Прорыв. Боевое задание — страница 22 из 24

— Сядь, — требовательно сказала она, — Федя, помоги Петру Ивановичу сесть.

Петра опять уложили, он лишь виновато улыбался:

— Вот так, брат Гришуха, зацепил меня фриц, гад ползучий. Обидно. В такое-то время. Садись рядом, чего стоишь? Может, у тебя дела?

— Нет.

— Оставьте нас одних, — попросил Петро.

Девушка хотела было возразить, но он поторопил:

— Иди, иди, Анюта, я буду вести себя хорошо, паинькой буду, вот увидишь.

Когда они ушли, Игонин положил на плечо Андрееву руку и прошептал:

— Еще раз здорово! Возмужал, настоящий мужчина. А как мне тебя не хватало эти годы, как не хватало!

Петро закрыл глаза, некоторое время лежал молча. Потом попросил:

— Расскажи о себе.

— Что рассказывать?— улыбнулся Григорий. — Как видишь, полководец из меня не получился.

Борода смущала — зачем он ее отрастил? Без бороды был лучше.

— Полководец? — проговорил Петро и внимательно посмотрел в лицо: — А зачем тебе быть полководцем, Гришуха? Полководцы нашлись и без тебя. Не горюй, не твоя это специальность — война, не твоя стихия. Настоящая работа ждет тебя после войны.

— Если доживу.

— Обязан дожить, Гришуха! Ты будешь учить детей, вот где твоя стихия, там ты себя и покажешь, я знаю. Мне ведь майора дали.

— Поздравляю, — сказал Григорий и подумал: «Для Игонина, может, это и неплохо, а вот для Старика, о котором говорит весь лес, не так уж и много».

— Видал, какой я, а? — усмехнулся Петро. — Думаешь, бахвалюсь? Не бойся, у Петьки Игонина голова твердая, от славы не закружится. Но мне это нравится. Все читаешь? — показал глазами на полевую сумку, из которой высовывался краешек обтрепанного томика «Обломова».

Григорий плечами пожал: мол, что поделаешь — неисправим. Был у Григория закадычный друг Петро Игонин. А теперь есть прославленный Старик, партизанский командир, майор.

— Будь таким, каким был, — отозвался Игонин. — Так лучше. И честное слово, встретил бы я тебя другим, огрубевшим на войне, мне б, пожалуй, было больно. Ты не огрубел, никогда не огрубеешь, и потому ты золотой человек, Гришуха. А вот Федя огрубел, может, и не то слово, может, просто очерствел? Помнишь, каким он был? Маменькиным сынком, цветочком тепличным. Он хоть тебя-то признал?

— Неохотно.

— Неохотно, а мог и не признать. Навидался людской мерзости, крови нанюхался, ожесточился. На войне это часто бывает, но не чересчур. Я ведь тоже неисправим, Гришуха, меня нет-нет да на философию тянет. Заметил?

— Да.

— В партию вступил?

— Кандидат. Вернусь с задания, будут принимать в члены.

— Молодец, Гришуха. Меня в прошлом году приняли. Мы с тобой коммунисты! Здорово! И знаешь, мне всегда нравилось, как это звучит гордо и смело — коммунисты! Раньше до слез завидовал тем, кого звали коммунистами! Теперь я сам коммунист!

— У меня такое же чувство!

— А что я говорю? Я ж Гришуху знаю! А та заветная тетрадь при тебе? Помнишь, ты записывал, я тебя еще просил, а?

— Нету у меня тетради.

— Как нету? Бросил? — опечалился Игонин. — Эх, зря!

— Сожгли ее.

— Зачем же?

Григорий поведал Петру горестную историю с тетрадью. Игонин слушал внимательно, смежив веки, предупредив друга:

— Ты не думай, я не сплю. Просто мне с закрытыми глазами легче слушать.

Дослушав историю до конца, зло сказал, имея в виду старшину и каптенармуса:

— Убить обормотов мало. Такую тетрадь загубили! Новую не завел?

— Нет. Я твоей матери писал.

— Что ты говоришь! — встрепенулся Петро, открыл глаза и опять устало закрыл их.

— Она тебя потеряла.

— Потеряла, — прошептал Петро и после паузы продолжал: — Слез пролила... А я вот он. И ведь, понимаешь, Гришуха, мог написать, почту у нас на самолетах отправляли, у нас и адрес есть — полевая почта такая-то, а вот не написал. Босяк во мне еще живет. Что там босяк — сухарь! Ну и что она еще пишет?

— О тебе спрашивала, поподробней. Я ей и написал про наш поход, про Гомель, как нас разлучили.

— Вот-вот, разлучили.

— Потом еще письмо прислала — поблагодарила. Тяжело ей.

— Тяжело, — как эхо, повторил Петро. — А твои живы-здоровы?

Анюта давно уже ходила вокруг них, наблюдая. Не выдержала, наконец, подошла.

— Товарищ сержант, — обратилась она к Андрееву, — очень прошу вас — Петру Ивановичу плохо, ему нужно отдохнуть. И встреча его взволновала.

— Видишь, Гришуха, сто лет не виделись и поговорить досыта не дают. Сколько же мы с тобой не виделись, в самом деле? Каждый год войны засчитывается за три, шесть лет разлуки! Так?

— Так, — улыбнулся Андреев.

— Слышь, Анютка, шесть лет! А ты лишних пять минут не даешь поговорить.

— У тебя потеря крови...

— И что? А повидали мы с тобой, Гришуха, за три года — в нормальной жизни хватило бы на десять лет. Так?

— Так, — подтвердил Григорий.

— Анютка, почему гонишь моего друга?

— Я сам уйду... И мне пора.

— Тогда другое дело.

Григорий попрощался с Игониным за руку. Она у него была слабой и горячей. Старик старался держаться с ним по-свойски, по-прежнему, но чужое, незнакомое властно заслоняло прежнее. И эта Анюта рядом с ним, стережет Старика от лишних волнений. Раньше Петька был сам по себе, никто его не стерег. Идет Андреев к себе, повесив голову, и печально улыбается.

Игонин глядел вслед Григорию, любовался его по-юношески стройной фигурой, туго перетянутой в талии ремнем, и думал о том, что воевать вместе с Гришухой ему уже не придется. Между ними встало все, чем они жили порознь, у каждого свои пути-дороги и, видимо, никогда они больше не сольются и не побегут вместе. И так стало прескверно на душе — из-за неутоленной, несмотря на встречу, тоски по другу, из-за того, что паршивая пуля зацепила его, из-за того, что Анюта властно приняла на себя заботы о нем, и он догадался почему. Чувствовал — это такая женщина, которая будет возле него, несмотря ни на что и не требуя никакой взаимности. Она будет терпеливо ждать, когда он обратит на нее внимание, а терпеливые всегда добиваются своего.

КОМБРИГ

1

Давыдову не спится. Он сидит на пеньке возле своей палатки. В шалаше стонет во сне Старик. Как бы трудно не было, надо отправлять его на Большую землю. Придется просить, чтобы послали «У-2». Невнятно бормочет Лешка. У него всегда так — переживает во сне то, что было с ним днем.

Накинул на плечи телогрейку. Небо звездное и холодное. Скоро осень.

Если внимательнее прислушаться, можно уловить далекий-далекий гул: к лесам неумолимо движется фронт. Днем его почти не слышно, а ночью можно различить, если имеешь хороший слух.

В скором времени Красная Армия придет в леса. Это видно по фронтовым сводкам. В планшете у Давыдова карта, каждый день он делает в ней пометки — стали попадаться названия населенных пунктов, которые расположены в непосредственной близости от лесов. Штаб фронта настойчиво повторяет — диверсии, диверсии, диверсии. Парализовать железные дороги, мешать движению на шоссейках. Не давать противнику подтягивать к фронту подкрепления, вывозить из Брянска оборудование заводов, угонять на запад жителей. А то, что оккупанты демонтируют сохранившееся оборудование и грузят его на платформы, разведчики Старика донесли давно. Эшелоны пошли по Гомельской железной дороге. Отряды покрупнее получили приказ при приближении линии фронта ударить немцам с тыла. С отряда Давыдова до последней минуты не снималась задача вести диверсии.

Фронт грозно гремел уже близко. Почти два года партизанской войны за плечами, трудной, изнурительной, но в конечном счете победной. А что впереди? Теперь он не просто товарищ командир или товарищ комбриг. Теперь он подполковник. Приказ командующего фронтом об этом объявлен перед строем. Приказ о Старике тоже. Но никто Давыдова подполковником пока не зовет. Действует инерция, привычка, и Давыдов ей не противится — пусть зовут по-старому. Это ему ближе и милей сердцу.

Когда придет Красная Армия, отряд, конечно, расформируют. И разойдутся в разные стороны партизаны, спаянные сейчас в единую семью — кто на фронт, кто лечиться, а кто восстанавливать разоренный родной край. Но до соединения еще немало придется повоевать вместе.

И этот Мошков свалился на голову. Старшина томился под стражей, с мрачной покорностью ожидая своей участи. Дался же ему этот Мошков, будто у него нет других забот и желаний. Но не выкинешь, занозой засел. Погорячился тогда. Пообещал расстрелять мерзавца, нашумел из-за него на Климова.

Почему он должен верить полицаю Мошкову, а не партизану Столярову? Допустим, сам Мошков не расстреливал родных партизана. Но он знал о расстреле, возможно, присутствовал на нем. Так почему же не помешал? Он предал Родину, пошел служить фашистам, принял из их рук оружие. Почему я, почему Столяров, Ваня Марков, Алексей Васильевич Рягузов и другие не бросились в ноги завоевателям и не просили у них милости, и не выпрашивали, как подачку, собственную жизнь? Почему мы скоро два года маемся в лесах, отчаянно колотим фашистов, где они только попадают нам под руку, а чаще сами их ищем, идем на смерть, голодаем, живем в холоде, но деремся, почему он не вместе с нами? Значит, у него гнилая душа, значит, постоянно, все годы советской власти, жила в нем пакостная мыслишка при первой возможности изменить ей в трудную годину? Так чего ж таких беречь, если даже они приходят с повинной? Они были до войны тайными пассивными врагами, а во время войны приняли оружие из рук врага, а свое бросили, после войны станут снова тайными врагами и при удобном случае всадят нож в спину. Нет, нельзя им давать пощады!

Ох, как это не просто! Возможно, старшина Мошков глубоко несчастный человек? Жизнь сложилась трагически не потому, что он яро стремился к этому, конечно, нет, она безжалостно бросила его в водоворот, и только сейчас он смог из него выкарабкаться, и попал под мою горячую руку? Я ведь знаю, как фашисты вербуют себе наемников, не все идут по своей воле, иных доводят до отчаяния и не оставляют иного выхода. Либо смерть от пыток и голода, либо ненавистный, чужой мундир. Я бы сказал — лучше смерть, лучше муки, но только не позор, только не брать в руки оружие, которое придется направить против своих же братьев — советских людей! Родион тоже пресмыкался, кто бы мог подумать! Кто бы мог подумать, что Родион будет стрелять в него, в Давыдова, а ведь стрелял, иуда! Когда в сорок втором схлестнулись с немцами и полицаями, то захватили в плен полицая Родиона. Лежал мерзавец за пулеметом и бил по партизанам. На него навалились сзади. Здоровый бугай сбросил с себя напавших, но уйти не удалось. И привели Родиона к комбригу, истерзанного, в синяках, с дикими глазами и со скрученными назад руками. И глазам своим не поверил Давыдов: Родион?! Значит, пулеметчик, который прижал партизан к земле, который убил троих, вот они лежат на тех местах, где их настигли пули, значит, этим пулеметчиком был Родион?

У Давыдова потемнело в глазах, он думал, что с горя разорвется сердце. Родион, с которым они дружили с детства? Ходили на посиделки? Гуляли друг у друга на свадьбе? Родиона взяли в армию в первый день войны, и ничего о нем не было слышно. Считали, что пропал без вести. Давыдов надеялся — сыщется друг, еще повоюют они вместе. И вот он Родион. Стоит истерзанный, в синяках, прячет блудливые глаза, а вон там лежат трое советских парней, погубленных им, а сколько он погубил до этого?

Разве забудешь жертвы гитлеровцев и их холуев? Был тяжелый затяжной бой с карателями. Ночью отряд покинул позицию и оторвался от преследователей. Длительную стоянку решили сделать в густом еловом лесу — отдохнуть, привести себя в порядок после изнурительных боев. И то, что партизаны увидели на новом месте, их потрясло. Двести женщин и детей скрылись от фашистов в лесу. Построили шалаши, чтоб переждать в них лихолетье. Но гитлеровцы обнаружили лагерь и расстреляли всех. Трагедия свершилась совсем недавно, за несколько часов до прихода партизан. В живых осталась лишь одна девочка, лет двенадцати, но и та была тяжело ранена. Она увидела подходящего к ней Давыдова. Неописуемый ужас стоял в ее глазах. У девочки были перебиты ноги, она поползла прочь, оставляя на опавших колючках и траве кровавый след. У Давыдова перехватило горло, стало трудно дышать. Он проговорил хрипло:

— Куда же ты, доченька?

Девочка бессильно упала. Он нагнулся над ней и услышал жаркий умоляющий шепот:

— Не надо, не надо... Не стреляйте... Я уже ранена... — и вдруг как закричит на весь лес:

— Не стреляйте! Я жить хочу!

Это забыть? Забыть, что Родион бил по нашим из пулемета? Быть хладнокровным? Мошкова и ему подобных мерзавцев с хлебом и солью встречать, когда они вдруг надумают сдаваться в плен? Конечно, я не ангел. Нервы у меня расшатаны, хорошо знаю, погорячиться могу. После войны буду приводить их в порядок. А что мне делать, если каждый раз, когда я встречаю Мошковых и им подобных, перед моими глазами стоит раненая девочка и я слышу отчаянный недетский крик:

— Я жить хочу!

Нет, не мог быть хладнокровным Давыдов, видя перед собой врага, хотя и безоружного. Ему рассказывали, как издевались над братом Сережкой гестаповцы. Загоняли раскаленные иголки под ногти. Прижигали железом щеки. Отрезали уши. Нагишом провели по морозу к месту казни. Восемнадцатилетнего Сережку, единственного брата. Мать умерла, когда Сережке было всего три года. Отец пил беспробудно, допился до горячки и попал в психиатрическую больницу. И Давыдов сам растил брата, помог окончить девятилетку, хотел определить в институт. А вместо института — война. За голову Давыдова оккупанты сулили богатую награду — денег, земельный надел, живность. Сережка попался нечаянно — ходил в разведку. Возможно, удалось бы ему и вырваться из плена. Однако какая-то продажная шкура донесла — это брат Давыдова! И Сережкой занялось гестапо. Черные мундиры по части зверств были профессорами.

Ярость против захватчиков клокотала в нем. Словно заклинание, словно исповедь, шептал он слова партизанской клятвы, которую помнил наизусть и которая сполна отвечала его душевному настроению:

— Клянусь, что не выпущу из рук оружия, пока последний фашистский изверг не будет уничтожен на нашей земле!

Клянусь мстить врагу жестоко, беспощадно и неустанно!

Клянусь, что скорее умру в жестоком бою с врагом, чем отдам себя, свою семью и весь советский народ в рабство кровавому фашизму!

Кровь за кровь! Смерть за смерть!

И я не могу расстрелять Мошкова? Или не имею права?

...Не спится комбригу. Тяжелые думы терзают его. Болит сердце, мучает бессонница. Ему не стыдно было за эти прожитые годы. Воевал честно, говорят, даже талантливо. Много боев выиграл, много налетов, вихревых, отчаянных, совершил отряд под его командованием, нет, не зря светится, на гимнастерке Золотая Звезда. Он твердо выполнял свою партизанскую клятву.

А вот на душе тревожно. Из-за Мошкова? Будь он неладен, нет, не из-за него. Есть приказ принимать перебежчиков в отряд и проверять их в бою. Какие из них вояки, прижмет немец — они снова в кусты. Но принимать надо...

Кто-то подходит к Давыдову сбоку. Комбриг слышит легкие шаги, но не поворачивается — дневальный? Или еще кому не спится? Человек встал рядом и тихо спросил:

— Не спится, товарищ командир?

— Кто?

— Столяров, товарищ командир.

— Дежуришь?

— Нет, тоже не спится.

— Садись, коротать будем вместе. Скоро рассвет.

— Рассвет, — вздохнул Столяров и опустился рядом прямо на землю. Помолчали. Потом Столяров спросил:

— Может, он и взаправду не расстреливал?

— Мошков?

— Ну да. Ведь он даже не испугался тогда, все свое твердил: «Неправда, Семен». А, товарищ командир?

Комбриг ничего не ответил. На темно-синем небе белой фосфористой чертой мелькнула падающая звезда. На вершинах сосен вдруг ни с того ни с сего забарахтался ветер и также вдруг смолк. В шалаше раздались негромкие голоса. Старик попросил пить, а Анюта сказала:

— Сейчас, родненький, сейчас.

Плохо Старику, какой помощник выбыл из строя. Уж не повезет, так не повезет. И Щуко нет — талантливый был разведчик и отважный боец.

— Дешевая стала жизнь, — вздохнул Столяров. — Моргнул глазом — и нет человека. Моих всех под автомат, начисто хотели повывести мою фамилию. И некому было того бандюгу остановить, голову расколоть на черепки... Ну, поймал бы он меня, пусть — его взяла, стреляй. Но деда, но ребятишек, но жену! Они-то что ему сделали? Извините, товарищ командир.

— Ничего, я понимаю.

— Горит все. Зубами бы рвал этих перевертышей, холуев фашистских. Думаю, этого Мошкова сам решу, руками задушу. Попрошу стеречь его и убью. Не назначат стеречь, из-за сосны пристрелю и часовой не увидит.

— Из-за угла?

— А что? И вот хожу и мучаюсь. А может, он не расстреливал? Может, обознался брательник, и ведь не спросишь.

— Не спросишь, — согласился комбриг.

— Бесшабашный был, царство ему небесное. Убьешь Мошкова — всю жизнь совесть будет грызть — понапрасну человека лишил жизни. А, товарищ командир?

Комбриг устал. Надо все-таки попытаться уснуть, день наступает горячий.

— Пойдем-ка лучше спать, — сказал Давыдов. — Утро вечера мудренее.

Столяров нехотя поднялся вместе с комбригом и побрел в темноту. Комбриг забрался к себе в палатку, но заснуть все равно не мог.

Мучается Столяров, раздумья терзают его. Самовольно хотел убить Мошкова. Это Столяров-то! Как только не перекручивает людей война. Из тихонь делает героев, из солдат — генералов. Случается обратное: вроде бы честный человек становится подлецом, предателем, катится по наклонной до предела. Слепые прозревают, верующие начинают смотреть на мир глазами здравомыслящих. Столяров подался в партизаны потому, что не хотел отставать от своих деревенских. Давыдов приметил тихого и всегда опрятного Столярова. Услышал однажды, как один партизан с усмешкой заметил другому:

— Иваныч стреляет у нас вверх и то редко.

Как это «вверх и то редко»? Заинтересовался Давыдов, будто невзначай заглянул в расположение роты, в которой служил Столяров. Бойцы чистили оружие — недавно были на задании и пострелять пришлось вволю. Ни у кого почти не было патронов, кончились, а новых пока не получили. Столяров же не израсходовал и половины. И опять смеются бойцы, уже при Давыдове:

— А он, товарищ комбриг, стреляет у нас вверх и то редко!

Что за чертовщина? Позвал к себе партизана и спросил почему про него так говорят товарищи? Помялся-помялся и отвечает:

— Людей убивать грех, товарищ командир. Попугать — греха большого нет. Вот я и пугаю.

— Погоди, погоди, Столяров...

— Вера не позволяет, товарищ командир. Старовер я.

— У тебя что, глаза застило? Не видишь, что делается? Немцы кругом лютуют, убивают даже детей и стариков, а тебе вера не велит?

— Делайте со мной что хотите. Вы человек справедливый, должны понять меня.

— Ну и иди ты со своей верой! — отрезал Давыдов, но отпустил Столярова с миром. Черт с ним, пусть живет как хочет. Это было в конце сорок первого. А весной сорок второго немцы весь столяровский род вывели под корень. Всех расстреляли. В бою погиб его младший брат Андрей.

С тех пор человека нельзя узнать.

...Ночь тихо ползла по израненной земле. Лагерь спал спокойно.

На утро Давыдов распорядился освободить Мошкова.

2

Не удалось выспаться и на вторую ночь. Днем расчистили поляну под посадочную площадку. Нужно было отправить на Большую землю Старика — и слабел он с каждым часом, и обстановка на фронте складывалась быстротечно: немцы попятились назад, и фронт вот-вот должен приблизиться сюда. И не посадить потом никакой самолет. Самолет «У-2» сначала побывал на аэродроме — забрал документы и почту, а потом приземлился в отряде Давыдова.

Старика провожал весь отряд. Горели маленькие сигнальные костры, хмурилось темное небо, таинственно молчал непроницаемый лес.

Петра принесли к самолету на руках. Анюта плакала. Давыдов, Климов, Федя подавленно молчали. Летчик вылез на крыло и громко спросил:

— Гвардейцы есть?

— Есть! — отозвался Андреев. Он стоял в сторонке, не решаясь подойти к Петру. Тогда летчик спрыгнул на землю и подошел к сержанту: такого же роста, но в шлеме, в меховой куртке и унтах.

— Одноногого Акимыча с аэродрома знаешь?

— Не помню, — ответил Григорий.

— Мое дело десятое, — отозвался летчик. — Акимыч просил передать гвардейцам кисет самосаду.

— А-а! — обрадовался Андреев и вспомнил, как Мишка угощал Акимыча махоркой и как тот обещал вернуть долг — мол, за мной не пропадет.

— Тогда держи, — Андреев принял у летчика туго набитый кисет.

— Передайте ему от нас привет.

— Передам, — пообещал летчик и поспешил к самолету, проговорив громко: — Пора, товарищи! Время дорого!

Григорий думал, что ему не удастся попрощаться с Петром, но тот позвал его.

— Я не говорю прощай, — тихо сказал Игонин. — Я говорю — до скорого свидания на Большой земле! Береги себя, Гришуха!

Петро высвободил из-под шинели, которой был укрыт, руку и протянул Андрееву:

— Давай твою мужественную.

— Торопитесь, товарищи! Нам далеко лететь.

Петра устроили в заднюю кабину, Анюта хорошенько укутала его. Загудел мотор, от винта потянуло сильным ветром.

Самолет, неуклюже подпрыгивая, побежал вперед и казалось никогда не сможет оторваться от земли. Но вдруг черный его силуэт перестал подпрыгивать, оторвался от земли и плавно стал набирать высоту. На какую-то долю минуты слился с темным лесом, но потом ненадолго обозначился на фоне более светлого неба и вовсе пропал из виду.

Дежурные по аэродрому тушили костры, разбрасывали головешки, и искры сыпались, как в кузнице.

Сжимая в руках тугой кисет с самосадом, посланным верным на слово Акимычем, Григорий смотрел в ту сторону, где скрылся самолет, и еле сдерживал слезы, подступившие вдруг к горлу.

Была середина ночи.

САМОСТОЯТЕЛЬНОЕ ЗАДАНИЕ