческое событие! С этой поры наступает братство и не будет недоумений. “Да, да!” – закричали все и вновь обнимались, вновь слезы».
Здесь кратко скажем о содержании исторической речи, ибо это действительно так. И актуальна она будет всегда.
Достоевский поделил творчество Пушкина на три периода: в первом поэт указывает отрицательный тип времени, связанный с байронизмом; во втором автор «Евгения Онегина» отыскивает идеал в родной земле; в третьем трансформирует русскую идею во всемирную.
Пушкин сумел обозначить главнейшую особенность русского интеллигента, считает Достоевский. Это – духовное скитальчество. Вот что он говорит про поэму «Цыганы»:
«В Алеко Пушкин уже отыскал и гениально отметил того несчастного скитальца в родной земле, того исторического русского страдальца, столь исторически необходимо явившегося в оторванном от народа обществе нашем. Отыскал он его, конечно, не у Байрона только. Тип этот верный и схвачен безошибочно, тип постоянный и надолго у нас, в нашей Русской земле, поселившийся. И если они не ходят уже в наше время в цыганские таборы искать… мировых идеалов и успокоения на лоне природы от сбивчивой и нелепой жизни нашего русского – интеллигентного общества, то всё равно ударяются в социализм, которого не было при Алеко, ходят с новою верой на другую ниву и работают на ней ревностно. Ибо русскому скитальцу необходимо именно всемирное счастие, чтобы успокоиться; дешевле он не примирится…»
Достоевский указывает «гордому человеку» такой выход: «Смирись, гордый человек, и прежде всего сломи свою гордость. Смирись, праздный человек, и прежде всего потрудись на родной ниве… Не вне тебя правда, а в тебе самом: найди себя в себе, подчини себя себе, овладей собой, и узришь правду».
Достоевский развивает эту мысль и в «Евгении Онегине»: «положительно-прекрасный» тип русский он находит в Татьяне Лариной: «Не такова Татьяна: это тип твердый, стоящий твердо на своей почве. Она глубже Онегина и, конечно, умнее его. Это тип положительной красоты…»
Пушкин нашел идеал в родной земле. «Положительный тип» Татьяны автор речи связывает с народно-христианским мироощущением, поступки Татьяны – с нравственными установлениями, закрепленными Православной традицией. Татьяна отвергает Онегина:
«Но какое может быть счастье, если оно основано на чужом несчастии? Позвольте, представьте, что вы сами возводите здание судьбы человеческой с целью в финале осчастливить людей, дать им наконец мир и покой. И вот, представьте себе тоже, что для этого необходимо и неминуемо надо замучить всего только лишь одно человеческое существо – не Шекспира какого-нибудь, а просто честного старика, мужа молодой жены. …И вот только его надо опозорить, обесчестить и замучить и на слезах этого обесчещенного старика возвести ваше здание! Согласитесь ли вы быть архитектором такого здания на этом условии? Вот вопрос. И можете ли вы допустить хоть на минуту идею, что люди, для которых вы строили это здание, согласились бы сами принять от вас такое счастие, если в фундаменте его заложено страдание… хоть и ничтожного существа, но безжалостно и несправедливо замученного, и, приняв это счастие, остаться навеки счастливыми?»
Достоевский ставит слушателя (и читателя) своей речи перед парадоксом. Таким же парадоксом искушал Иван Карамазов Алешу в главе «Бунт» книги «Pro и contra» своего последнего романа. Иван задал Алеше вопрос:
«Скажи мне сам прямо… отвечай: представь, что это ты сам возводишь здание судьбы человеческой с целью в финале осчастливить людей, дать им наконец мир и покой, но для этого необходимо, и неминуемо, необходимо предстояло бы замучить всего лишь одно только крохотное созданьице, вот этого самого ребеночка, бившего себя кулачонком в грудь, и на неотомщенных слезках его основать это здание, согласился ли бы ты быть архитектором на этих условиях!»
Татьяна, как и Алеша, отвергает такое счастье.
Достоевский продолжает эту мысль:
«Скажут: да ведь несчастен же и Онегин; одного спасла, а другого погубила!» Татьяна не погубила Онегина и не могла его погубить, ибо «она знает, что он принимает ее за что-то другое, а не за то, что она есть, что не ее даже он и любит, что так мучительно страдает! Любит фантазию, да ведь он и сам фантазия. … У него нет никакой почвы, это былинка, носимая ветром. …У ней и в отчаянии, и в страдальческом сознании, что погибла ее жизнь, всё-таки есть нечто твердое и незыблемое, на что опирается ее душа. Это ее воспоминания детства, воспоминания родины, деревенской глуши…». После открытия типа Татьяны Пушкин «…провел пред нами в других произведениях этого периода… целый ряд положительно-прекрасных русских типов, найдя их в народе русском. Главная красота этих типов в их правде, правде бесспорной и осязательной…»
«О типе русского инока-летописца, например, можно было бы написать целую книгу, чтоб указать всю важность и всё значение для нас этого величавого русского образа, отысканного Пушкиным в Русской земле, им выведенного, им изваянного и поставленного пред нами теперь уже навеки в бесспорной, смиренной и величавой духовной красоте своей, как свидетельство того мощного духа народной жизни, который может выделять из себя образы такой неоспоримой правды».
Значение второго периода пушкинского творчества, утверждает великий реалист, в возвращении народной идеи в русло общенациональной жизни, в указании на неминуемость воссоединения «образованного меньшинства» с народом: «…не было бы Пушкина, не определилась бы… с такою непоколебимою силой… наша вера в нашу русскую самостоятельность, наша сознательная уже теперь надежда на наши народные силы, а затем и вера в грядущее самостоятельное назначение в семье европейских народов».