Он вздохнул. Доводилось ему на своем веку видеть странные вещи, оттого он и выучился закрывать глаза. Когда Пол в первый раз затребовал к себе Эсси, Амос молил его, пока не охрип, бог знает что сулил, но Пол оттого только сильней разъярился. Высечь пригрозил — только после этого Амос замолчал. Не потому, что струсил, нет, просто понял, что все бесполезно. Пол забрал Эсси, та покорно пошла за ним, тут Амос и осознал, что угодил в тупик. Начал воображать себе такое, чего никогда не смог бы претворить в жизнь, потому что это дорого обошлось бы не только ему, но и всем остальным. Проще простого было бы переломать Полу кости. А вот растереть их в порошок, вымазать им лицо и пуститься в пляс, потрясая посохом и призывая прародителей — слышащих ли его, нет ли, бог весть — давно забытыми словами, — уже сложно. Ведь Амос вовсе не был уверен, что к нему кто-нибудь примкнет.
Долго он тогда сидел в темной хижине. Смотрел, как наползала, кружась и содрогаясь, темнота. Как она тянулась к нему, оплетала нежно, принималась ласкать. А когда наконец вернулась Эсси — вся в крови, едва ноги переставляющая, с всклокоченными волосами и синяком под глазом — ему захотелось взять ее на руки, как ребенка, и тихонечко убаюкать. Он же вместо этого буркнул ей что-то злобное. Не смог сдержаться. Ведь в Эсси, как в зеркале, отразилась его беспомощность, а накинуться на того, кто на самом деле был виноват, у него не хватило духу.
— По мочкам ушей всегда можно определить, чего они хотят. Сам не знаю, как так выходит, — сообщил он ей, будто это имело какое-то значение. Идиот последний, позволил словам, заточившись о собственные зубы, вонзиться Эсси в кожу. И, не получив ответа, добавил: — Чего ж ты его не порешила?
Только в темноте он и мог такое сказать, потому что лица ее было не видно. Эсси резко выдохнула, и он весь застыл. Она, видать, хотела, чтобы он расслышал во вздохе ее упрек, невысказанное: «А ты?»
Следующим утром на хлопковом поле у него аж руки чесались, так хотелось прикончить кого-нибудь (не убить, нет, ведь убить может лишь человек, а таких, как он, закон за людей не считал). Пальцы его кровили, исколотые колючками, но руки были сильны, как никогда. Немного смекалки, и хоть одного из надсмотрщиков, Джеймса, скажем, он легко смог бы удавить. Невелика разница: что, согнувшись в три погибели под палящим солнцем, выдавливать волокно из раскрывшихся коробочек, что выдавить жизнь из человека. Каково было бы смотреть, как они помирают в расплату за все мучения? Уж он мог бы им в этом помочь.
Мысли эти бурлили внутри, мутили разум. Амос вообразил, как пихает Джеймсу в глотку все семьдесят фунтов хлопка, что уже успел собрать, и губы его на мгновение тронула усмешка.
Вот уже и сотня фунтов, хотя на самом деле он мог бы собрать вдвое больше. Но не стоит их обнадеживать. Покажи, что способен на большее, и в следующий раз, если не удастся выполнить новую норму, эти придурки исполосуют тебе спину и времени на поправку не дадут. Прямо так, окровавленного, и пошлют тебя, доходягу, обратно в поле и заставят под дулом ружья выдать им еще сотню фунтов. Вот почему он особо не старался.
И все же от вечной пахоты разум мутился, внешний мир исчезал, а небо и земля сливались в одно. Как же хотелось порой выпрямиться, раскинуть руки, может, вдохнуть полной грудью. А приходилось пригибаться, сжиматься, скрючиваться, словно тебя уже повесили на дереве. Ему и нужен-то был всего лишь глоток воздуха. Он даже рот не стал бы раскрывать. Нет-нет, счастлив был бы вдыхать и выдыхать через нос, только дайте. Они бы и не заметили ничего.
Но может, на горизонте уже забрезжила возможность обрести хоть какое-то подобие покоя?
Семь дней спустя он дал Эсси обещание.
— Больше этому не бывать. Уж ты мне поверь.
Вскоре Эсси начало тошнить по утрам, стало ясно, что в ее плоском пока животе поселился ребенок — а чей, не узнаешь, пока не увидишь, какого цвета у него кожа. И Амос понял, что обязан обеспечить ей безопасность. Он как раз сваливал в телегу последний тюк хлопка, когда небо зарозовело, возвещая, что к концу подошел еще один тягостный день, такой же, как будет завтра. Амос снял с головы соломенную шляпу, которую Эсси для него смастерила, прижал к груди и опустил глаза. К тубабам разрешалось приближаться только вот так, особенно если собирался о чем-то просить. Шибко уверенных они не жаловали, считали, те чересчур задирают нос. Амос выждал, пока к хижинам не потянется поток поникших, измученных до полусмерти, взмокших от пота работников. Очень надеялся, что их жалкий вид хоть немного утолит бушующую у Пола в душе злобу и хоть на минуту высвободит в ней место для сострадания.
Пол и Джеймс стояли у противоположного края повозки и обсуждали Исайю с Самуэлем. До Амоса донеслось слово «самцы». Потом Пол спросил, внимательно ли Джеймс наблюдал за ними в Блядском Домике. Тот кивнул, и Пол воскликнул: «Ну и где тогда негритосики?» А Джеймс, фыркнув, заметил, что ему стоило бы «сменять двух негодных ниггеров на одного крепкого черномазого». Но Пол возразил:
— Какой смысл продавать двоих лучших?
Амос обошел повозку и крадучись подобрался к ним.
— Масса, — осторожно начал он, всей душой надеясь, что идея его заставит их закрыть глаза на подобное нахальство. — Вы уж не взыщите, что потревожил. И в мыслях не было в ваши дела лезть. А только я спрошу, если позволите: как полагаете, может, нам, черномазым, тоже нужен Иисус, а?
Оба этих слова — «Иисус» и «черномазые» — он произнес впервые в жизни. Оставалось лишь надеяться, что награда за подобное предательство окажется достойной. Ведь он дал Эсси слово на седьмой день. Пол снял шляпу и покосился на Джеймса.
Тот, хмыкнув, тоже стащил свою и принялся обмахиваться ею, отгоняя мух.
— Тебе, кузен, похоже, не помешает пропустить стаканчик.
Развернувшись к Амосу спиной, они направились к хлеву, там оседлали коней, которых подвел им Исайя, и ускакали прочь. А он так и остался стоять у кромки хлопкового поля с маячащим над головой вопросом.
Но задавать его еще раз точно не стоило. Амос решил выждать. И был щедро вознагражден за терпение. Не прошло и двух недель, как Пол прислал за ним Мэгги. Амос хотел войти в Большой Дом с черного хода, но Мэгги подвела его к парадному крыльцу. Обыкновенно совать нос в Большой Дом не дозволялось никому, не говоря уж о том, чтобы пользоваться при этом входом для тубабов. И все, не считая Мэгги, Эсси и еще пары избранных, свято блюли невидимую границу, проходившую перед ведущей к массивным дверям лестницей. Оставалось лишь гадать, что там прячется внутри. Одни говорили, там пещера или ущелье. Другие считали, что конец мира. «Не, — возражал Амос. — Сдается мне, там одна лишь жадность». И был прав. Не потому, конечно, что умел видеть сквозь стены. Но потому, что внимательно слушал рассказы Эсси.
Раньше, до того как их счастье разрушили, она частенько говорила о хозяйском доме. Рассказывала, что для троих он слишком велик и что на стенах там заместо картин развешаны звериные головы.
— Торчат кругом морды, от хозяйских-то прям и не отличишь, — весело посмеивалась она.
Еще, по ее словам, выходило, что Галифаксы втроем умудрялись развести такой бардак, какой и за неделю не разгребешь. Приказывали навести порядок и тут же принимались все разбрасывать только для того, чтобы снова заставить убирать. Не заслужили эти бандиты своих мягких постелей, вот как она считала. И только для Тимоти делала исключение, ведь у мальчика, по ее мнению, была добрая душа.
Нигде больше не доводилось ей видеть, чтобы в комнате горело столько свечей разом. Когда свет льется сразу из сотни точек, тени по стенам скачут ну просто уморительные. А потом вдруг начинают увеличиваться и все растут, растут, пока не сделаются жуткими. Тут-то, говорила она, им с Мэгги сразу на ум приходило, что если бы хоть одну свечку толкнуть тихонечко, то, может, поначалу пламя бы тоже вспыхнуло роскошное да богатое, а после обернулось бы трагедией.
Пол ждал его на улице, у крыльца. И сразу же начал подниматься вверх по ступеням, временами оглядываясь на ошеломленного Амоса. Тот же так и застыл, погрузившись в мысли, вложенные ему в голову Эсси. Никогда еще он не подходил к Большому Дому так близко. И вот эти четыре белые колонны никогда не казались ему такими огромными. Прямо шаг ступить страшно. По затылку побежали мурашки, словно Амос почуял, что, если пройдет мимо них, пути назад уже не будет.
В некотором смысле так оно и вышло. Стоя у гладких ступеней, между обрамлявших их каменных вазонов с розами, он гадал, не совершает ли ужасную ошибку. Солнце светило в спину, и не видать было, какой кроваво-рыжей она сделалась в его гаснущих лучах. Доводилось ей раньше бывать черной, фиолетовой, красной и синей, но впервые она сменила окраску без боли.
— АМОС!
Он пришел в себя от резкого окрика и припустил вперед, перепрыгивая через ступеньки, но при этом не забывая держаться позади Пола и смотреть себе в ноги.
— Простите великодушно, сэр, масса Пол.
Может, стоило добавить комплимент, сказать Полу, что дом просто заворожил его своим великолепием? Стены его, однако, оказались вовсе не такими уж идеально белыми. Амос заметил, что штукатурка кое-где облупилась, а в самом низу, у земли, начала расползаться плесень. Ветерок принес пару листьев, которые, прошуршав по полу террасы, застыли меж двух стоявших на ней дубовых кресел-качалок. Но оконные стекла блестели, а ставни казались такими тонкими, что Амос невольно задумался, как за ними могло твориться нечто ужасное. Разве льнул бы так плющ к предавшей его возлюбленной?
Амос понимал, что как только Пол переступит порог, выбора у него не останется. Но сейчас еще можно было повернуть назад. С него, конечно, семь шкур спустят, но это ничего, заживет. Может, вот почему тубабов так привлекала жестокость? Потому что люди вроде как способны переносить и лицезреть любые муки и остаться невредимыми? Это если не брать в расчет шрамов, конечно. Те-то, ясное дело, покрывали их тела, как кора деревья. Но такие шрамы не самые страшные. Хуже те, которых не видно, — те, что полосуют разум, выжимают душу, бросают тебя под дождь, словно младенца, голого и беззащитного, вопящего, чтобы капли перестали на него падать.