1
Первый день в Белостоке завершился без приключений. Взвод Самуся, входящий во вторую роту, охранял особняк, где разместился штаб батальона.
Григорий стоял на часах у ворот парка и видел, как постепенно оживал центр. Жители выглядывали из окон, собирались кучками. Куда-то заспешили первые прохожие. Появились посетители и у капитана Анжерова.
Высоко косяками пролетали самолеты, но город не бомбили. Остальные роты батальона патрулировали улицы. После обеда ребята из третьей привели двух задержанных. У одного левый глаз затек фиолетовым синяком, а правый смотрел с дикой ненавистью. У второго, видно, вышибли зубы — на губах, на подбородке запеклась кровь. Глаза испуганно чиркнули по Андрееву и забились под припухшие веки.
— Кто? — спросил Григорий знакомого красноармейца.
— Парашютисты.
— Допрыгались, гады.
Второй конвоир процедил:
— Расстрелять мало. Целую семью вырезали.
На следующий день взвод Самуся тоже патрулировал. Игонину и Тюрину досталась узенькая улочка в районе нового костела, недалеко от станции. Ставни у многих окон плотно закрыты на болты, а там, где нет ставен, окна занавешены изнутри.
Ходили молча, посреди дороги. Порой останавливались, прислушивались. Тишина. Даже не долетала канонада. Тюрин часто оглядывался, скользил обостренным настороженным взглядом по слуховым окнам, по мезонинам. Мерещилось, будто с чердаков за ними наблюдают злые вражьи глаза. Выжидают, чтобы пустить пулю в спину.
Игонин завел было с Семеном разговор: похвастать захотел, как с одной дивчиной на Херсонщине целое лето любовь крутил, в совхозе тогда работал. Но Семен продолжал свое — обшаривал глазами чердаки и мезонины, искал диверсантов. Петро усмехнулся и принялся насвистывать мелодию из «Трех танкистов». Наверно, он и не знал иных песен, если всегда напевал одну и ту же.
Тюрин хмуро возразил:
— Нашел время для песен.
Петро взглянул на него удивленно, но, заметив, что Тюрин до боли кусает губу, замолчал. В самом деле, какие тут песни, если в любую минуту может пуля попасть в затылок?
Потом они услышали истошный женский крик в конце улицы, бросились туда со всех ног. На маленьком крылечке, обхватив руками одну из стоек, поддерживающих навес, на коленях стонала пожилая женщина, порой измученно бормотала:
— Люди добрые, ратуйте!
Игонин и Тюрин влетели в хату и, штыком открыв дверь, увидели узкоплечую спину человека с оттопыренными ушами, на которые краями легла серая шляпа. Человек оглянулся на шум и остолбенел. Это был маленький, довольно хорошо одетый мужчина с усиками под носом и черной бабочкой вместо галстука. Все ящики из комода были выставлены, содержимое вытряхнуто на пол — разные тряпки, клубки ниток, мулине.
— Нет, ты погляди на него! — зарычал Игонин. — Только погляди — шарит, как дома!
Мужчина что-то испуганно залопотал, а Игонин киснул Семену:
— Обыщи! — И тому, с бабочкой: — Ишь прикинулась, контра, неграмотным! Я тебя быстро в чувство приведу!
Семен приблизился к мародеру, с опаской похлопал по карманам пиджака и сразу обнаружил пистолет. Запустил руку в другой карман и вытащил целую горсть золотых колец, браслетов, брошей. Петро от удивления присвистнул, прищурившись, смерил задержанного презрительным взглядом с ног до головы и процедил сквозь зубы:
— Ну и бандюга! Я бы тебя на кол посадил!
Мародера доставили в штаб и доложили Самусю.
Лейтенант искоса глянул на черные, будто приклеенные, усики и поспешил к командиру роты. Пропадал долго. Вернувшись и не взглянув ни на Игонина, ни на Тюрина, коротко приказал:
— Расстрелять! — И опять куда-то ушел.
Тюрин вопросительно поднял на Игонина скучные глаза. Петро усмехнулся:
— Вот так, брат Семен.
Мародер понял, что его ждет, повалился на колени и что-то залопотал на непонятном языке. Игонин поморщился и прикрикнул:
— Встать! — И приставил к голове штык.
Мародер вскочил. Игонин подтолкнул его штыком и сказал:
— Шагай, шагай! Мы сейчас с тобой мило покалякаем.
Тюрин растерянно топтался на месте. Расстрелять? Это он, Семен Тюрин, должен расстрелять человека? Убить? Увести в сад и выстрелить ему между глаз? Поднять винтовку, прицелиться хорошенько и выстрелить? А если рука отяжелеет, а если в глазах помутится? Он же в жизни не убивал человека! Что человека — петуха боялся зарезать!
Однажды, года два назад, тетка сказала Семену:
— Пойди прирежь петуха, того, рыжего. И ощипли. Иди, иди, милый, печка уже топится.
Наточил Семен на камне нож, поймал рыжего петуха-забияку, того, который зимой обморозил гребень, взял за крылья положил непутевую голову его на плаху. Замахнулся ножом и зажмурился, чтоб не видеть, как отлетит голова у рыжего забияки. Но подумал: вдруг невзначай саданет ножом не по петушиной шее, а себе по руке. Открыл глаза и остолбенел. Красный круглый петушиный глаз глядел на него не моргая. Лежит петух на плахе, не вырывается, нет, а только смотрит на Семена и вроде бы спрашивает: «Эх ты, парень! Чем я тебе досадил? Плохо пел? Или неважно стерег кур и давал их в обиду? Мало дрался с соседскими петухами? За что ты меня казнишь?»
Что верно, то верно — славный был петух. Взберется, бывало, на плетень и поет громче всех, а соседские петухи косятся на него да потихонечку, боком-боком, убираются восвояси. А он стоит гордый такой, яркий, сердитый и кукарекает на всю деревню, даже в соседней слышно.
Разжал Семен пальцы, отпустил петуха с миром. Тетка покачала головой и давай стыдить:
— Какой же ты мужик, прости господи! Петуха боялся забить. Да тебя такого и девки не станут любить. Кому ты такой робкий и нужен-то! Ох, горе мое.
А тут человека приказали расстрелять...
— Ты чего? — обернулся Петро. — Ноги приросли, что ли? Или опять душа в пятки перебралась?
— Я — н-не могу...
— А, баба! — сплюнул Петро, подтолкнул мародера штыком, чтоб тот шагал быстрее.
Обратно вернулся Петро мрачнее тучи. Расстелил шинель на траве рядом с Григорием и лег к нему спиной.
Уже смеркалось. В парке накапливалась синева. Где-то изредка стреляли. Надоедливо гудели невидимые самолеты.
Было прохладно. Липы замерли в тревожном ожидании, а над ними густело небо и зажигались первые звезды.
Григорий ни о чем не спрашивал Игонина. Ему все рассказал Тюрин. Да и слышал сам сухой беспощадный щелчок выстрела — за парком был глухой ров, заросший крапивой.
— Вот какое дело, — наконец проговорил Игонин, поворачиваясь лицом к Андрееву. — Ведь знаю, что тот гад был, отпетый мерзавец — золотые зубы у живых выдергивал, а на душе пакостно, никогда еще так не было. Упал он на землю, обхватил мои ноги и чего-то лепечет. Думаю, лучше бы он в меня стрелял, чтоб я его, падлу, вооруженного прикончил, чем так-то. Ты слушаешь меня, Гришуха?
— Слушаю.
— Когда поймали, я б его руками разорвал, такая во мне злость клокотала, ей-богу. А тут к горлу тошнота подступила. А Семен вообще струсил.
— Не все такие крепкие, как ты, — возразил Григорий. — Я б тоже, пожалуй, испугался.
— А Семен струсил, — упрямо повторил Петро. — И губы затряслись, и посинели, как от холода...
— Давай лучше о другом, — попросил Григорий.
— Давай, коли хошь. Ты где был, когда мы пришли? На часах другой стоял.
— Понимаешь, бродил, бродил по дворцу и попал в библиотеку. Случайно наткнулся.
— Случайно, — усмехнулся Петро. — Да у тебя на книги прямо нюх какой-то. Никто не напал, а ты наткнулся.
Днем сменился с поста, но отдыхать не хотелось, вот и пошел вдоль коридора, а в самом конце заглянул в комнату, довольно просторную, с одним окном и заставленную стеллажами до самого потолка. Книг на стеллажах не было, большая часть их исчезла, а оставшиеся свалили грудой в углу. У Григория глаза от волнения загорелись: богатство же! Забыл обо всем на свете и принялся просматривать книги. В них набилось порядочно пыли, которая лезла в нос, в глаза, в рот. Все время тянуло чихать.
Книги попадались всякие, чаще на непонятных языках. Андреев, как ребенок, обрадовался, когда наткнулся на «Железный поток» и «Дон-Кихота» московского издания. Свои, родные, и он уже знал, что ни за что не расстанется с ними. Только куда их деть? Подумал, оглядел себя: куда бы? Чудак, и гадать долго нечего — конечно же, в противогазную сумку. Достал противогаз, а чтоб его кто-нибудь не обнаружил ненароком, заложил плотно книгами. В освободившуюся сумку упрятал книги. Сейчас терзался: рассказать Игонину или не надо? Невелика тайна. Да и Петро умеет держать язык за зубами. Подвинув сумку поближе, тихо сказал:
— Смотри, что я нашел.
— Это? — Петро пощупал сумку рукой. — Книги? Погоди, а противогаз?
— Выбросил.
— Эх, нет на тебя Берегового, не худом будь он помянут. Ну на какой дьявол они тебе нужны? Когда же ты будешь читать?
— Сегодня сменился и целых четыре часа болтался. Вот и буду читать.
Григорий почувствовал вдруг на своем лбу шершавую ладонь Игонина. Петро сварливо спросил:
— У тебя, часом, голова не болит? Люди воевать собрались, соображаешь — воевать, а ты книжечками балуешься! Тебе бы в куклы играть, понятно?
— Ты чего злишься? Я тебе как другу...
— Я не злюсь. Я еще только буду злиться. Тут, понимаешь, на сердце котята скребутся, а ему хоть бы что! Я только что человека расстрелял, душу мутит, а он «Дон-Кихота» собрался читать. А?
— Не ожидал я от тебя такой истерики, — сказал Григорий, до конца выслушав Игонина. — Я понимаю, конечно, но на меня зря набросился. Ты думаешь, если война, так о ней только и думать надо?
— Пожалуйста, мечтай о синеглазой, — усмехнулся Петро, — вздыхай на звезды — их вон какая прорва! Ладно, Гришуха, давай не будем, обнимайся ты со своим «Дон-Кихотом», черт с тобой. Не хочу я больше ни о чем думать, а хочу спать. Ауфвидерзеен!
Петро повернулся на другой бок и замолк. Тюрин уже посапывал. А Григорий еще долго не мог заснуть.
2
Утром у железных ажурных ворот особняка остановилась черная «эмка». Из кабины вывалился грузный военный, выпрямился во весь свой богатырский рост. Игонин, стоявший на часах, по матерчатой красной звездочке на левом рукаве и по «шпалам» рубинового цвета в петлицах определил в военном батальонного комиссара. Выглядел он усталым: веки воспалены до красноты, давно не бритая щетина, наполовину седая, делала лицо серым. Батальонный комиссар стряхнул с гимнастерки пыль, расправил складки под ремнем и направился к воротам удивительно свободным, упругим и легким для солидной комплекции и возраста шагом.
Игонин загородил ему дорогу:
— Нельзя, товарищ комиссар!
Тот шел глубоко задумавшись. Окрик часового вернул его к действительности. Остановился, взглянул на Игонина добрыми усталыми глазами и ответил насмешливо, совсем не по-военному:
— Ага, стою! А дальше?
— Не положено пускать, товарищ комиссар.
— Не положено так не положено. Зови караульного начальника. Я подожду.
Батальонный комиссар закурил. Внимание его привлекла девочка лет двенадцати, которая с трудом несла на руках маленького братишку и опасливо оглядывалась по сторонам: боялась. От жалости к ней у комиссара засосало под ложечкой. Всем на войне плохо, тяжко невероятно, однако тяжелее приходится детям, особенно тем, которые остались в районе военных действий. По гражданской войне помнит это комиссар.
Да, дети...
Девчонка хрупкая, с косичкой. Братишка обнял ее за шею, надул жалобно губы: вот-вот заплачет. Вспомнил вдруг комиссар свою Капку, младшую дочку.
Капка ласковая, улыбчивая. Сильнее всех других детей любил ее комиссар. Наверно, потому что была она самой последней. Редкие свободные минуты посвящал Капке, нянчился с нею, как не нянчился раньше с другими дочерьми и сыновьями, рассказывал ей сказки. Капка заливчато смеялась, если сказка была веселой, и прижималась к отцу, если в сказке было что-нибудь страшное. И видя дочь такой, испуганно-доверчивой, комиссар жмурился, к глазам подступали слезы — так ему жалко было маленькую Капку. Чем-то неуловимым напомнил этот белоголовый малыш, которого девчонка несла через улицу, дочку: может, тем, что так же доверчиво и боязливо прижался к сестре, как дочь прижималась к нему, то ли еще чем. Далеко отсюда Капка, а война неумолимо подкатывается и к ее дому.
Между тем Петро вызвал Самуся, тот прибежал тотчас же и пропустил комиссара.
Проходя мимо Игонина, тот улыбнулся:
— Добро, солдат, службу знаешь!
Похвалы Петро не ожидал: почему-то посчитал, что комиссар скорей всего должен был обидеться. «Вот и пойми начальство, — размышлял Петро, благо делать было нечего. — Иногда угодить стараешься, а ничего, кроме конфуза, не получается. А тут ни за что похвала. Комиссар, видать, мужик неплохой, душевный, сам, наверно, когда-то вдоволь настоялся на часах. Другой бы на его месте разозлился, что задержали у ворот, все какие-то нервные стали, а этот ничего, свойский».
Игонин был прав — комиссар на своем веку вдоволь потянул солдатскую лямку. В империалистическую мок и зяб в окопах Полесья, в гражданскую лихо летал на буденновской тачанке, трижды был ранен и контужен.
А интересно: зачем пожаловал сюда батальонный комиссар? Новое задание привез или к Анжерову какое дело?
Известно это стало через полчаса.
В первые два дня из Белостока эвакуировалась только часть семей советских работников и военнослужащих. Многие не успели устроиться в эшелоны. Но были и такие, которые не спешили уезжать. Надеялись, что война не войдет в городские ворота: через неделю-другую наши войска отбросят фашистов обратно и начнут поход на Варшаву, а там и на Берлин. Заблуждение быстро рассеялось, но было поздно. На станции Белосток не осталось ни одного паровоза, администрация станции, кроме старика дежурного, разбежалась. Старик ничего толком не знал, потому что связь, всякая связь с внешним миром оборвалась дня два назад.
Эвакуация застопорилась. В автомашины, которые устремились на восток, гражданских не брали. Те, у кого не было маленьких детей и больных, приторочив на спине узлы с барахлишком, отправились пешком. Семейные собрались на станции и упрямо ждали эшелона. На какое чудо они надеялись — непонятно. Делегация женщин прорвалась к Анжерову, но он, занятый другими неотложными делами, ничего путного не посоветовал, только пожал плечами:
— Ничем помочь не могу.
Женщины, наперекор всему, ждали и искренне верили, что военные власти на произвол судьбы их не бросят. А военным властям приходилось круто, им было не до беженцев. Дела на фронте складывались хуже некуда. В мирное время в Белостоке квартировал штаб армий. На второй день войны он перебрался к границе, а на четвертый день очутился уже под самым Слонимом. Батальонный комиссар, служивший в политотделе, выехал на фронт в первый день и застрял там. Сейчас искал штаб армии. Никто не мог определенно назвать место его дислокации. Тогда комиссар заехал в Белосток в надежде, что здесь-то ему удастся кое-что установить. Возле станции «эмку» остановили женщины. Они рассчитали верно: раз командир едет на легковой машине, значит, он большой начальник. Комиссар выслушал женщин внимательно. Да, положение беженцев складывалось трагически. Город не сегодня-завтра придется сдать врагу, это было уже очевидным. Что ж тогда будет с ними?
Комиссар про себя зло ругнул некое отвлеченное начальство и взялся за дело. Он был человеком действия. Вместе с шофером на запасных путях разыскал старый, но вполне исправный маневровый паровоз, который в обиходе зовут ласково «овечкой». Вагонов тоже хватало. Трудность обнаружилась с неожиданной стороны.
Во всем железнодорожном поселке, раскинувшемся вокруг станции, не осталось ни одного машиниста. Кто уехал в первые же дни войны, некоторые примкнули к воинским частям. Были и такие, которые попрятались.
Вот тогда комиссар, узнав, что в городе есть комендантская часть, поехал ее разыскивать. Его привели к Анжерову. Капитан встречал комиссара и раньше. Раза два комбатов вызывали в штаб дивизии и там, после всех семинаров и инструктажей, читали лекции о международном положении. Оба раза лекции читал батальонный комиссар, капитан даже запомнил его фамилию, имя и отчество, благо они легко запоминались, — Волжанин Андрей Андреевич.
В комиссаре было что-то располагающее к нему: видимо, простота, с которой он разговаривал с людьми; спокойная уверенность и ненавязчивость, хотя по всему чувствовалось, что комиссар человек волевой и в трудную минуту рука у него не дрогнет. Анжеров вообще тяжело сходился с людьми, он сам был сильным и волевым, к нему самому, как к магниту, льнули люди. Но комиссар сразу Анжерову понравился. Через минуту после знакомства они разговаривали так, словно знали друг друга не первый год.
Анжеров со штабом занимал самую просторную комнату в особняке — не захотел размещать штабистов по разным комнатам. Здесь все вместе, здесь ему виднее, как кто работает. Поэтому комната всегда была полна народу, в ней не умолкал гам, до потолка клубился сизый табачный дым. Капитан не курил, поначалу хотел было запретить курить в комнате, но подумал, что, несмотря на его запрет, люди втихомолку, в его отсутствие, курить будут, и махнул рукой. Терпеть не мог, чтоб кто-то даже пустяковое дело делал от него украдкой. Сам Анжеров занял боковую комнату с двумя окнами, дверь в которую вела прямо из этой большой. В комнате капитан и спал. А штабные на ночь разбредались по особняку.
Капитан провел Волжанина в свою комнату. Комиссар положил фуражку на стол, вытер платком лоб и шею, заметив:
— Жарковато.
Анжеров молча открыл окно, и из сада потянуло свежестью.
А Волжанин нахмурился, давая этим понять, что приехал вовсе не для того, чтобы рассиживаться вот за этим колченогим столом, а привели его сюда дела поважнее. Он вкратце рассказал о беженцах. Капитан собрал командиров рот и приказал опросить бойцов — нет ли среди них паровозных машинистов.
Самусь почему-то решил, что Игонин до армии ездил на паровозе. Вызвал его и спросил:
— Вы кем работали в гражданке?
— Всем помаленьку.
— Конкретнее.
— И чтец, и швец, и на дудке игрец. Все могу, товарищ лейтенант. Вы машиниста ищете?
— Уже знаете?
— Так точно! Жалко, товарищ лейтенант. Был бы я машинистом, сейчас бы ту-ту!
— Идите! — поморщился Самусь: нет серьезности в человеке.
Машинист нашелся. Кочегара подобрать было легче. Петро пожаловался Андрееву:
— Ведь какой Самусь! Мог бы сказать, что требуются, и кочегары. Я на Херсонщине в совхозе целое лето кочегарил на локомобиле.
Вторую роту Анжеров направил на станцию, чтобы организованно провести посадку. Рота опоздала. Беженцы не дремали. Они сразу поняли, что комиссар — это такой человек, который, взявшись за дело, обязательно доведет его до конца. И когда на станции возле «овечки» появились два бойца и хозяйски осмотрели ее, беженцы радостно вздохнули. Раз появились машинист с кочегаром, значит, полный порядок. И не стали ожидать, когда их пригласят в вагоны, начали посадку сами, хотя вагоны еще стояли врозь. Сперва заняли три пассажирских, оставшихся еще от панской Польши. Они были очень неудобны — разделены на тесные конурки, но об удобствах никто и не мечтал. Потом обжили пять товарных вагонов, которые маленьким составчиком жались в тупике, поблизости от пассажирских. К тому времени, когда паровоз ожил, радостно поплевывая в небо черными кольцами дыма, и принялся маневрировать, сколачивая состав, вагоны были набиты битком, не осталось ни клочка свободной площади — яблоку негде было упасть. Люди полезли на крышу. В воздухе висел сплошной гомон и детский плач.
Роте делать было нечего. Командир роты оставил на станции взвод Самуся, а остальных бойцов увел в штаб.
Уже к вечеру, перед самой отправкой, к Самусю подбежала молодая чернобровая женщина и с ходу закричала:
— Это шо таке творится? Шо? Який-то куркуль занял увесь вагон, а ты с детыной иди пешком. Е здесь радзянска власть, чи нема ее?
— Погоди, гражданка, не тараторь, — зажмурился Самусь. — Толком расскажи, по порядку. Умеешь по порядку?
— Та я ж толком и балакаю! Який-то куркуль увесь вагон занял и никого не пускае.
Самусь, Андреев и еще несколько бойцов направились к хвостовому вагону. Люди на вагонах висели, как гроздья. А на последнем никого не было. Возле него расхаживал капитан в фуражке с черным околышем — сапер, кажется, — и держал руку на кобуре.
— Бачьте, бачьте! — сказала женщина, указывая на капитана, и Самусь только теперь заметил, что недалеко от вагона с узлами и чемоданами расположилось десятка полтора женщин с детьми, те, кому не хватило места.
Самусь поприветствовал капитана, но тот даже не взглянул на него.
— Товарищ капитан, — обратился к нему Самусь, будто не заметив враждебности, — вы не можете объяснить, почему в этом вагоне нет пассажиров?
Капитан резко остановился, даже каблук правого сапога врезался в песок, и уставился злыми зелеными глазами на лейтенанта:
— А вы кто такой?
— Командир комендантского взвода.
— Вот и исполняйте свои обязанности.
У Самуся побагровела шея и нижние веки надвинулись на глаза, оставив зрачкам небольшую щелку. Лейтенант только усилием сдерживал себя.
— Если вы не ответите на мой вопрос, — сквозь зубы, чуть ли не шепотом проговорил Самусь, — я прикажу бойцам осмотреть вагон без вашего разрешения.
Капитан криво усмехнулся и возразил:
— Попробуй.
Женщина тронула Самуся за рукав:
— Хай ему грець. Пийдимо.
Но Самусь уже взвинтился, и теперь его трудно было остановить. Андреев, видя, что события принимают крутой оборот, снял винтовку с плеча и взял ее на изготовку. То же сделали и другие бойцы. Однако эти приготовления никакого впечатления на капитана не произвели. Он по-прежнему разгуливал возле вагона взад-вперед, поглядывая на часы.
Как ни странно, но Григорию нравилась выдержка саперного капитана. Надо ж обладать таким хладнокровием. Ведь если Самусь прикажет отогнать его от вагона, а Григорий уже не сомневался, что лейтенант не выдержит, то ведь худо саперу придется, ой как худо. И он прямо-таки обрадовался, увидев спешащего к ним батальонного комиссара в сопровождении все той же пробивной бабенки.
Комиссар подошел к вагону упругой властной походкой и спросил лейтенанта:
— В чем дело?
Самусь козырнул:
— Разрешите?
Сбиваясь от не остывшего еще волнения, Самусь доложил обстановку. Женщина раза два бойко перебивала его, но Волжанин сердито повел на нее глазами, и она прикусила язык.
— Откройте дверь, капитан! — приказал он, когда Самусь кончил.
— Вагон пустой, товарищ батальонный комиссар. Он предназначен для семьи полковника Ямпольского. Я выполняю приказ полковника.
Когда капитан открыл дверь, комиссар ловко вскочил в вагон и, осмотрев его, удовлетворенно сказал:
— Да тут целую роту поместить можно. И семье полковника места хватит. Перестарались, капитан. Полковник не будет в претензии, если вы пустите в вагон этих женщин. Я его знаю.
Он спрыгнул на землю. Капитан что-то хотел возразить, но Волжанин досадливо от него отмахнулся и повернулся к женщине:
— Чего, чернобровая, так загадочно смотришь? Зови своих и садитесь. Не то без вас уедут.
— Спасибочко, товарищ начальник.
— Идите, капитан, в свою часть да не забудьте полковнику передать привет от Волжанина.
Есть же на свете замечательные люди! Вот батальонному комиссару такая власть дана, даже границ ей не видно, а как легко, свободно он ее несет. Иному маленький кусочек дадут власти, ну, хотя бы рябому сержанту из первого взвода, так он от важности готов лопнуть, с бойцами разговаривает свысока, вместе с ними за компанию папироску не выкурит. А комиссар будто и не замечает, что у него столько власти. Другой бы напитана отчитал хорошенько, а этот обошелся просто, с шуткой — и всю обстановку разрядил. Очень понравился Волжанин Андрееву.
В сумерках эшелон отправился в путь.
3
Комиссар остался ночевать у Анжерова. Но не спалось. Волжанин распахнул оба окна, сам сел на подоконник и задумался. Капитан лежал на кровати, и нельзя было понять: спит он или нет.
Ночь медленно брела по взбудораженной земле, мягкая, серая, с запахами цветущей липы, ромашек и земли. На небе она зажгла несметные россыпи звезд, далеких и непонятных.
Волжанин спросил:
— Спишь, капитан?
— Не спится.
— Удивительная ночь. Вот в такие минуты я, кажется, начинаю понимать поэтов. Помните:
Тиха украинская ночь.
Прозрачно небо. Звезды блещут.
Своей дремоты превозмочь
Не хочет воздух...
— Прелесть!
Но Анжеров молчал. Он был далек от лирического настроения, вообще не понимал: как можно сейчас думать о чем-то другом, и таком легковесном, как стихи, когда земля объята пожаром? Анжеров — кадровый военный, лет восемь назад окончил пехотное училище. Все эти годы, до того рокового воскресенья, были сплошной подготовкой к надвигающейся войне. Все знали — она будет, да она и вспыхивала то там, то тут — Хасан, Халхин-Гол, Финляндия, освободительный поход в западные области Украины и Белоруссии. Теперь она полыхает на огромной территории, и нам приходится несладко, если не сказать большего. Что-то тут не так, голова разрывается от дум, а комиссара потянуло на стихи. Нет, он, капитан Анжеров, тоже не сухарь — и песню хорошую любит, и в стихах понимает толк. Но всему свое время, свой час.
Видимо, Волжанин уловил сердитое настроение Анжерова, замолчал. После неловкой паузы тихо спросил:
— Что думаешь об этой войне, капитан?
— Война как война.
— А отступление?
Анжеров ответил не сразу, повернулся на спину.
— Видите ли, — наконец отозвался он, — я готовился ко всякой войне, я кадровый военный. На войне бывает разное: и наступление, и отходы, и неудачи.
Понял комиссар: не хочет ему открываться Анжеров. Боится!
— Это, конечно, правильно. Теоретически, — согласился Волжанин. — Ну, а откровеннее? Меня не бойся.
— Почему вы решили, что я вас боюсь? — в голосе Анжерова комиссар уловил насмешку.
— Тем лучше!
Капитан быстро поднялся, встал у другого окна, заложив руки за спину. Он видел неясную, загадочную в темноте веточку липы, а за нею, где-то в немыслимой глубине, мигающую звездочку.
— Так вот что я думаю об этой войне, Андрей Андреевич, — сказал капитан, не отрывая взгляда от зеленоватой звездочки. — Мы с тридцать девятого года стояли лицом к лицу с немцами. Мы знали их, видели, какие они вероломные. Они подмяли под себя всю Европу, они глядели в нашу сторону во все бинокли, готовились к прыжку. Разве это не видно было? Разве мы об этом не знали? На тысячи километров протянулась граница. Днем и ночью все время немцы подтягивали к ней свои войска, не дивизию, не армию, а сотни дивизий, танковых, моторизированных. Несмотря на пакт о ненападении, на тысячи обнадеживающих заверений. Слепой видел, и глухой слышал. Они каждый день нарушали границу и в воздухе и на суше. Возьмешь бинокль, поглядишь на ту сторону — и сердце ноет. Какого-нибудь гражданского могла провести их неуклюжая маскировка, но военный-то все замечал. А нам все время твердили: спите спокойно, с немцами у нас договор.
— Кто же так говорил?
— Многие. Наверно, и вы говорили.
— Ну знаешь ли.
— Вы просили откровенно.
— Продолжай.
— Что ж думали в наших штабах? Разве не ясно было, для чего немцы концентрируют войска у нашей границы? Вот вы служили в штабе, ответьте, почему не били тревогу? Ведь врасплох нас застали!
— Может, кто и бил. Только не особенно слушали нас. Все гораздо сложнее, капитан. Да, не так просто. А сколько нашего брата... Э, да что говорить!
— Помню, когда я начинал службу, у нас был комдив Дмитрий Аркадьевич Скворцов, краснознаменец. Умница.
— Полковник наш рожден был хватом,
Слуга царю,
Отец солдатам... —
улыбнулся Волжанин.
— Да, что-то в этом духе. В тридцать восьмом, — продолжал Анжеров задумчиво, — слышим: взяли нашего комдива. Враг народа! Я и сейчас не верю — нет, такой человек не мог быть врагом. Это какое-то недоразумение. Прислали нового комдива, он у нас так до войны и командовал. Плакать хотелось. Чинодрал, криком исходил, а голова пуста. И дивизию растерял в первый же день войны.
— Знавал я Дмитрия Аркадьевича, — вздохнул Волжанин. — Еще кое-кого из военачальников знавал.
Одних уж нет, а те далече,
Как Саади некогда сказал.
— Вы хотели откровенности, — проговорил Анжеров.
— Спасибо за доверие, — поблагодарил Волжанин. — Мне ведь тоже тяжело. В иную ночь так к сердцу подступит, — комиссар в грустной задумчивости покачал головой, но вдруг встряхнулся и, как обычно, бодро закончил: — Но не время! Не время впадать в уныние. И нельзя, не имеем права. Мы за все в ответе. Пусть потом историки определяют виновников неудач, а нам с тобой придется нервы взять в руки и держаться.
— Да, — согласился Анжеров.
— Ну, коли так, пойду-ка я на улицу и посмотрю, что творится там. А ты вздремни хоть часок, тебе завтра многое предстоит.
Волжанин вышел на гранитное крыльцо дворца. У дверей дневалил Андреев. Он козырнул комиссару, доложил как положено.
— Значит, не спишь, солдат? — спросил Волжанин.
— Не полагается, товарищ батальонный комиссар.
— Правильно. Не полагается. Тихо?
— Так точно!
— Ночь-то какая. Тепло. Звезды. Женат?
— Не успел, товарищ батальонный комиссар.
— Оно и лучше. Холостому на войне легче. — И уже задумчиво, про себя повторил: — Да, легче, — и медленно стал спускаться по ступенькам вниз. Андреев слышал, как Волжанин дважды повторил незнакомое имя: — Дмитрий Аркадьевич... Комдив Скворцов... Да-а...
Фамилия эта Андрееву ничего не говорила.
Когда комиссар ложился спать, в город вдруг ворвался глухой гул, который рос и рос, заполняя тишину. Гудели моторы машин. Капитан и Волжанин поднялись, прислушались. Гул нарастал лавиной. Теперь отчетливо можно было разобрать тяжелый топот тысяч солдатских ног по мостовой.
— Что бы это могло значить? — в тревоге спросил Волжанин.
Капитан ответил не сразу и хрипло:
— Наши отходят.
В дверь постучали. В комнатушку вбежал дежурный командир и подтвердил: через город проходят наши отступающие части.
Часом позже со старого костела, возвышавшегося в центре города недалеко от дворца, по отходящим войскам ударил станковый пулемет. Он бил до тех пор, пока не опустели центральные улицы. Анжеров послал к костелу взвод, но попасть туда не удалось — чугунные двери оказались на замке. Пытались сбить пулеметчика танковой пушкой. Не вышло. Тогда комбат послал отделение бойцов на западную окраину города с заданием направлять движение в обход, через предместье Дей-Лиды. Утром в штаб привели сторожа костела. Испуганный хромой старикашка клялся и божился, что никого в костел не пускал, и потрясал, связкой ключей. Но такие же ключи имел и ксендз. Старикашку отпустили с миром, но ключи отобрали. Танкисты вызвались проверить костел. Анжеров направил туда взвод Самуся. Требовалось перебраться в костел, забраться по крутым лестницам внутрь стрельчатой башни. За каждым углом, за каждым выступом смельчаков могла подкарауливать смерть. Один гад мог перестрелять десяток бойцов.
Андреева оставили у входа в костел. Скрипнули массивные чугунные двери, и бойцы скрылись в прохладном полумраке храма. Андреев остался на паперти, меряя ее неторопливыми осторожными шагами. Туда и обратно, туда и обратно. Поднял голову вверх. Мать честная — какая высота! Издалека костел, построенный из красного кирпича, казался легким, стремительно рвущимся ввысь, А вот вблизи это ощущение легкости, воздушности исчезает: он подавляет хмуростью, громадой. Чувствуешь себя возле него козявкой.
«Что ж я хожу на виду у всех? — подумал Андреев. — Так меня и снять недолго. Не часовым оставили, а в засаде». Отошел к ограде, выбрал местечко поудобнее в траве и лег лицом к двери, взял ее на прицел. Ждал.
Вдруг из костела, будто из погреба, донесся какой-то звук. Григорий сначала не разобрал. Снова в гулкой утробе костела отдаленно щелкнуло, словно бы грохнул пастуший кнут. Еще!
Выстрелы!
Потом, приглушенный толстыми стенами, донесся крик.
Андреев напряг внимание. В этот момент что-то с грохотом обрушилось на каменные плиты паперти. Лязг и треск оглушили Григория. Он даже инстинктивно пригнул голову. Когда поднял, то увидел на паперти станковый пулемет, вернее, остатки пулемета: ствол отнесло к двери, колеса укатились в траву. Вертлюг, лишенный колес, задрал хобот недалеко от Андреева.
«Добрались!» Григорий поднял голову, глазами дошел до середины шероховатой стены с серыми прожилками цемента. Вдруг почти до самого шпиля отделился белый предмет и с пронзительным визгом полетел вниз. Это был человек в белой одежде. Григорий со злорадством проводил его до самой земли. Человек упал в траву, правее каменных плит, как-то страшно хряпнул и затих.
Через некоторое время в створе чугунной узорчатой двери, которая со скрипом приоткрылась, появился Самусь, за ним Игонин. У Петра в лице ни кровинки, нижняя губа прикушена, а на плече торчали чьи-то ноги подошвами вперед. За Петром из глухой темноты появилась фигура другого красноармейца. Он с Игониным нес кого-то. «Тюрина?» — больно уколола догадка. Но Семен шагал следом, потерянный, со съехавшей набок пилоткой.
Андреев поднялся навстречу. На него не обратили внимания. Все эти люди, его друзья, были связаны между собой только что закончившимся трудным делом, в котором он, Григорий, не участвовал. Поэтому друзья незримо и непонятно отделились от него.
Петро и красноармеец несли ротного запевалу Рогова.
«Отпелся, сердечный», — подумал Андреев. Пристроился к Тюрину. Рядом очутился побледневший танкист с русым чубчиком.
— Он вперед вырвался, — заговорил Тюрин, имея в виду Рогова. — Обогнал ихнего лейтенанта, — кивнул на танкиста. — А тот поп бац, бац! И готов Олег. Лейтенант у вас отчаянный.
— Костя? — откликнулся танкист. — Ничего. Боевой.
В парке танкист отозвал Андреева в сторонку и спросил:
— Перевязочный пакет есть?
— Есть.
— Перевяжи.
Они углубились в парк, в сумеречную безлюдную тень лип, и танкист попытался закатать левый рукав комбинезона и гимнастерки. Но это ему не удалось сделать.
— Лучше сними, — посоветовал Григорий. Андреев помог танкисту снять комбинезон и гимнастерку. Пуля пробила бицепс.
— Это он саданул, когда я бросился на него, — рассказывал танкист, пока Андреев перевязывал. — После, как убил вашего. Жирный такой, сволочь, а носился, как кошка.
После перевязки танкист улыбнулся:
— Порядок. Моему Косте ни слова. Еще отправит в санбат, а рана-то пустяковая. Давай по глотку за знакомство?
Танкист отцепил с ремня флягу в замасленном чехле, потряс ею перед ухом, прислушиваясь, и, подмигнув, открутил пробку.
— Глотай! — протянул Андрееву. — Закусывать святым духом.
Григорий глотнул. Рот обожгло, сперло дыхание. Но мужественно выстоял. Вернул флягу танкисту. Тот, видно, уже не первый раз прикладывался, поэтому был опытнее. Не задохнулся, только крякнул. Потом, пристегнув флягу обратно, протянул Андрееву руку:
— Роман. Цыбин. Из Читы.
— Андреев. Григорий. Из Челябинской области.
— Теперь мы с тобой друзья. Поторопимся.
— Вы с лейтенантом земляки, что ли?
— Нет. На финской подружились.
Уже подходили к особняку, когда Цыбин напомнил:
— Моему Косте о царапине ни гу-гу.
— Могила! — уверил Андреев.
4
Ночь. Трепетная, мглистая. Казалось, подует ветерок покрепче, развеет эту мглу и станет светло. И нужна-то эта мгла для маскировки — чтоб дать спокойно поспать солдатам Анжерова.
Взвод Самуся отдыхал в глубине парка, под липами. Сквозь серую муть неясно белело здание дворца. Там не спали. Штаб работал.
Андреев прижался спиной к спине Игонина. Петро дышал ровно и глубоко, изредка всхрапывая. С другого края крутился маленький Тюрин. То свертывался калачиком, доставая коленями подбородок и чмокая во сне губами, то вытягивался во весь рост, откидывая руку в сторону. И что-то бормотал.
Бесшумно, словно призрак, бродил между деревьями дневальный. Вот прибежал из штаба связной, пошептался с дневальным, и вместе они ходили по биваку и искали лейтенанта Самуся, который спал недалеко от Андреева. Нашли. Самусь спал чутко и тревожно, вскочил сразу же, спросил:
— В чем дело?
— К капитану, товарищ лейтенант.
Андреев слышал, как Самусь вздохнул и пружинисто вскочил на ноги.
«Наверное, какое-нибудь задание срочное дадут нашему взводу, — подумал Григорий. — Нам всегда везет. Как куда послать — взвод Самуся, что ни задание — взвод Самуся. Лейтенант — мужик хороший, ничего не скажешь. Да вот какой-то безответный, чтоб возразить комроты или комбату — ни за что! В первом взводе лейтенант нахрапистый; самому Анжерову огрызается. Вот нашего везде и суют, а мы отдуваемся за всех. И чего не спится — бессонница, что ли, напала?»
А проснулся Григорий оттого, что Тюрин, ворочаясь, стукнул его рукой по лицу. Стоило проснуться, как в голову полезли всякие непрошеные мысли. Пережитое в последние дни легло неисчезающей тяжестью на сердце. Ночью острее ощущаешь боль. Неделю назад мысли были ясны и спокойны, настроение ровное и светлое. Теперь оно не вернется, то настроение. Должно бы родиться иное, более подходящее для обстановки. Но не рождалось. Игонин, думалось Григорию, быстрее и легче приспособился, с какой-то легкой иронией и безразличием к самому себе.
Андреев вчера поведал ему о своих мыслях — сомнениях о том, что не понимает, почему так развиваются события. Воевать, что ли, не умеем? Или в самом деле предали нас? Как это все объяснить? Связать между собой?
— Зачем? — спросил Игонин. — Дышишь — и хорошо. А связывают и объясняют пусть другие. У нас с тобой колокольня низкая.
— Колокольня, колокольня, при чем тут колокольня?
— Чего ругаешься, — улыбнулся Петро. — Что ты хочешь? От меня — что хочешь? Думаешь, утешу, как поп, и отвечу на вопросы, как цыганка? Не по адресу обратился.
— Дурачком притворяешься, уходишь от разговора, а я с тобой по душам...
— А я по ушам? Ты это хотел сказать, маэстро? — перебил его Игонин. — Эх ты, интеллигенция. Мне, между прочим, веселее живется, если я не думаю в мировом масштабе. Ясно? И тебе советую: думай о том, как бы нам с тобой дожить до завтра да пожрать бы досыта. Не утруждай свою драгоценную голову непосильными мыслями — арбуз может не выдержать.
— А! — махнул рукой Андреев. — С тобой серьезно не поговоришь. Смешочки да шуточки. У тебя что, в груди сердце или вилок капусты?
Игонин остро и обиженно глянул на Андреева, словно бы полоснул бритвой, и без обычной дурашливости возразил:
— Сердце. Ясно? Оно кровью обливается, понял? И катись ты от меня колбасой, не трави своей меланхолией. И точка.
Игонин отвернулся. Тюрин толкнул Григория локтем в бок: мол, видал, какая заноза? Поговорить толком не хочет: то на шутку сворачивает, то режет, как бритва.
— А ты-то чего пихаешься? — окрысился Андреев на Семена. — Понимал бы хоть что-нибудь!
Тюрин, не ожидавший от обычно вежливого Андреева такого, бестолково заморгал глазами. Сейчас Петро спит сном праведника, славно нет на свете кровопролития. Тюрин слабее всех — тяжело переживает сумятицу, труднее привыкает к новой обстановке. И во сне ему нет покоя.
Андреев повернулся на спину. Листва закрывала небо, а все равно вон там пробился зеленый лучик далекой звезды. В листве сонно попискивала пичуга.
Что-то необычное чувствовалось вокруг: тревожное-тревожное. Что же? Андреев приподнялся на локтях, прислушался. Снова лег. Догадался: стояла удивительная тишина.
Отвыкли от нее. Грохотали танки, машины, трещали мотоциклы, в небе гудели самолеты, слышалась стрельба, взрывы, крики, ругань. Не умолкало и по ночам...
А сегодня стихло. Что-нибудь случилось? Возможно, наши рванулись вперед, отбросили немцев на запад? Но почему такая тревога на душе? Нет. Наши войска отступили на восток.
Город опустел. Сутолока и бестолочь первых дней сменились полным затишьем. Улицы обезлюдели. Лишь патрули гулко и тяжело шагали по булыжнику мостовых.
Когда анжеровский батальон приступил к комендантским обязанностям, жизнь как будто стала входить в обычную колею. В домах распахнулись ставни, на подоконниках заалели цветы герани. С хлебозавода и из пекарни потянуло домашним духмяным запахом свежеиспеченного хлеба, и мысли невольно настраивались на спокойный лад: где мирно пекут хлеб, там пока ничто не грозит покою. Пусть недалеко грохочут взрывы, льется людская кровь, а по ночам на западе полыхают багровые зарницы, но раз здесь пекут хлеб, значит, сюда война еще не дошла, может, и вовсе не дойдет.
В сквер, на солнышко, выползли старики, чистенькие такие, в фуражках с блестящими козырьками, в старомодных пиджаках. Расселись на скамейках и не хуже генералов принялись обсуждать ход военных действий. Иные сидели, опираясь на трости, и глядели впереди себя затуманенными слабыми глазами. О чем думали? О войне? Наверно. Потому что иных дум сейчас у людей на земле не было. Думали о том, что третий раз на их памяти грохочут пушки: мировая война, гражданская и эта. Иногда на улицах хлопают выстрелы, но это не,тревожит стариков. Они ничего не боятся, свое давно отвоевали. Страха за жизнь не осталось, интереса к ней тоже. Горячи только воспоминания. А на солнышке хорошо вспоминается.
Но вот ринулась через город лавина отступающих, и старики снова исчезли. Вчера на восток ушли последние войска. И повисла гнетущая тишина, начиненная взрывчатым электричеством. Оброни неосторожно искорку, и все взлетит на воздух — такое было ощущение.
Вражеские лазутчики активизировались. Стреляли по патрулям и вообще по всем, кто появлялся на улице уже и днем, стреляли с чердаков, из-за угла, из подворотен.
Дня три назад к батальону прибился исправный броневичок. Водитель и стрелок потеряли свою часть. Анжеров оставил их у себя, и броневичок стал патрулировать улицы. Но вчера его подбили. Бросили с чердака под колеса гранату, а потом разбили о башню бутылку с зажигательной смесью. Броневичок сгорел. Но водитель со стрелком успели выбраться.
Грозная тишина.
Дневальный бесшумно бродил туда-сюда. Ему спать не полагалось. Самусь еще не вернулся. Что-то он принесет из штаба?
Спать теперь нет смысла — вот-вот поднимут всех. Может, и батальону пора уходить? Уйдут из города последние советские солдаты, а в этом парке останутся навечно ротный запевала Рогов и Роман Цыбин — обоих похоронили рядом. Да, крепко не повезло Роману.
Недалеко от дворца площадь раздвинула дома в стороны. От нее лучиками разбежались узенькие улочки. На этой площади и был убит автоматной очередью Цыбин. Упал лицом на булыжник, поджав под себя руки, словно прижимая что-то. Два красноармейца, ходившие с ним, кинулись в стороны, а вслед им гремел автомат, зло сыпал ноющие пули. Они щелкали о камни, высекая искорки, рикошетили с сердитым жужжанием.
Красноармейцы прибежали в штаб и разыскали танкиста Костю Тимофеева. Тот выслушал горькую весть молча, скрипнул зубами. На скулах вспухли тугие желваки. Лейтенант заторопился на площадь, за ним увязался Игонин. Григорий заметил в нем новую черточку — Петро старался совать свой нос в любое опасное дело. Где запахнет порохом, там без Петра не обходится. В этом смысле он нашел себе хорошего товарища — лейтенанта Тимофеева. Тот тоже выбирал дело пожарче, такое, как тогда в костеле. Тимофеев был лейтенантом, да и постарше Петра, но это не помешало им найти общий язык, особенно после вылазки в костел.
Цыбин лежал посреди площади, и возле головы на камнях копилась темная лужица крови. Лейтенант хотел подобраться к убитому, но его обстреляли. Игонин по бледным вспышкам приметил: били с чердака трехэтажного углового дома. Этот дом чуть выдавался на площадь. На первом этаже помещался ресторан.
Тимофеев и Игонин обошли кружным путем площадь, попали в дом, забрались на третий этаж и очутились у лаза на чердак. Однако лаз был плотно прикрыт массивной крышкой с чугунным кольцом и изнутри привален чем-то очень тяжелым. Игонин, взобравшись по лесенке, уперся плечом в крышку, поднатужился изо всех сил, но она не шелохнулась.
— Пойду через крышу. Я его все равно достану, подлеца. Вы покараульте здесь, товарищ лейтенант.
Тимофеев не стал возражать. Игонин забрался на крышу. Диверсант услышал гулкие, шаги по железу и наугад, по звуку, ударил очередью. Пули пробуравили в железе дырочки с рваными острыми краями совсем рядом от Игонина. Петро торопился к слуховому окну, совсем не думая, что следующая очередь может оказаться роковой для него. До слухового окна добрался благополучно и бросил в него две гранаты: одну вправо, другую влево. Взрывы ухнули, дом вздрогнул, как живой. Взметнулись рваные куски кровельного железа. Печная труба покачнулась и рухнула на крышу, подняв серое облако пыли.
Игонин влез в окно. Пыль окутала чердак, набилась в нос, в рот, щекотала глотку. Петро чихнул. Он лег на чердачную сухую землю, ожидая, что диверсант опять будет стрелять. Но тот не стрелял.
Когда пыль рассеялась, Игонин увидел диверсанта. В последнюю минуту тот спрятался за дымоход и, видимо, взял на прицел слуховое окно. А граната, брошенная Игониным, перелетела дымоход и взорвалась за спиной лазутчика. Взрывная волна вынесла его вместе с кирпичами дымохода вперед к окну. Труп с исполосованной спиной валялся лицом вниз на битых кирпичах. Лоскуты пиджака перемешались с кровью, припудренные седоватой пылью. Игонин брезгливо поморщился и заметил недалеко от себя автомат. Поднял, осмотрел с любопытством. Заодно прихватил и коробку, с «рожками» для патронов. И выскочил из полутемного пыльного чердака на крышу, на солнце, на свежий воздух.
Автомат взял себе, винтовку оставил в штабной комнате. Подали команду на построение. Самусь сразу приметил непорядок — у Игонина на груди висел трофейный автомат. Сначала поколебался: а чего ж плохого? Но главное было не в этом. Винтовка имела свой номер, с нею Игонин принимал присягу. Имел ли он право бросать ее?
— Красноармеец Игонин! — скомандовал Самусь, — Два шага вперед марш!
Игонин сделал два шага и повернулся лицом к строю, как и было положено по уставу.
— Где ваша винтовка? Петро молчал.
— Кто разрешил менять личное оружие? Вы с ним присягу принимали!
— Никто, товарищ лейтенант. Но я считал...
— Автомат сдать старшине!
— Есть, сдать старшине!
Вернувшись в строй, Игонин невесело подмигнул Тюрину:
— Вот так, брат! Сделка не состоялась. Наш взводный оказался консерватором, как тот твердолобый лорд.
— Ты бы сначала разрешения попросил, а?
— Разговорчики! — крикнул Самусь.
Игонина вызывал комбат — похвалил за то, что уничтожил диверсанта, пообещал медаль. Это лейтенант-танкист замолвил словечко за Игонина. Самусь, когда Петро вернулся во взвод, спросил:
— Зачем вызывал капитан?
— Да так... — неохотно ответил Игонин. — Разговор один был.
— Какой?
Петро весело глянул на лейтенанта и серьезно ответил:
— О международном положении.
Самусь обиделся, но виду не подал, хмуро бросил:
— Идите!
Сам подумал: «Колкий какой-то. Все шуточки у него, прибауточки. Несерьезный».
...Перед вечером у особняка, грохоча и лязгая, остановились три танка. Командир-танкист, пыльный и усталый, о чем-то советовался с Анжеровым. Через час танки, сотрясая землю, уползли на восток. С ними уехал и танкист Тимофеев Костя.
Петро весь вечер ни с кем не разговаривал — переживал. Хотелось уехать с Костей, да нельзя. Григорий попал под горячую руку — попросил у него протирку. Петро не слышал, что ли, а когда Андреев повторил вопрос, ни с того ни с чего окрысился:
— А, катись ты со своей протиркой!
Ну и характер у человека, раньше не замечал за ним такого. Настроение-то и у него, Григория, плохое было. Только дружба завязалась с Романом Цыбиным — и нет больше Романа. Как этого гада — диверсанта проморгали: в самом центре обосновался, под носом у батальона. Убить гада мало. Глотку бы ему выдрал, глаза бы выцарапал. Хорошо Петро с ним рассчитался. А еще лучше взять бы его живым да жилы повытягивать. Подлецы — приползли на нашу землю, жгут, убивают, но отольется им то горе кровавыми слезами, погодите, дайте только срок!
...Ночь тихо клонилась на убыль. Испуганно дернулся во сне Тюрин, крикнул что-то сдавленно и хрипло, слова застряли в горле — не понять. Всхлипнул и проснулся. Сел.
— Ты чего? — спросил Андреев.
— Я? Ничего, — снова лег, вытянулся.
— Кричал ты.
— Громко?
— Нет, не очень.
— Сон приснился. Немец душил меня. Будто спрыгнул с самолета и прямо на меня. Задохнулся я. Давай закурим.
Тюрин курил вообще мало, редко и неохотно, хотя кисет с табаком всегда держал в кармане. Кисет этот заветный. Перед армией подарила его Дуня, с которой после службы решили пожениться. Рукодельница такая, тихая и сердцем добрая. Да и сам Семен с неба звезд не хватал. На крестьянской работе человеком был незаменимым, в колхозе его знали. И радовались: лучше пары, чем Семен и Дуня, не сыскать, оба и работящие, оба характера тихого. Что еще надо?
Однажды, еще зимой, Семен разоткровенничался и показал Григорию фотографию. С нее доверчиво смотрела на мир белобрысая угловатая девчонка лет семнадцати, с бантиками на кончиках кос. Фотография сделана на «пятиминутке», с резкими тенями — плохая фотография. И девушка не очень показалась Григорию. А Семен с застенчивой улыбкой поведал, какая красивая и славная у него Дуняша. Каждый видит по-своему. Для Григория ничего примечательного в ней не было, а для Семена она красивее всех на свете.
Сейчас Семен достал кисет, развернул его, приглашая Григория скручивать цигарку. Андреев посомневался:
— Увидят.
— А мы шинелью укроемся.
Укрылись и закурили. Под шинелью сразу набралось едучего дыма — не продохнешь. Чуть откинули уголок, потянуло свежим воздухом.
И вдруг:
— Подъем! Подъем!
Батальон покидал Белосток. Самым последним. На окраине ожидали его автомашины. Да, генерал из штаба армии не забыл Анжерова. Погрузились бесшумно и быстро. Помчались догонять своих. Мотоциклетная разведка немцев осторожно въезжала на западную окраину Белостока.
Это было утро 29 июня сорок первого года.