Эрнестина Федоровна явила — в очень мучительных для нее жизненных условиях — редчайшее самообладание. Она, в частности, ни разу за все четырнадцать лет ничем не обнаружила, что знает о любви мужа к другой. Единственное, о чем она говорила в письмах к Тютчеву, — что он разлюбил ее, и давала понять, что поэтому им следует расстаться.
2 июня 1851 года он писал в ответ на письмо жены, отправленное из Овстуга: «Итак, любовь моя к тебе — лишь вопрос нервов, и ты говоришь мне этот вздор с выражением покорной убежденности…» Через четыре дня он продолжает: «Ты воображаешь, что привязанность моя к тебе ничто иное, как недуг… что если бы я утратил тебя, то едва улеглось бы первое горе, как борозда, оставленная памятью о тебе, спокойно затянулась бы» (выделенные Тютчевым слова излагают суждения жены).
Выше говорилось, что в течение 1851–1854 годов отношения поэта с женой почти целиком сводились к переписке. Но это была поистине жизнь в письмах — жизнь, проникнутая высоким напряжением души, жизнь, полная мысли и чувства. За эти три с небольшим года поэт отправил жене более сотни писем, притом чаще всего пространных и насыщенных глубоким смыслом, хотя бы в их подтексте, в намеках и подразумеваниях. Эти письма — целая история жизненных отношений, то обостряющихся до крайности, то находящих пути к примирению.
Уже было сказано, что Эрнестина Федоровна не решалась или же не унижалась до разговоров о той, которая встала между нею и мужем. И здесь, по-видимому, проявлялись не только свойства ее духа, но и беспредельность ее любви.
В 1850 году ей исполнилось сорок лет, ею уже не владела та молодая сила страсти, которая запечатлена в обращенных к ней тютчевских стихотворениях тридцатых годов. Но любовь ее все же была безгранична. Ее падчерица Дарья писала сестре Анне о том, как Эрнестина Федоровна встречала мужа на дороге из Рославля в Овстуг в августе 1855 года:
«Дважды в день напрасно ходили на большую дорогу, такую безрадостную под серым небом… По какой-то интуиции она (Эрнестина Федоровна. — В. К.) велела запрячь маленькую коляску, погода прояснилась… и мы покатили по большой дороге… Каждое облако пыли казалось нам содержащим папу, но каждый раз было разочарование; то это было воловье стадо, то телега… Наконец, доехав до горы, которая в 7 верстах от нас… мама прыгает прямо в пыль… У нее было что-то вроде истерики… Если бы папа не приехал в Овстуг, мама была бы совсем несчастна».
К этому времени, по-видимому, сложилось примирение с невыносимой, казалось бы, ситуацией. Ведь за два года до того, когда Эрнестина Федоровна уехала в Германию и провела там целый год, она, вероятнее всего, склонялась, к мысли о том, чтобы вообще не возвращаться. 29 сентября 1853 года Тютчев так отвечал на письмо жены: «Ты перестала, как ты утверждаешь, чему-либо верить и написала мне такие страшные слова, что ты для меня всего лишь старый гнилой зуб; когда его вырывают, больно, но через мгновение боль сменяется приятным ощущением пустоты…»
Тютчев, как и всегда в таких случаях, решительно возражал жене, отрицавшей его любовь к ней. И в этом выражалось трудно понимаемое, даже, пожалуй, пугающее раздвоение его души. Можно доказывать, что субъективно, внутри мятущегося сознания, он был по-своему честен и прав. Но едва ли уместно оправдать его с объективной точки зрения.
Он вопрошал Эрнестину Федоровну, в письме из Москвы, где он проводил свой месячный отпуск, в Овстуг (от 2 июля 1851 года): «Что же произошло в глубине твоего сердца, что ты стала сомневаться во мне, что перестала понимать, перестала чувствовать, что ты для меня — всё, и что сравнительно с тобою все остальное — ничто? — Я завтра же, если это будет возможно, выеду к тебе. Не только в Овстуг, я поеду, если это потребуется, хоть в Китай, чтобы узнать у тебя, в самом ли деле ты сомневаешься и не воображаешь ли ты случайно, что я могу жить при наличии такого сомнения…»
Строго говоря, это «всё» и это «ничто», написанные Тютчевым, были неправдой. Он, кстати сказать, так и не собрался тогда в Овстуг. По всей вероятности, он в то время приехал в Москву вместе с Еленой Александровной и их новорожденной дочерью (возможно, для того, чтобы окрестить ребенка, ради сохранения тайны, в московской, а не петербургской церкви). А. И. Георгиевский свидетельствовал, что Елена Александровна «привыкла проводить лето и осень вместе (с Тютчевым — В. К.) или в Москве, или за границей».
Любовь к Елене Денисьевой была для поэта, по его слову, «всею… жизнью». До нас не дошло его писем к ней, но, вероятно, в них тоже содержались это «всё» и это «ничто», которые мы читаем в письме к Эрнестине Федоровне.
По отдельным мелким подробностям нетрудно убедиться, что Тютчев постоянно стремился как бы отвоевать для Елены Александровны возможно более прочное место в своей жизни. Так, в январе 1853 года он просит своих дочерей от первого брака Екатерину и Дарью послать приветственное письмо тетке Елены Александровны (вспомним, что последняя была наставницей этих дочерей поэта в Смольном). Смущенная Екатерина обращается по этому поводу к старшей своей сестре Анне, которая дает ей (в письме от 25 января 1853 года) весьма дипломатичную рекомендацию: «Скажи просто маме (то есть мачехе — В. К.): папа советует написать старушке Денисьевой, нам очень этого не хочется. Думаешь ли ты, что это необходимо? — Таким образом, вы сразу узнаете, считает ли она это желательным».
Неизвестно, было ли отправлено такое письмо, но стоит упомянуть, что через год с лишним, весной 1854 года, Дарья сообщила Екатерине: «Я увидела (на раздаче шифров[97] в Смольном) мадемуазель Денисьеву, но очаровательно то, что мы обе сделали вид, будто мы лучшие в мире подруги, и на самом деле я чувствовала себя с ней совершенно свободно, особенно когда заметила ее стесненный и смиренный вид, который тронул меня».
Широко распространено мнение, что Елена Александровна из-за своей незаконной любви превратилась в своего рода парию. Но если это и было так, то лишь в самом начале ее отношений с поэтом. С годами она так или иначе вошла в круг людей, близких Тютчеву. Так, в 1863 году, рассказывая в письме к своей сестре Марии, что приезд ее к Тютчевым в Москву откладывается, она сетует: «Я не застану в Москве Сушкова, зятя Федора Ивановича, и это большая и серьезная неприятность для меня». Еще через год поэт писал той же Марии: «Великая княгиня Елена было одною из тех, кто недавно говорил мне о ней (Денисьевой — В. К.) с наибольшей симпатией». Из этого ясно, что «отверженность» Елены Александровны (хотя бы в поздние годы) сильно преувеличена.
Дочь поэта от первого брака Екатерина так сообщала своей тетке Дарье Ивановне о болезни Елены Александровны: «Он (Тютчев — В. К.) опасается, что она не выживет и осыпает себя упреками; о том, чтобы нам с ней повидаться,[98] он даже не подумал; печаль его удручающа, и у меня сердце разрывалось».
Известно также, что Елена Александровна участвовала во встречах Тютчева с рядом государственных и политических деятелей — например, Деляновым и Катковым.
Вообще, несмотря на горестные и тяжкие стороны своего положения, Елена Александровна со временем смирилась с ним. По словам Георгиевского, «ей нужен был только сам Тютчев и решительно ничего, кроме него самого». Но есть немало свидетельств, что и сам поэт всегда стремился не разлучаться с Еленой Александровной, насколько это было возможно. Он писал о ней впоследствии: «Она — жизнь моя, с кем так хорошо было жить, так легко и так отрадно…» Он говорил в стихах, написанных 10 июля 1855 года на даче, которую Денисьевы снимали возле Черной речки, где:
…в покое нерушимом
Листья веют и шуршат.
Я, дыханьем их овеян,
Страстный говор твой ловлю…
Слава Богу, я с тобою,
А с тобой мне — как в раю.
В этом же стихотворении — проникновенные строки:
Лишь одно я живо чую:
Ты со мной и вся во мне.
А. И. Георгиевский писал о Елене Александровне: «Это была натура в высшей степени страстная, требовавшая себе всего человека, а как мог Федор Иванович стать вполне ее, „настоящим ее человеком“, когда у него была своя законная жена, три взрослые дочери и подраставшие два сына и четвертая дочь».
Такого рода соображениями воспоминания мужа сестры Елены Александровны вообще изобилуют. Но нельзя не видеть, что он был человеком совсем иного, далекого и от Тютчева, и от Елены Денисьевой, склада и характера; в нем чувствуется нечто «каренинское». И едва ли будет преувеличением сказать, что Елена Александровна воспринимала поэта именно как «вполне ее» человека, несмотря на все внешние преграды между ними. Это, разумеется, отнюдь не значит, что отношения — даже и в поздние годы их любви, когда Елена Александровна со многим примирилась, — были безоблачными или хотя бы спокойными. Сам поэт рассказал позднее об одном из мучительных столкновений между ними:
«Я помню, — писал он 13 декабря 1864 года, — раз как-то в Бадене,[99] гуляя, она заговорила о желании своем, чтобы я серьезно занялся вторичным изданием моих стихов и так мило, с такой любовью созналась, что так отрадно было бы для нее, если бы во главе этого издания стояло ее имя (не имя, которого она не любила, но она). И что же… вместо благодарности, вместо любви и обожания, я, не знаю почему, высказал ей какое-то несогласие, нерасположение, мне как-то показалось, что с ее стороны подобное требование не совсем великодушно, что, зная, до какой степени я весь ее («ты мой собственный», как она говорила), ей нечего, незачем было желать и еще других, печатных заявлений, которыми могли бы огорчиться или оскорбиться другие личности… О, как она была права в своих самых крайних требованиях…»
Но жизненная коллизия была в точном смысле слова неразрешимой; поэт безусловно не мог разорвать отношения с Эрнестиной Федоровной. Об этом ясно говорят те около трехсот писем, которые он послал ей за четырнадцать лет своей любви к Елене Денисьевой. В его письмах подчас почти прорывается признание, хотя вообще-то он как раз старается погасить, заглушить его. Еще 2 июля 1851 года, через год после начала своей любви, он пишет из Москвы в Овстуг, куда несколько недель назад уехала Эрнестина Федоровна, пишет в ответ на ее письмо, полное сомнений: