Прорыв. Боевое задание — страница 18 из 24

1

Оля умирала. У радистки Нины, нескладной и некрасивой девушки, не просыхали слезы. Она жалела Олю, хотя и узнала-то ее всего несколько дней назад.

Для Оли соорудили отдельный шалашик, рядом с шалашом, в котором жили два раненых партизана. Один из них лежал со смертельной раной в животе, он медленно и неотвратимо угасал. Мертвенная желтизна тронула остро выступающие скулы. У него были рыжие отвислые усы. Его давно не брили, и рыжая жесткая щетина густо вылезла на ввалившихся щеках, на подбородке. Партизан знал, что умирает, и ждал конца, как избавления от невыносимых мук.

Однажды Лукин сидел в шалаше у Оли и услышал стон, а может быть, не стон? Не смог разобрать. Видимо, старому партизану плохо, и он нуждается в помощи. А кто поможет? Нина выходила на связь с отрядом, молодой партизан с перевязанной рукой бродил по лагерю — он вообще избегал подолгу бывать в шалаше.

В шалаш побежал Лукин, но остановился у входа пораженный.

Рыжий партизан пел. Голос был хриплый и слабый. Но мелодию выводил отчетливо. То была заунывная, хватающая за сердце мелодия незнакомой Лукину песни. О чем-то печальном рассказывала песня, родилась она давным-давно — в тяжелые крепостные времена.

Лукин вернулся к Оле на цыпочках, словно опасаясь спугнуть ту песню, и опустился перед лежанкой на колени. А лежанку Оле сделали из папоротника и еловых веток, застлали плащ-палаткой. Девушку укрыли теплой Юриной шинелью. Он взял слабую горячую руку, лежавшую поверх шинели, обеими руками, тихо пожал, боясь причинить нечаянную боль.

Оля открыла глаза, слабо, с благодарностью улыбнулась и еле слышно спросила:

— Что там?

— Поет, — ответил Лукин. — Ему тяжело, а он поет.

И вдруг горячий шершавый комок подступил к горлу — от того, что умирающий солдат поет печальную песню, от того, что Оля тоже угасает на глазах и ни тому и ни другому сейчас никакая сила, наверно, помочь не может. Но почему? Почему нельзя помочь? Почему Оля должна умереть? Это несправедливо! Она хотела спасти его, Лукина, и сама попала под пулю. Он виноват кругом. Виноват потому, что плохо завязал в самолете вещевой мешок, прыгнул, когда не надо было прыгать, не мог отвернуть от проклятого пенька. А нога почти не болит. В конце концов, не следовало соглашаться ехать с девушкой. Надо было отлежаться в подполе денек-другой, а потом уйти самому, не втравляя в это дело Олю.

— Что ты, Юра? — спросила она одними губами и облизала их языком.

— Не бойся, я буду с тобой всегда, — горячо зашептал Лукин.

Оля устало прикрыла глаза. На кончиках губ — благодарная улыбка, наперекор боли, наперекор слезам, которые жгли ей глаза. Но вот губы напряглись, на лбу выступила испарина — опять одолевала боль.

Лукин выбрался из шалаша, словно пьяный. Глядеть на ее страдания — сплошное мученье! Хочется плакать и кричать во все горло:

— Спасите Олю! Спаси-и-те!

Старик не посылал его на задания, берег, а зачем? Лукин робел, боялся прийти и без обиняков сказать:

— Не могу и не имею права сидеть без дела! Пошлите на задание! На любое!

Не мог побороть робости. Изливал душу Щуко, в тайной надежде, что дойдет это и до Старика. А Щуко покровительственно увещевал:

— Дурная голова! Сиди и не рыпайся, ибо какой ты солдат? Да у тебя ж нога, ну, что у тебя за нога? Хромая!

— Не болит она у меня!

— Тут дурней, хлопец, нема. Я ж не слепой, вижу, как ты ковыляешь. Герман прижучит — не уйдешь. А герман теперь злой-презлой, вон его как чешут на фронте, в хвост и в гриву. Нам сунуться нигде нельзя — вон сколько его сгрудилось, ибо здесь прифронтовая полоса. Отдыхай, набирайся сил, дел и на твой век хватит. Разумеешь?

— Все равно неправильно! — упрямо твердил Лукин.

— Тоди пойди и скажи Старику. Пойди, пойди, — улыбнулся Щуко. Он уже раскусил слабость парня — к командиру не пойдет.

Но почему Юра должен бояться Старика? Он что — зверь, дьявол? Что может сделать мне, красноармейцу Лукину? Старик такой же человек, как и я, чуть постарше, борода не в счет. Я тоже могу такую выхолить, похлеще вырастет. Командир он временный, у меня свои постоянные командиры есть, я из гвардейской части, он же партизан.

Молчать нельзя, потому что умирает Оля. Невозможно с этим смириться, надо действовать, действовать. Не может быть, чтоб не оставалось никакого выхода!

Но Старика в лагере не оказалось.

Лукин сел под сосной, на которой был оборудован наблюдательный пункт командира, и решил ждать. Привалился спиной к стволу, закрыл глаза. Солнышко пригрело, приятная полудрема разлилась по телу.

Проснулся от того, что кто-то больно стукнул его по плечу. Вскочил, протер глаза и схватился за автомат.

— Тю, дурной, — попятился от него Щуко. Еще шарахнет спросонья очередью, с него станется. — Севастьян, не узнал своих крестьян? Убери бандуру.

— А ты так не делай.

— Выбрал место, где дремать, — усмехнулся Щуко. — За сто верст тебя видно. Дрыхают, коханый мой, под кустиком, чтоб на пятку тебе наступили, а не увидели. Разумеешь?

Лукин молчал.

— Никак обиделся?

— Да нет, — вяло пожал плечом Лукин.

— Да и нет. Сразу видать — недавно из-под маминого крылышка.

— У меня нет матери.

Озадаченный Щуко потянулся к потылице и сказал, чтоб увести разговор:

— А мы на железку ходили.

— Старик тоже вернулся? — спросил Юра. Получив утвердительный ответ, решительно закинул за плечо автомат и пошел к шалашу, в котором жил командир. Щуко не отставал и улыбался — смотри, как осмелел парень.

— Тебе чего от него? — спросил гвардейца.

— Надо.

— Сегодня злой.

Лукин замедлил шаг. Злой? Скверно. Но умирает Оля. Пусть злой, Лукину до этого дела нет.

Старик сидел возле шалаша на пеньке и, положив планшет на колени, быстро писал. Не поднял головы даже тогда, когда Лукин срывающимся голосом заявил:

— Товарищ командир, разрешите обратиться?

Старик аккуратно дописал фразу, туго поставил точку, спрятал в планшет бумагу, карандаш и поднялся. Поправив фуражку, строго спросил:

— Ну что?

Если бы командир откликнулся сразу, Лукин, пожалуй, выпалил бы все скороговоркой. Но пока Старик заканчивал писать, пока собирался, у Юры пропал весь запал, прежняя робость словно спеленала его. Созвездие орденов и медалей произвело магическое действие. Конечно, Старик такой же человек, как и все, но разве у каждого столько наград? Даром же их никому, не дают!

Игонин понял, что смущает Лукина, но у него кипело раздражение на самого себя за неудачную вылазку на железку, на Давыдова, который с непонятной настойчивостью выжимал развединформацию, когда Старик и без того засыпал ею штаб отряда. А вчера с двумя связными отправил целый доклад. Но Давыдову мало — из штаба, что ли, жмут?

— Слушаю, — поторопил он солдата.

Лукин неожиданно успокоился:

— Оля умирает. Ей надо помочь.

— Да, да, — озабоченно согласился Игонин. — У нас еще Леонтьев тяжел. А врача нет. Что врача — завалящего фельдшера нет. Нина когда-то училась на курсах медсестер, но от нее проку мало. По-хорошему ее к раненым на пушечный выстрел подпускать нельзя, она своим плаксивым видом последнюю надежду на выздоровление уничтожает. Но подпускаем. Что же делать?

— Доктора надо, товарищ командир, — предложил Юра. — Хоть какого.

— Знаю что не коновала. Где его взять?

У Лукина готовая мысль:

— Выкрасть, товарищ командир! У немцев! Я сам пойду.

Старик улыбнулся — какой , храбрый, выкрасть! А что, этот пойдет, в огонь полезет и не оглянется. Щуко стоял за спиной гвардейца и задумчиво слушал беспросветный разговор. Его не удивило авантюрное предложение солдата. Щуко думал и, наконец, высказался определенно:

— Надо к Николаю Павловичу.

— Что? — зло выдохнул Старик. — Я тебе покажу Николая Павловича!

— Только его, — упрямился Щуко и смело посмотрел на командира.

— Можете быть свободны, — не выдержал его взгляда Игонин и, видя, что оба стоят, как истуканы, повысил голос: — Я что приказал?

Лукин повернулся по-солдатски четко, а Щуко расслабленно, давая понять, что гнева командира не испугался.

Старик остался один, присел на пенек, негодуя на Щуко. Придумал — Николая Павловича! Это что ж, вести Николая Павловича из Брянска сюда, подвергать опасности, расшифровать его? Конечно, девчонка угасает, что-то нужно предпринимать, но Николая Павловича?! Нет! Тогда Старик останется в Брянске без хороших глаз и ушей, без отличного советчика. Это нужный человек — начальник окружной больницы. Для всех — немецкий холуй, угодник, а для отряда — неоценимый клад.

Перед началом Курско-Орловской битвы пробрался в отряд связной от Николая Павловича и передал изящно изданную маленькую книжицу на немецком языке. Старик повертел ее в руках, полистал и ничего не понял. Позвал Федю, тот по-немецки кумекал здорово.

— Ну-ка, посмотри, что это за ахинея.

Федя долго и сосредоточенно листал книжицу, хмурился смешно, а потом сказал:

— Это техническая инструкция и паспорт к танку типа «Тигр».

— «Тигр»? Что еще за зверь?

— Новые танки, усовершенствованные.

— Смотри-ка ты! — удивился Старик и побежал докладывать Давыдову. Петро ничего не понимал в танках, как вообще в технике, но чутье разведчика подсказало — в руки попался важнейший документ. Инструкцию немедленно переправили в штаб фронта и оттуда прислали радиограмму Давыдову:

«Передайте благодарность товарищам за ценную информацию».

Николай Павлович был в курсе всего, что делалось в Брянске, у него было много помощников. Брянские старожилы знали его с довоенных времен, как замечательного врача, и недоумевали, почему такой доктор рьяно служит фашистам.

Нет, Старик не имел права рисковать Николаем Павловичем, хотя, конечно, он бы наверно поставил на ноги и Олю, и, возможно, рыжего Леонтьева.

Отправить Олю в Брянск? Трудно пройти, Олю нужно нести на носилках. Выдержит ли? Есть у них тайная тропа, которая не пересекает ни «железки», ни шоссейной дороги. Прямо в Брянск. А «железку» теперь перейти нелегко. Сегодня со Щуко и с двумя другими партизанами ходили на «железку» — облюбовать место, где можно проскочить всей группой. Старик собирался вернуться в отряд. Задание он выполнил. Дальше оставаться рискованно — прифронтовая полоса. Да и бессмысленно. С Брянском связь можно держать из отряда. Прошлую ночь пролежали возле «железки» и не могли ее перейти. Немцы охрану дороги усилили до невозможности. Патрули ходили парами, чуть не через каждые сто метров и круглосуточно. Были силы, можно бы форсировать дорогу с боем. Но группа у Старика малочисленная, в основном разведывательная, да вот еще раненые.

Третий год воюет Петро, перевидал тысячи всяческих смертей. Но не привык к ним, не стал равнодушным к новым потерям. Сам смерти не боялся, но нутром ненавидел ее, возмущался при одной мысли о ней.

И сколько друзей погибло у него!.. Самым первым война унесла старшину Берегового. Хоть и придирался старшина к Петру, но мужик он был хороший. Потом не стало. Семена Тюрина, смешной, застенчивый был человек, а погиб героем. Петро порой тосковал о маленьком воронежце, всегда видел его живым, и сердце обволакивала тупая боль.

Капитан Анжеров был железным человеком. Петро думал, что на такого никогда нельзя отлить пули, ан нет — пуля была отлита на немецком военном заводе, попала в автомат какому-то пруссаку и ждала своего часа. И дождалась, хотя и убийцу настигло законное возмездие.

И еще одну острую, как заноза, боль носил он в своем сердце, всегда боялся ее тревожить воспоминаниями, хотя именно она-то чаще напоминала о себе. Боль о Гришке Андрееве. За всю короткую, но бурную игонинскую жизнь это был единственный настоящий друг. Ни до него, ни после у Петра таких не было. Игонин по натуре был человеком грубоватым и колким и безотчетно прилип душой к деликатному, но твердому парню. Сначала-то его привлекла вот эта деликатность, мягкость. Ему это подходило, ибо хотел верховодить в дружбе. Никому добровольно не подчинялся. Но когда Петро крепко привязался к Григорию, то сделал для себя неожиданное открытие — оказывается, Андреев при всей своей деликатности тверд и верховодить им нельзя. И Петро, который не терпел над собой ничьей власти, свободно соглашался с Гришкой Андреевым и слушался его. Но их разлучила война. Игонин смирился с горестной мыслью, что не увидит друга никогда. Трудно уцелеть в таком огромном пожаре, да еще такому, как Гришка. Он сам, по зову совести, пойдет на смерть, если на то будет необходимость. Но кто бы сказал Петру, что судьба готовит ему сюрприз? Лукин? А откуда было знать Юре, что Старика и сержанта Андреева издавна связывает крепкая дружба?

Многих потерял Петро в годы войны. Но почему у него болит сердце каждый раз, когда смерть неслышно, но ощутимо бродит рядом и вдруг безжалостно выхватывает очередную жертву? У него болит сердце за Леонтьева — был человек на боевом, задании и столкнулся нос к носу с карателями. И смерть кружит возле него, терпеливо ждет своего часа.

Девушку Петро совсем не знал, хотя Щуко несколько раз докладывал о ней. Вспомнил тоскующие глаза Лукина, в сущности, еще мальчишки. Почему девушка устало улыбается, когда возле нее появляется Лукин? Ведь они, по словам Щуко, знакомы-то без году неделя.

Любовь?

Петро устало закрыл глаза. Любовь и смерть. Вечный спор между ними. Вечно идут они рядом. Давным-давно, перед войной, читал Гришка стихи про любовь и смерть. Сказал, что написал их Максим Горький. Любовь была сильнее смерти.

У молодого солдата Лукина тоскующие глаза. Они заклинали Петра помочь, требовали помощи. Лукин верит Старику, убежден — командир спасет Олю, спасет их робкую светлую любовь. Оба молчат про любовь, да и зачем говорить — она есть, ее видно. Она пока хрупкая, но уже родилась наперекор всему, наперекор войне и смерти. И разве Петро даст ее в обиду, коль она просит его покровительства?!

...Ночью Щуко ушел в Брянск к Николаю Павловичу. Старик приказал твердо: Николая Павловича в лес не брать ни под каким предлогом. Пусть найдет врача, который мог бы пойти в лес, не вызвав подозрений, и помочь Оле. И по возможности Леонтьеву, хотя рыжему партизану не мог помочь, видимо, даже сам бог.

Щуко вернулся через день утром и привел с собой старушку в старомодном черном платье, в мужских ботинках, с седыми растрепанными буклями. И шепнул довольный:

— И профессора не треба.

Петро чуть за голову не схватился, взглянул на Щуко презрительно, хотел спросить: «Где такую музейную развалину выкопал? И как она доковыляла до нас и не рассыпалась, да еще ночью?»

Старушка водрузила на нос пенсне, величественно поглядела на Петра и сказала бесцеремонно:

— По вашим регалиям и генеральской бороде догадываюсь, кто вы. Николай Павлович аттестовал вас весьма лестно, хотя он скуп на похвалы. Ну-с, где ваши больные?

— Отдохнули бы с дороги, — предложил было Петро, но пожалел. Старуха смерила его сердитым взглядом и властно произнесла:

— Молодой человек!

Петро оторопел, давненько с ним таким тоном не разговаривали. Да, тут, пожалуй, действительно «профессора не треба». Старушка диктовала условия: на осмотр ни одного мужика не возьмет. Если же кроме мужиков никого нет, справится одна. Петро боялся перечить, старался во всем угодить. К ней прикомандировали Нину.

В шалаше Леонтьева старушка пробыла недолго. Первым оттуда вывалился Василь — рана на руке была пустяковой, ее только перевязали.

Потом старушка с Ниной зашла в Олин шалаш. Лукин, как заводной, крутился возле, совсем растерялся парень, и Щуко увел его в лес.

Наконец осмотр и перевязка закончены. Нина появилась с опухшими от слез глазами. Старушка пожелала поговорить с Игониным наедине. Заплаканную Нину безжалостно отчитала:

— Тебе, матушка, только в яслях пеленки стирать, а не партизанить.

Оставшись с Игониным наедине, старушка устало сгорбилась, и ему показалось, что она сейчас упадет. Такой походила на бедную утомленную приживалку.

— Я старая-старая дура, — тихо сказала она, — но сама чуть не заревела белугой. Ему жить считанные часы, а у него ясная голова и бодрость духа, и он поет себе грустные песни, боже мой, старинные русские песни. Какие же у вас люди, скажите!

— А она?

— Вот о ней я и хотела поговорить, разреши уж мне говорить «ты», я тебе в бабушки гожусь.

— Пожалуйста, — смутился Петро.

— Ее надо в Брянск, немедленно, категорически.

— Но...

— Никаких «но»! Здесь она умрет.

— Но ее не донести.

— Донесут. Да у тебя замечательный провожатый, в жизни не видела такого смелого и услужливого провожатого.

— Иначе нельзя?

— Категорически.

Петро вздохнул, — раз категорически, значит, лишних слов тратить нечего. Поинтересовался:

— Сегодня?

— Сейчас.

— А вы? Вы же не спали ночь, и снова в дорогу, снова ночь без сна. А ваш возраст...

— Мой возраст вас не касается, молодой человек. Неприлично с женщиной говорить о ее возрасте, особенно если она стара!

Лукина Старик отпускать в Брянск не хотел — нога не зажила, заметно прихрамывал. В пути обезножит, с ним придется возиться. Но гвардеец упер в землю взгляд и, как строптивый мальчишка, упрямо твердил:

— Все равно пойду.

Петро усмехнулся и сдался: черт с тобой, иди, коли иначе не можешь.

Десять партизан во главе со Щуко в вечерние июльские сумерки двинулись в путь. Олю несли на носилках. Старушка семенила за носилками.

А утром умер партизан Леонтьев.

Поздно вечером вернулись Щуко и Лукин. Олю устроили на надежной квартире. Старушка-врач на прощание поцеловала Щуко и заверила, что девушка будет жить.

Ночью решено было идти на соединение с отрядом.

2

Лукину было трудно. Он разговаривал со Щуко, видел плаксивую Нину и в то же время этого словно не было...

Реальнее всего существовала Оля, хотя как раз ее и не было рядом. За нее болело сердце, ее образ занял воображение, мысли, и ему ничего другого так сильно не хотелось, как быть с нею рядом.

Собираясь со Стариком в ночной поход, на соединение с неведомым отрядом, Лукин не слушал веселой болтовни Щуко, не замечал сердитого Старика, надевающего через голову трофейный автомат, и группу бывших полицаев, с которыми Щуко подобрал его и Олю в лесу после столкновения с мотоциклистами.

Юра заново переживал поход в Брянск со старухой-докторшей, ясно представлял в темноте блестящие Олины глаза, слышал ее прерывистое тяжелое дыхание и поражался мужеству, выдержке — за всю трудную дорогу она не ойкнула, не пожаловалась. Молчала даже тогда, когда кто-нибудь неловко спотыкался, и носилки резко качало, причиняя раненой боль. И если бы напали немцы, то Лукин ни за что не отдал бы им Олю, бился бы без страха до последнего патрона, до последнего вздоха, пусть врагов было бы тысячи, миллион!

На прощание Лукин поцеловал Олю в горячие шершавые губы, поцеловал первый раз в жизни, у нее из глаз медленно выкатились светлые-светлые слезинки. Одна сползла к уху, застряла в прядке волос, а другая скатилась по щеке к сухим губам.

Оля положила на Юрину кудлатую голову слабую руку и прошептала:

— Приходи, Юрик... Я буду ждать... Ты мне очень нужен... Придешь?

Она повела рукой, приглашая наклонить голову, и поцеловала его в щеку. Юра помотал головой, обещая обязательно прийти, и боялся сказать хоть одно слово, потому что сразу бы заплакал. Плакать было нельзя — тут были Щуко, партизаны, старушка-врач. И Оле не обязательно видеть его слезы.

Лукин переживал минуту прощания заново. Двигался следом за Щуко, понурив голову. В начале колонны вышагивал сам Старик, положив руку на автомат. Шагал уверенно и сердито, чуть покачиваясь, а фуражка сбита на затылок.

Где-то за лесом тихо падало вниз солнце. В лесу стало сумеречно и прохладно.

Лукин зябко повел плечами и вспомнил, что оставил шинель у Оли.

Путь был тяжелый и опасный — предстояло перейти хорошо охраняемую железную дорогу и большак. Кругом сновали немцы. Они двигались на фронт и с фронта, днем и ночью, целыми войсковыми подразделениями. С ними лучше было не встречаться.

Лукин это представлял плохо, для него каждый шаг был открытием и откровением. Поход в Брянск в расчет брать не приходилось, ибо Лукин ничего тогда не видел, кроме смутно качающихся в темноте носилок, и думал только об Оле.

Сейчас же делал одно открытие за другим, отвлекся от гнетущих дум, словно бы опять вернулся на грешную» землю.

Услышал добродушный рокот невидимого «кукурузника» и удивился — откуда тихоход в тылу врага? Щуко объяснил, что прилетают они почти каждую ночь и не дают спать немцам. Сбрасывают на их головы небольшие бомбы да гранаты, и фрицы боятся их, как огня.

Где-то за лесом то и дело строчил пулемет, взлетали в темное небо ракеты, дробно взрывались и вспыхивали то малиновым, то зеленым, то желтым светом, потом гасли, и остатки их падали вниз светящимися каплями. Фашисты тешили себя фейерверками, думая запугать партизан: мол, вот, мы не спим и вас не боимся, только суньтесь. По таким иллюминациям хорошо ориентироваться.

И еще Лукин узнал, что патрульные на железной дороге иногда пиликают в губные гармошки даже по ночам, и это было тоже удивительно: сами себя открывали. Но Щуко сказал, что это не так-то просто, как кажется на первый взгляд. Есть и обратная, удобная для патрулей сторона. Пиликанье гармошки слышит другой патруль и знает, что с соседом все в порядке, беспокоиться нечего. В царское время часовые в тюрьмах между собой перекликались:

— Слуша-а-ай! Слуша-а-ай!

Немцы не кричат, а вот в губные гармошки пиликают — век другой.

Партизаны залегли на опушке леса и наблюдали за железной дорогой. Между нею и опушкой лежат в беспорядке поваленные деревья. Хорошо, если это просто завал, а то немецкие саперы начиняют их «сюрпризами». Ставят мины натяжного действия. Лукин такие видел. Сорвешь проволоку ногой, металлический стакан — мина, начиненный ядрышками, похожими на мелкие шарикоподшипники, взлетает на полтора-два метра вверх к взрывается. И нечего завидовать тому, кто окажется в зоне поражения.

— А то стукачи, — шептал Щуко Лукину на ухо. — Банок консервных навешают, пустых, и будь здоров — не кашляй. Место пристреляют. Ты, что телок, врежешься сослепу в проволоку, загремишь, на луне слышно станет. И сделают фашистские пулеметчики из тебя решето.

Лукин, думая, что Щуко хочет его запугать, возразил:

— Я все равно не испугаюсь.

— Молодец! — усмехнулся Щуко. — Первого вижу, кто хочет стать решетом.

На опушке партизаны лежали долго. Старик позвал к себе Щуко и о чем-то с ним шептался.

Лукин во все глаза смотрел на темную, еле различимую бровку дороги, за которой снова густела стена леса. Отчетливо слышал, как по полотну ходят патрули и разговаривают вполголоса. Справа в глубине ночи, неуемно и надоедливо пищала губная гармошка. Вдруг над тихим лесом гулко, но опасливо заревел паровозный гудок. На полотне вспыхнул яркий пучок фонаря и лег кружком на землю. В кружке отчетливо был виден кусок рельса и темный квадрат шпалы. Эхо гудка слабо отскочило от глухой стенки леса и погасло.

Лучик фонаря исчез. Шум приближающегося поезда нарастал, нарастало и волнение Лукина. Приближался не просто поезд, а поезд вражеский, торопился с фронта к Брянску. Лукин почувствовал каждой клеткой эту темную движущуюся громаду и лишь потом рассмотрел, как из трубы локомотива вылетает и остается позади шлейф дыма, густо пересыпанный искорками, словно бисером.

Паровоз поравнялся с местом, где лежали партизаны, и Лукин увидел в будке багровый свет от топки, потом замелькали пассажирские вагоны с затемненными окнами. Лишь в одном маскировку убрали, и в ярком прямоугольнике окна, словно на фотографии, четко выделялся женский силуэт в косынке.

— Санитарный, — сказал рядом партизан. — Раненых фрицев с фронта волокут. Понащелкали их нынче наши.

Грохоча, поезд скрылся за поворотом, локомотив гулко и испуганно крикнул, и опять все замолкло. Лишь недалеко снова надоедливо пиликала губная гармошка.

— Нагляделся? — спросил Юру Щуко. — Это не интересно без представления. Как-нибудь увидишь и представление, прямо цирк. Будут тебе хлопушки и барабаны. За мной, хлопцы, пора.

В эту ночь дорогу перейти не удалось. Старик увел группу на дневку в глушь.

ВЫЛАЗКА НА БОЛЬШАК