1
Июньская ночь коротка. Колонны машин, в которых разместился батальон Анжерова, выехала из города уже на рассвете. Тополя и ветлы, подстриженные по ранжиру, вытянулись вдоль шоссе шеренгой, словно солдаты на поверке. По обочинам и недалеко от дороги в поле чернели свежие воронки от авиабомб. В кюветах, тут и там, валялись искореженные и сгоревшие автомашины, мотоциклы, задравшие кверху колеса. Трупы лошадей заражали прохладный воздух утра запахом тления.
И ни живой души. Люди покинули эти места, ушли от врага на восток.
Утро разгоралось ярче и ярче. Веселое солнце поднялось над миром: ему-то было все равно — война на земле или нет ее. Заискрилась роса на траве разноцветными капельками.
Андреев привалился спиной к кабине и глядел, как просыпается природа. Ребята дремали, хотя машину на неровностях здорово подбрасывало. Шоферы и командиры, сидящие по кабинам, торопились скорее миновать тревожные места.
Андреев вздохнул. В такое утро можно было бы порыбачить на лесном озере, каких на Южном Урале не счесть. Ночь бы провести у костра, помечтать или поговорить с другом обо воем на свете. А чуть бы забрезжил восток, и над угрюмой кромкой леса заалела заря, по теплой парной воде озера растянулся бы туман.
Вот в такую раннюю пору, в тот самый миг, когда военные машины рвались вперед сквозь тревожную тишину, а друзья Григория неловко дремали в кузове, вот в такую пору самый отличный клев. Жаднее всех берет окунь. Стремительно подлетает к наживке, хватает ее сходу, и готов, голубчик...
Потом сварить уху. Она бы пропахла дымом, а заправить ее свежим лучком, черным перцем...
Машину качнуло. Игонин стукнулся плечом о плечо Григория, открыл глаза, проснулся окончательно. Выпрямился, сел поудобнее. Андреев сказал:
— А утро какое, Петро!
— Законное утро. Полный штиль.
Тюрин дремал рядом, свесив голову набок и мечтательно улыбаясь во сне. Голову мотало туда-сюда, но улыбка с лица не сходила. Андреева вдруг захлестнула волна нежности к маленькому воронежцу. Злился иногда на него, что не умеет прятать свой страх. Собственно, почему должен уметь прятать, кто его учил войне? Зачем ему нужны все эти кошмары, которыми так богата война? Тюрин никогда не собирался воевать. Какой из него вояка?
Перед войной, в мае, когда были на учениях, Олег Рогов, ротный запевала, невзначай разорил гнездо синицы. Было в нем два птенца: одного Олег раздавил каблуком, а другому повредил крылышко. Олег поднял уцелевшего, оглядел его с жалостью, а Игонин сказал:
— Кособокий ты какой-то, Олег, Уж давил бы обоих заодно. А теперь вот калекой станет, к лисе на закуску попадет. Запросто!
Тюрин рассердился на Петра, чуть ли не с кулаками на него полез.
— Что ты, что ты, окстись! — засмеялся Петро, пятясь от Семена. А тот нападал:
— Тебе бы головы откручивать! Не мешает ведь тебе пичуга, ведь не мешает? Пусть живет.
— Рогов, а не я...
— А ты: «Давил бы, давил бы...»
Да, неловко дремлет в кузове машины Семен Тюрин. Что в нем воинственного?
Призвали в армию прошлой осенью, едва научился обращаться с винтовкой — война. Пахать умеет, косить тоже, у молотилки может стоять. Всю тяжелую крестьянскую работу с малых лет изучил. Что еще надо?
Оказывается, много надо, кроме этого...
— Воздух! Воздух!
Завизжали обиженно тормоза у машины, инерция столкнула бойцов со своих мест, сбила в кучу.
— Воздух!
Попрыгали на землю, рассыпались по полю за какие-то неуловимые секунды. Кое-кто притаился за стволом придорожных тополей. Машины присмирели на шоссе, вытянувшись гуськом.
Три точки, приближающиеся с запада, вспухли, приняли ненавистные очертания самолетов. Моторы гудели на одной ноющей ноте — летели с грузом. Летели с мрачной торжественностью. Над головами. Можно было подумать: не заметили колонну, пролетят мимо. Дай-то бог!
Но нет. Передний неожиданно вздрогнул, накренился на крыло и ринулся вниз. За ним второй и третий. От первого отвалились чернильные капельки бомб и понеслись неудержимо к земле, увеличиваясь. Стервятник же, задрав тупой нос, взмыл вверх.
Первые бомбы взъерошили поле. Черная громада земли, подпаленная снизу жарким пламенем, поднялась вверх и рухнула обратно, рассыпавшись на комки и пыль.
Андреев и Игонин в поле не побежали, а остались под ветлой. Взрывы зачастили, грохот глушил.
Бомба тяжело треснула почти у самой ветлы. Андреева обдало горячей упругой волной воздуха, которая разбилась о ствол дерева и дохнула на Григория уже расслабленная и не опасная. Комок земли больно ударил по ботинку. Андреев хотел было отползти куда-нибудь, но удержал Петро, лежавший рядом. Григорий повернулся к нему лицом. Близко-близко от себя увидел голубой напряженный глаз товарища с темно-синим зрачком, в котором отражалась маленькая голова уродца. Андреев только позднее, после того как глаз ухарски подмигнул, — мол, беда не беда, раз живы, — догадался, что уродцем, отразившимся в игонинском зрачке, был он сам. Петро что-то спросил, но Андреев не расслышал, лишь по движению губ понял смысл вопроса.
— Жив?
Кивнул головой, соглашаясь, что жив.
На шоссе смрадно пылали машины. Некоторые взрывом сбросило в кювет.
Бомбежка кончилась. Снова победила тишина. Бойцы с опаской сходились к шоссе. Приплелся и Тюрин, держа винтовку, как дубину, — ухватившись за ствол и перекинув через плечо. Пришибленный, апатичный и бледный.
— Ты чего? — спросил Игонин.
— Ничего.
— Душу вышибло, что ли?
— Бомба, знаешь... Я с ребятами из первой роты... Они легли, а я дальше. Она прямо на ребят. Только воронка осталась... Я хотел остаться с ними...
— Повезло.
— Я б его, ката! — вдруг взъерепенился Тюрин. — Задавил бы! Пусть бы шел один на один. А что? Воевать так воевать, а не из-за угла.
— Вообще несправедливо, конечно, — согласился Игонин. — С тобой бы посоветовались, что ли?
Тюрин укоризненно посмотрел на Петра и замолчал.
У Андреева на душе было тоже смутно. Никак не выходил из памяти уродец, который тогда отразился в зрачке Игонина. Григорий взглянул на Петра — тот опять как ни в чем не бывало подшучивал над другими, особенно над Тюриным. А тогда, под ветлой, лицо его было бледным, напряженным, и выглядело намного старше, чем сейчас. На лбу стыла мутная капелька пота.
Который раз уже с начала войны налетали на батальон стервятники. Всегда подстерегали в чистом поле. Лежишь на родной земле, стараешься вжаться в нее поплотнее — и никакой у тебя защиты. Остаешься один на один со своими мыслями, один на один со смертью и гадаешь — пронесет или не пронесет. И никто тебе не может помочь. Ты один. Рядом лежит товарищ. Он тоже один. Каждый остается только с самим собой. Можно сойти с ума, можно понять Тюрина — смерть чуть не забрала его к себе. И после бомбежки не скоро отходишь. Петро хоть и хорохорится, но, как он сам говорит, на душе у него царапаются котята. И все равно вытерпим, не сломимся, выстоим. Не на таких напали. Силу обретем, ненавистью испепелим. Мы еще с вами посчитаемся, вы еще попробуете нашего кулака!
— А что, попробуют! — сказал уже вслух Андреев. Петро сразу повернул к нему голову, спросил:
— Кого попробуют? Ты что того... — он покрутил пальцем у виска.
— Так... Мысли, — смутился Григорий.
— А, тогда иной коленкор. Давай закурим, чтоб дома не журились. Семен, кисет на круг. Хочу попробовать твоего.
К кисету потянулось несколько рук. Семен все еще был бледен.
Дальнейший путь батальон продолжал пешком. В три уцелевшие машины погрузили скатки, противогазы и другое батальонное имущество.
Шли налегке — с оружием да с малыми саперными лопатами, притороченными к ремню справа. И с гранатами в брезентовых чехлах. Роты между собой поддерживали стометровый интервал.
Неприятельские самолеты разбойничали главным образом по шоссе. Поэтому Анжеров увел батальон в сторону километра за три, на проселочную дорогу, которая бежала параллельно шоссе. Часто попадались перелески. В их тени устраивали короткие привалы.
Солнце пекло нещадно. Раскаленным воздухом дышать было трудно. Сотни ног сбивали с дороги пыль, поднимали ее вверх. Она оседала на потные тела. Пот грязными потеками сползал по лицу, по шее.
Андреев еле передвигал ноги. В голове никаких мыслей, полнейшее отупление от жары, от пыльной бесконечной дороги, от жажды, которая не проходила даже тогда, когда Григорий прикладывался к фляге. Разве теплая, как пойло, вода может утолить жажду?
Поскольку в голове не было никаких мыслей, внимание все время приковано к тем пустякам, которые утяжеляют путь: то вдруг винтовочный ремень сильнее прежнего давит плечо, то противогазная сумка с книгами больно бьет бок, то слишком медленно приближается тот столб, у которого Григорий загадал перекинуть винтовку на другое плечо.
Дорога скрадывается в разговоре. Но даже Игонин, на что уж выносливый и незаменимый любитель потрепать языком, и тот молчит: язык скоро на плечо выложит.
Андреев заставляет себя о чем-нибудь думать. О том, как бы отлично было встретиться вот сейчас или позднее с кем-нибудь из школьных товарищей. А то с отцом. Он, наверное, тоже на фронте. Но это очень трудно представить, и снова чувствуется, как давит винтовочный ремень плечо.
А Таня? Где сейчас Таня? Нынче, перед самой войной, кончила педагогическое училище. Она моложе Григория на год. Уедет куда-нибудь в деревню учительствовать. Может, на фронт пойдет? Свободно: кончит курсы медсестер, и все.
Но и о Тане плохо думается, ничего на ум не идет.
Рядом шагает Тюрин. И удивительно, шагает без особого напряжения, голову держит прямо. Наверное, в поле за плугом потяжелее ходить или в жару махать литовкой. Вот что значит крестьянская закалка. Мал парень ростом, а вынослив.
Самусь идет в одиночестве, впереди взвода, расстегнув гимнастерку на все пуговицы и держась обеими руками за портупею. Пилотка торчит из кармана брюк. Мокрые волосы прилипли ко лбу. Идет совсем не по-военному, будто собрался по грибы. Спина почернела от пота. Про себя по привычке, почти автоматически, отсчитывает: «Раз-два-три-четыре... Раз-два...» В такт шагам. И так мог идти день, два, три, неделю, мог идти куда угодно и сколько угодно.
Видит Андреев почерневшую от пота спину размеренно шагающего лейтенанта и завидует ему: легко и невозмутимо идет, будто ничего на свете не волнует и не тревожит его. Самусь был сейчас таким же невозмутимым, каким Григорий застал его в кювете во время бомбежки. И его будто усталость не берет.
Близился вечер, когда батальон очутился возле какой-то деревни. В этих краях деревень (называли их здесь местечками) было мало. Крестьяне селились по хуторам. Здесь хутор, там хутор; далеко соседям ходить в гости друг к другу. И не ходят. Каждый живет сам по себе. Мой хутор — крепость моя.
А тут встретилось на пути местечко. Анжеров решил сделать в нем привал. Игонин повернулся к Андрееву:
— Знаешь, Гришуха, что я хочу?
— Нет.
— Парного молока. Прямо из крынки.
— Еще что ты хочешь?
— По правде?
— Ври, если охота!
— По правде, на перине бы вздремнуть минут шестьсот! И ноги бы на подушку. Они сейчас дороже головы.
— От брехнул! — качнул головой Тюрин.
— А что? Зачем тебе сейчас голова нужна, если на какую-нибудь ногу подкуют? Останешься фашистам на закуску.
Когда головная рота приблизилась к окраине — местечко приютилось в ложбинке, — с костела, который стрелкой устремлялся в небо, выстрелили из винтовки трассирующей пулей. Быстрый веселый светлячок устремился навстречу батальону, пролетел над головами и погас. А после этого проснулся ручной пулемет, всполошились автоматы.
Головная рота рассыпалась в цепь и залегла. Другая рота подтянулась к ней и тоже залегла. Третья сохранила интервал, остановилась и ждала команды.
На войне неожиданность становится правилом. Но той, что стряслась сейчас, могло и не быть. Оплошал командир направляющей роты: не выслал, как это требовал устав, головное охранение, не разведал местечко. Понадеялся на случай — должны же быть в местечке свои. А там оказался немецкий десант.
Анжеров приказал позвать командира роты старшего лейтенанта Синькова. Этот Синьков был из запасников, у комбата и в мирное время хватало с ним мороки — то на учение поведет роту по азимуту и заблудится, то сам в походе умудрится натереть до крови ноги, а потом потихоньку тащится в обозе. Бойцы над ним откровенно посмеивались. Анжеров искренне удивлялся: зачем таким бесталанным присваивают командирские звания? Когда Синьков явился, капитан спросил сурово:
— Убитые есть?
— Двое, товарищ комбат.
— Запомните, Синьков, — отчеканил Анжеров, — смерть этих людей на вашей совести. Они погибли из-за вашей расхлябанности.
— Товарищ комбат!
— Молчать! Почему не выслали головное охранение? Устав забыли?
Синьков хмуро глядел куда-то мимо капитана, держась правой рукой за портупею. Молчал.
— Отвечайте, Синьков!
И вдруг Синькова прорвало. Он с отчаянием посмотрел в твердые глаза капитана и взволнованно возразил, сбиваясь на крик:
— Что устав? Что устав? А кругом по уставу идет, так, как нас учили? Там, — Синьков махнул рукой в сторону шоссе Белосток — Волковыск, — сплошной костер из наших машин, там тоже по уставу? А танки, брошенные на дороге, — это по уставу? Под Белостоком взорвали бензохранилище, а танки остались без горючего, это как?
У Анжерова на скулах вспухли желваки, но он дал выговориться Синькову до конца. Рядом стоял Волжанин и смотрел на старшего лейтенанта сочувственно, даже с жалостью. А это, видимо, больше распаляло Синькова, и он еще долго бормотал о непорядках, которые творились кругом. Под конец капитан приказал связному вызвать из роты Синькова лейтенанта, командира первого взвода. Это был молоденький кадровый лейтенант с девичьим румянцем во всю щеку. Он молодцевато подскочил к комбату, щелкнул каблуками и взял под козырек, но вовремя спохватился и повернулся к батальонному комиссару за разрешением. Тот махнул рукой: мол, обращайся к капитану, не возражаю. Анжеров голосом, не терпящим возражений, сказал:
— Примите роту, лейтенант!
— Есть! — вытянулся в струнку взводный.
— Идите!
Лейтенант четко повернулся и побежал к роте. Синьков, плотно сжав бескровные губы, побледнел, на самой горбинке носа вспухла фиолетовая жилка. Он вопросительно и в то же время с какой-то злобой глянул на Анжерова и, повернувшись совсем не по-военному, зашагал вслед за лейтенантом.
Волжанин не мог поддержать Синькова, не мог вступиться за него, но вместе с тем ему показалась крутой мера, которую избрал Анжеров. Однако ничего не сказал комбату. Но молчание его капитан воспринял как осуждение.
— В первом же серьезном деле погубит всю роту, — проговорил Анжеров, не поворачиваясь. — Я не могу этого допустить.
— А этот молоденький?
— Он знает элементарное, остальному научится.
— Ты, капитан, похоже, оправдываешься.
Капитан резко повернул голову к Волжанину, хотел возразить. Волжанин мягко предупредил вспышку:
— Не сердись. Меня другое беспокоит: настроение бойцов. Представляю!
— Что делать! — сухо обронил Анжеров.
— Политрук там есть?
— Есть, — поморщился комбат, — с Синьковым два сапога — пара.
Анжеров всматривался туда, где в вечерней сизой дымке притаилось местечко. Обойти стороной, не подвергать бойцов лишнему испытанию, сохранить их для других боев? Да и в бой ввязываться опасно. Вот-вот на пятки наступит авангард противника. Батальон сейчас находился фактически в ничейной полосе.
А правильно это будет — уйти от боя? Вторую неделю гремела война, рота несет потери от воздушных налетов, а бойцы не видели живого фашиста. Он был недосягаем, но больно кусался. Кое у кого появилось настроение безысходности, неверия в свои силы, вот как у Синькова. И это, пожалуй, пострашнее всего. Итак, бой? Да, бой! Иного выхода не было.
Первую роту развернул в цепь с западной окраины. Вторую разделил на две штурмовые группы. Одну послал в обход с севера, другую — с юга. Третья рота осталась в резерве. Теперь оставалось ждать. Для батальона это будет первый настоящий бой. Как он пройдет? Глядя со стороны, никто бы не подумал, что Анжеров волнуется.
Он оставался все таким же — собранным, деловитым, властным. Но между тем он волновался и, возможно, посильнее, чем тогда, в тридцать девятом, когда принял решение атаковать немцев. Обстановка тогда была сложнее. А теперь? Врага нужно бить, где бы он ни попался. Тут ясность полнейшая. На этом и построена военная наука. И капитан готовил к этому свой батальон, можно сказать, и денно и нощно. Был уверен в нем — и вдруг этот Синьков! Запасник, морока с ним, конечно, большая. Но, во-первых, из командиров в батальоне запасников добрая половина, а во-вторых, две трети личного состава батальона призвано на службу всего лишь осенью. И если запасники имели хоть какой-то жизненный опыт за плечами; то бойцы — это же зеленая молодежь, юнцы. Муштровал их капитан, как мог, но что можно сделать за восемь месяцев? Вот где корень волнений капитана. Вот откуда его беспокойство.
Перед Анжеровым, как из-под земли, вырос связной, запыхавшийся, растерянный.
— Товарищ капитан!
— Что еще!
— Старший лейтенант Синьков застрелился.
— Что?! — Анжеров резко повернулся к связному. Вид у него был настолько грозный, что связной, маленький, юркий вятский паренек, испуганно попятился. Но капитан поборол в себе вспышку гнева и бесстрастным голосом, не связному, а самому себе, сказал:
— Черт с ним. Туда ему и дорога.
Анжеров будто окаменел. Начинается то, чего он больше всего боялся. Сукин сын — застрелился, в такой ответственный момент струсил. Капитану сейчас, как никогда, нужна вера в удачу, нужна боевая сплоченность, а Синьков своей трусостью внес разлад в ряды бойцов, посеял неуверенность. Капитан не сомневался, что об этом случае знает уже весь батальон. Вот и наступил твой самый решительный час в жизни. Посмотрим, как ты к нему подготовился, посмотрим... Волжанин тихо тронул капитана за рукав, сказал:
— Все за то, Алексей Сергеевич, чтоб мне идти в ту роту.
Комбат хмуро глянул на комиссара, еще не отделавшись от своих трудных мыслей, с ходу возразил:
— Оставайтесь здесь.
Волжанина несколько покоробил этот сухой непререкаемый тон, но не стал возражать и восстанавливать субординацию — старшим здесь был все-таки он. Ему были понятны огорчения Анжерова, связанные с предательством Синькова, и он мягко, но настойчиво, властно повторил:
— Я иду туда.
До Анжерова наконец дошло, что обошелся он с батальонным комиссаром резко, почувствовал неловкость и в то же время признательность за то, что тот не обиделся. Согласился:
— Хорошо, товарищ батальонный комиссар.
Волжанин улыбнулся сердечно, обезоруживающе:
— Вот это иной разговор. Я наблюдателем быть не умею, дорогой Алексей Сергеевич. Это паршивое занятие — быть наблюдателем. И потом запомни: настроение людей — это по моей части. У тебя, как я погляжу, настроение боевое, значит, рядом с тобой мне сейчас делать нечего. Счастливо, я пошел.
Волжанин по-дружески тиснул ему рукой плечо и шагнул в густеющие сумерки, большой, легкий на ногу и очень необходимый всем.
— Берегите себя, Андрей Андреевич! — сказал ему вслед Анжеров.
Между тем первая рота завязала перестрелку, чтоб отвлечь противника от штурмовых групп.
Группу, которая обходила местечко с севера, возглавлял лейтенант Самусь.
Смеркалось. На восточной окраине, в сумеречной мути, лежала окутанная туманом речушка. Подход с севера был открытым. Ни кустика. Самусь ради предосторожности отвел группу чуть в сторону, выдвинулся на линию местечка и развернул бойцов в цепь. Двигались к окраине то перебежками, то ползком. Молча. В тишине.
Метров триста оставалось до первых домов, когда их заметили. Две зеленые ракеты вспороли темное небо, осветили кругом все мертвенно-бледным дрожащим светом: плетень с наклонившимся подсолнухом, соломенную крышу, выглядывающую из-под какого-то дерева. Руку Андреева облило зеленоватым светом, отчего она казалась неживой. Он даже отдернул ее, чтоб не видеть. Игонин лежал рядом и прошептал в ухо:
— Веселая ночка будет, Гришуха. Люблю повеселиться!
Гулко ударил пулемет. Григорий в первую минуту не сообразил, что это вдруг запикало над соловой: пи-ик, пи-ик, пи-уть, пи-уть. И похолодел — пули! Это ж пули свищут, смерть вот так свищет. Подними голову, и шальная поцелует в лоб. И все. Крышка.
Ракеты погасли. Справа скомандовал Самусь:
— Вперед! Перебежками!
Григорий чуточку приподнялся и оглянулся, чтобы посмотреть на Петра, а того уже рядом не было. Куда он исчез? Наверно, в тот момент, когда Григорий пригнул голову и зажмурился, слушая разудалый пересвист пуль. Петро подался вперед. Отчаянная голова! Метрах в десяти чернел плетень. Сухая истоптанная коровьими копытами земля притягивала к себе, как магнитом. От плетня тянул душный запах крапивы. До плетня можно добраться в два прыжка. Там кто-то уже есть. Ага, так это Петро.
Страшно отрываться от земли, вжаться бы в нее, перележать всю эту кутерьму. Земля уютная, хотя и сухая, теплая, ласковая, в обиду не даст.
Опять Самусь:
— Короткими перебежками!
Лейтенант неутомим, сейчас он, видимо, чувствует себя как рыба в воде. Сугубо гражданский человек — и поди-ка ты. Это не Синьков. Григорию перед самой атакой по секрету поведал Петро:
— Слышал, хлопнулся один фендрик. Наверно, котелок пустой был. Кто? Комроты первой.
А Самусь вертится возле бойцов, подбодряет, покрикивает:
— Вперед, орлы! Перебежками!
Бежать, конечно, надо. Андреев, сам удивляясь своей смелости, упруго вскочил и кинулся к плетню. Игонина здесь нет: уполз в огород. Позади кто-то тяжело сопел.
— Ты это, Семен?
— Я.
— Сопишь, как паровоз.
Тюрин перестал сопеть. Не отстает ни на шаг. А что? Вдвоем веселее. Бомбежки нет. Стреляют только. Фашист стреляет из-за укрытия, а сам трясется. Чует, что достанем его, не штыком, так гранатой. Конечно, боится!
— Пошли! — крикнул Григорий Тюрину и первым перемахнул плетень. Угодил прямо на подсолнечник, стебель хрястнул, переломился пополам. Неловко получилось, цвел, наверно.
Прыжок, второй. Картофельная ботва путается под ногами.
Стрельба кипела на западной окраине. Завязалась и на южной. И здесь, на северной. Ракеты тревожили ночное небо нервным, лихорадочным светом то тут, то там.
Нет, все-таки боятся фашисты!
Андреева обуяло непонятное веселье, какая-то бешеная радость от того, что ему ничего не страшно. Ничего! Пусть фашисты трясутся, а ему, Андрееву, бояться нечего. Он встал, оглянулся. В дрожащем зеленоватом свете ракеты увидел там и тут фигурки своих друзей по взводу, вперед идут, шаг за шагом — только вперед. А вон и Самусь ловко перевалился через плетень, чуть приподняв руку с пистолетом. Выпрямился, и опять его бодрый голос:
— Вперед, орлы!
«Вперед! — про себя кричал Андреев. — Вперед!» — и бежал, путаясь в ботве. От него не отставал Тюрин. Григорий отцепил гранату. Семен тоже. Из сараишка мелькают вспышки, будто подмигивают. Там притаился пулеметчик. Андреев размахнулся и послал гранату в сараишко. Тюрин тоже. Оба упали в ботву, и Григорий почувствовал, как невыносимо по-родному пахнуло укропом. Дома в огороде пахло так же...
Грохнули взрывы. Сараишко успокоился. Оттуда никто больше не подмигивал. Андреев вскочил на ноги и ринулся вперед, крича что есть мочи:
— Ур-рр-а-а-а!
Тюрин еле поспевал за ним и тоже кричал «ура».
Тень метнулась за угол хаты. Андреев рванулся за нею. Над самым ухом будто разодрали новый ситец. Это фашист выстрелил наугад из автомата. Щеку Григория обдало горячей волной воздуха. Немец еще не видел Андреева, но тревожно чувствовал его присутствие и вдруг в ужасе заметил перед грудью равнодушное острие штыка. В сумеречной тени даже видны были белки округлившихся глаз фашиста.
Еще миг, и штык, с неудержимой силой посланный Григорием, воткнулся в податливое тело врага до самого дула винтовки. Но Григорий не помнил этого мига, что-то случилось с памятью, и она не сработала. Опомнился лишь тогда, когда проколотый насквозь фашист обмяк, навалился на винтовку и потянул вниз. Андреев сделал последнее отчаянное усилие и освободил винтовку, попятился по инерции, уперся спиной в ребристый угол хаты.
Бешеная радость, с которой бежал в атаку, сменилась тяжелым похмельем. Андреев устало привалился к хате, все еще держа винтовку наперевес.
Минуту назад он убил первого в жизни человека. Фашиста. Захватчика.
Бой потихоньку умолкал. Лейтенант Самусь созывал своих бойцов. По улице торопливо шли двое: Игонин и Тюрин.
— Ты где видел его в последний раз? — спросил Игонин.
— Вот тут. Выскочили мы, я гляжу, а Гришки нет.
— Не каркай.
— Я не каркаю. Я говорю: фашист из автомата саданул, а Гришки нет.
— Стоп! — перебил Петро и позвал: — Эгей, Гришу-ха-а!
Григорий очнулся от оцепенения, охватившего его. Отозвался:
— Здесь, — и, оттолкнувшись от стенки, повторил: — Живой я.
Такая усталость навалилась, что еле сделал шаг навстречу друзьям. Ботинки словно свинцом налились — так вдруг отяжелели.
— Не ранен? — тревожил Петро.
— Нет.
— Твой? — Игонин пнул труп фашиста.
— Штыком я его.
— Порядок! А Тюрин чуть не похоронил тебя.
— Я оглянулся, а тебя нет, — затараторил Тюрин, но Петро прервал:
— Идемте, братцы, не то лейтенант искать нас будет. Все вперед ушли.
И они поспешили разыскивать Самуся.
2
Бойцы валились от усталости. Анжеров не рискнул остаться в местечке на ночь. Вывел батальон на берег речушки и здесь разрешил отдыхать.
Игонин хотел искупаться, но Самусь цыкнул на него.
Однако ему, видимо, самому очень хотелось пополоскаться в теплой живительной воде после пыльной дороги и всех треволнений. Пошел к комроты, вместе разыскали Анжерова, и капитан махнул рукой:
— Купаться! Не всем сразу, по очереди!
Речка оказалась неширокой, но глубокой. Андреев остановился у самой воды, скрестив на груди руки. Прохладно, но хорошо. Попробовал ногой воду — щелок. Бултыхнулся в струю, даже дыхание занялось, а потом почувствовал великое облегчение.
Рядом барахтался и отфыркивался, как лошадь, Игонин.
— Ну как, Петро?
— Сказка! Всю жизнь мечтал!
Тюрин жался у бережка. Не умел плавать. Игонин схватил его в охапку, голого, скользкого, как налим, и потащил на середину. Семен брыкался, горячим шепотом умолял оставить в покое. Петро окунул его дважды и кинул ближе к берегу:
— Плыви!
Тюрин судорожно заработал руками и ногами, но не мог удержаться наверху. Течение сносило его в сторону.
— Сундук! — сплюнул Игонин. — И где ты рос?
Тюрин неуклюже выполз на берег и стал одеваться. Самусь приказал вылезать всем: покупались — и хватит, очередь за другими.
Игонин, прыгая на одной ноге и стараясь другой попасть в штанину, говорил Тюрину:
— Эх, Сема, Сема. Темный ты человек. Плевое дело — плавать и то не научился. Прикажут форсировать водный рубеж, топором пойдешь на дно.
— Форсирую, не бойся.
— Мне-то что бояться. Я на море плавал. Штормяга, бывало, разыграется, море на дыбы, а ты и в ус не дуешь.
Андреев зашнуровывая ботинок, насмешливо покосился на Петра:
— На море ты и врать научился?
— А, неохота мне с вами баланду травить.
Игонин наконец попал ногой в штанину, принялся за ботинки.
— Может, я в степи рос, — с запозданием начал оправдываться Тюрин. — У нас в деревне речка не речка, так себе, ручей. Я, может, первый раз и купаюсь.
— Хо! — с усмешкой произнес Игонин.
— Ты не смейся, чего тут смеяться?
— Чудно, — сказал Петро. — Я бы таких, как ты, в армию, не брал, а если бы и брал, то лет с десяти. Девять лет бы стружку снимал, а на десятый — рядовым в пехтуру. Одно загляденье, а не солдат получился бы!
Плескались в воде бойцы, фыркали по-лошадиному, вполголоса переговаривались. Рядом разделся Самусь, выпрямился, и на фоне белого неба хорошо проглядывалась его по-мальчишески худая фигурка. Лейтенант кинулся в воду с разбегу, зарылся в нее с головой, а Григорий подумал о том, что весь он вот такой: то неуклюжий, то стремительный, то вялый, то деятельный. И в этом не было никакого противоречия, ибо если бы эти контрасты в его характере исчезли, то исчез бы и Самусь, а появился кто-то совсем другой.
Оделись, присели все трое. Тюрин жался к Григорию — после купания не мог никак согреться. Андреев чувствовал, как вздрагивает тело товарища, подумал тепло: «Как ребенок. Давеча шел в жару — любо смотреть, выносливый такой, а в речке чуть не утонул».
Однажды, еще до войны, коротая ночь в караульном помещении, забрались на нары, легли рядом, и Тюрин рассказал Григорию о своей жизни.
Матери у Семена не было. Ее не стало в тот год, когда он пошел в школу. Это случилось поздним вечером. Семен уже спал. Проснулся от звона разбитого стекла, от испуганного крика отца. Семен кубарем скатился с кровати и замер: в избе было темно. Отец, бормоча что-то про себя, еле различимый в темноте, сорвал со стены ружье и выскочил на улицу. Через минуту там раздался громовой выстрел сразу из двух стволов — это стрелял отец. Семен заплакал, понимая, что делается что-то ужасное. Звал маму. А мама не отзывалась...
Потом избу заполнили соседи, разбуженные отцом. Зажгли лампу, и Семен увидел мать. Она лежала на полу лицом вниз, держа в полусогнутой правой руке деревянную ложку.
— Мама! Мамочка! — всхлипывал Семен и вдруг почувствовал себя в сильных руках. Такие сильные ласковые руки были только у отца. Тот прижал сына к себе. По его бородатому лицу текли слезы, горячие-горячие, они падали Семену на руку, и он навсегда запомнил их печальное жжение.. Кулаки стреляли в отца, но попали в мать.
С этой страшной ночи Семен чутким мальчишеским сердцем привязался к отцу.
Однажды с ватагой сверстников Семен возвращался из школы: она находилась в соседнем селе, в трех километрах от деревни, в которой жили ребята. Уже подходили к околице, когда услышали странный рокочущий звук, до того сильный, что казалось, от него вздрагивала недавно оттаявшая теплая земля. Потом кто-то из ватаги закричал радостно:
— Смотрите, смотрите! Трактор!
И верно. По деревенской улице-ехал колесный трактор. Из длинной трубы валил сизый дым, иногда скручивался в легкие сизые кольца, которые устремлялись в голубую высь и там постепенно таяли. За трактором, на некотором расстоянии, шагала почти вся деревня — и отар и мал.
Кто-то тронул Семена за плечо:
— Тятька твой, погляди.
Лишь теперь Семен заметил, что за рулем трактора сидит отец. Это было так неожиданно, так здорово, что Семен сначала, как козелок, радостно подскочил на месте и кинулся безбоязненно навстречу трактору. Отец заметил его, приветливо улыбнулся и, остановив трактор, позвал:
— Иди сюда, сынок!
Семен плохо расслышал, уж больно громко гудел трактор, но по губам отца, по жесту понял, что он зовет его к себе. А как туда залезешь? Семена взяла оторопь. Председатель колхоза Иван Константинович взял мальчика под мышки и передал отцу. И хотя Андрееву не пришлось пережить ничего подобного, он хорошо представлял себе радость Семена.
Тюрин понемногу согрелся, перестал вздрагивать, засопел — одолевала дремота. Игонин спросил:
— Спишь, Гришуха?
— Не спится.
— Меня чуть не ухлопал фриц. Гранату, гад, бросил. Она подкатилась под меня. Думаю — все, прощай мама родная и белый свет. Не взорвалась. Пове-езло! Вот, брат, как бывает. Так ты имей в виду, коль грохнет другой раз меня, напиши моей матери, в Вольске живет.
— Скучно ты говоришь, Петро, — возразил Григорий, хотя рассказ про неразорвавшуюся гранату взволновал его.
— Такой уж я скучный. Я ведь у нее один, понял? Вообще, дураком рос. Учился плохо, неуды по всем тетрадкам ползали, как тараканы. В седьмом два года сидел. Мать — учительница. Ей из-за меня попадало. Сама учительница, а сын турок турком растет. Я из восьмого удрал. В Астрахань подался, на рыбные промыслы. Потом в Куйбышев, на пароход. Всю Волгу облазил от Каспия до Рыбинска.
Оказывается, и Тюрин не спал — слушал. Вздохнул:
— Я до армии ни шагу из деревни. Один раз в райцентре был. А ты повидал!
— Ого, повидал — на две жизни вперед. Всякой всячины навидался, и бит был до полусмерти, и с бабой целовался. А перед призывом сманил один морячок на Черное море. Там и кантовался. Грузчиком: майна — вира! Матросом на катере. Рыбаком на шаланде. Будь здоров! О матери ни разу не вспомнил, писем не писал. Дурак дураком был.
— А я в армию пришел — каждую неделю писал. Тятеньке. Дуне. Как же ты терпел?
— Я не то еще терпел. Один урка глотку финкой хотел перерезать — я терпел. Думал, я струшу, потом припомнил ему — будь здоров! Вольная жизнь, она, брат, закрутит, и все забудешь. В армии тоска заела. Тогда и маму вспомнил. Написал. Ответила. Простила. Только я сам себя не простил, не так жизнь начал.
— Трудно тебе, — вздохнул Тюрин. — А я и не знал.
— Ты еще младенец, — сказал Игонин.
— Расскажи еще что-нибудь.
— Нет, брат, хватит, в другой раз. Не хочу больше будоражить себя, тяжело.
— Лучше соснем, друзья, — предложил Андреев. — Завтра, может, еще труднее будет.
— Так ты, Гришуха, не забудь мою просьбу. Ладно?
Григорий нашел руку Петра и крепко ее пожал. Случись что с Петром, просьбу он, конечно, выполнит, но лучше бы ничего не случилось. И сам Андреев не заговорен от шальной пули или от острого осколка. Грохнет однажды бомба рядом — и костей не соберешь. А ведь жизнь только начинается. Это же пустяки — девятнадцать с небольшим лет! Не любил еще по-настоящему, ничего доброго сделать не успел. И худого тоже. Собирался в армию, мечтал: прослужу два года, поеду в деревню и стану учительствовать. Хорошо! И Таня с ним, если, конечно, захочет. Не успели как следует друг друга узнать, но ничего. Главное — она ему нравится, он ей, кажется, тоже. А деревню можно выбрать такую, возле которой было бы озеро. В выходной, в каникулы — на рыбалку. А таких деревень на Южном Урале сколько хочешь — любую выбирай. Приедут они с Таней в деревню, им дом отведут. Скажут: живите счастливо, дорогие товарищи, учите наших детей, не забудьте заиметь и своих. Да...
Ворочается Григорий, не может одолеть прекрасных, как сказка, раздумий, но постепенно усталость берет свое. И видит он во сне не ту милую деревушку с озером, не желанную Таню, а чужое, незнакомое лицо неимоверных размеров. Оно искажено ужасом: глаза что блюдца, рот перекошен, а ко лбу прилипла мокрая прядь волос. Человек, которого Григорий никогда не видел, что-то кричал. Беззвучный крик и искаженное ужасом лицо. От жути перехватило горло, не хватило воздуха, Григорий очнулся. Обалдело уставился впереди себя. Перед глазами виднелось спокойное лицо спящего Петра Игонина. Прислушался. Рядом журчала речушка, где-то недалеко стонала выпь. В деревне брехала собака.
На биваке тишина, только слышится храп. Усталые бойцы спят. Сладко посапывает Игонин и по-детски улыбается во сне: что ему, интересно, такое хорошее приснилось? Возможно, мать, о которой он потихоньку, украдкой тоскует? Как всегда, во сне мечется Тюрин.
Григорий снова задремал.
Утром выдали по банке мясной тушенки на троих и по буханке черствого хлеба. Игонин по-хозяйски забрал пай на себя и на своих друзей, перочинным ножом вскрыл консервы, нарезал хлеб и широким жестом хлебосольного хозяина пригласил:
— Прошу к столу! Шампанское пока не подвезли, но ждать не будем. Ваше мнение, кацо? — обратился он к Тюрину.
— Не будем, — улыбнулся Семен.
Расселись вокруг плащ-палатки, расстеленной на траве скатертью-самобранкой, и молча принялись завтракать.
И вдруг Андреев заметил Волжанина. За спиной висит трофейный автомат, добытый в ночном бою. Лоб забинтован, и фуражка еле натягивалась на бинт. Под правым глазом лиловел синяк. Тюрин не донес ложку до рта, удивился:
— Ой-ей-ей! Кто это его?
— Ешь. — усмехнулся Игонин. — Просчитаешь ворон, голодным останешься.
Тюрин задвигал челюстями и украдкой следил за Игониным, ожидая, что тот расскажет, как ранило комиссара. Семен не сомневался — Петро успел уже обо всем узнать: любые новости он успевал узнавать раньше других во взводе.
Утром рано, когда еще Григорий и Семен вовсю храпели, Игонин с Самусем ходили получать на взвод продукты. Петро встретился со знакомым парнем из первой роты, ну, как обычно, — тары-бары, такой легкий разговор. И тут Петро подковырнул: мол, чего же вы, друзья, довели своего ротного до пули, как вы там воевали без него — не в пятки ли попрятались все ваши грешные души. А тот за словом в карман не полез. Ответил в том смысле, что души у них оставались там, где им полагается быть, что касается Синькова, то о нем говорить нечего. Вот про комиссара можно было бы рассказать, боевой мужик, вместе с нами ходил в бой, это вам не какой-нибудь лейтенант Самусь.
— Ты Самуся не трожь, — обиделся за взводного Петро. — Таких, как Самусь, во всей вашей роте искать днем с фонарем и не найти. Комиссар мужик боевой, это верно, только он не ваш. А ходил в бой с вами — так надо было, вы без него бы в штаны наклали.
Но вообще-то разговор у них получился неплохой, к подковыркам они привыкли. Тот знакомый и рассказал, как ранило комиссара.
— В рукопашном вчера был, — ответил Петро.
— Ну, ну, — торопил Тюрин.
— Тпру, не запряг, а нукаешь. Ходил в атаку с ротой, и сцепились врукопашную. Наскочил на него фриц, этакая дубина, метра два ростом. Комиссара бог ростом тоже не обидел. Ну, а фриц прямо с каланчу. Изловчился да и стукнул нашего по голове автоматом. И все.
— А он? — ерзнул на месте Тюрин. — Ну, а он?
— Кто он?
— Ну, комиссар же!
— Ты что, думаешь, он ждал, когда фриц оглушит его еще раз? Он ему сунул под ложечку, и готов фриц, с копытков долой. Согнулся пополам. Видишь, какие у него плечи, — быка утащит.
Тюрин глядел вслед удалявшемуся комиссару с восхищением. Вот это да! Такой большой начальник, а запросто ходил с бойцами в атаку. За таким бы и Семен в пекло полез!
— Ешь, ешь, — поторопил, Семена Петро. Григорий улыбнулся: Игонин уже соскребал в банке остатки. Тюрин вздохнул и, обтерев ложку, спрятал ее в карман брюк.
— Говорят, когда Синьков застрелился, буза была в роте? — спросил Андреев.
Петро облизал ложку, сунул ее за обмотку, банку бросил в кусты и ответил:
— Брехня. Никакой бузы не было. Это тебе какой-то гад напел. Услышишь еще — сунь ему по скуле.
Подали команду «Подъем». Дублируемая различными голосами, она стремительно приближалась ко взводу Самуся. И вот уже Самусь крикнул:
— Подъем! Выходи строиться!
Друзья поднялись и поспешили в строй.
3
Начались смешанные леса — западное начало Беловежской пущи. Дорога углублялась и углублялась в леса и раздваивалась. На развилке устроили перекур. Карты у Анжерова не было. Пока держались поблизости шоссе, можно еще как-то ориентироваться. А теперь куда идти? Влево или вправо? Куда приведет рукав, сворачивающий влево, на юг?
В конечном счете Анжеров и Волжанин спешили в Слоним, где надеялись найти своих. Там, по их расчетам, расположился штаб армии. Если пойти по левому рукаву, то будет он ближайшим путем к Слониму или уведет далеко на юг? Встретят ли здесь населенные пункты?
А что вправо? Правый рукав наверняка вольется в шоссе, которое ведет в Слоним. Шоссе проложено строго с востока на запад. Здесь сбиться с пути невозможно. Но что делается на шоссе? Чье оно?
Приняли решение — двигаться по правому рукаву. Была выслана разведка. Чем ближе подходили к шоссе, тем чаще и чаще попадались разрозненные группы красноармейцев, а то и просто одиночки. Многие пристраивались к батальону — брели следом нестройной толпой. Сначала Анжеров наблюдал это сквозь пальцы, а потом, когда примкнуло слишком много людей и они образовали слишком нестройное и разномастное сборище, озадачился.
Это была неорганизованная публика, которая могла наплевать на дисциплину. С трудом верилось, что эти люди, одетые в военную форму, большинство с оружием, всего каких-то десять дней назад знали свое место в строю, представляли внушительную силу. Попав в бешеный круговорот, получив от неприятеля первую встрепку, они, иногда по своей вине, иногда по вине командиров, очутились вот в таком незавидном положении. У Анжерова от обиды и от бессильной ярости за случившееся, горькое и непонятное, туманилось в глазах, а на белках выступали красные прожилки. Неужели его батальон спасла случайность? Неужели и он рассыпался бы так же, как другие, если бы на себе испытал всю мощь наземного вражьего удара? Капитану казалось, что такого с его батальоном произойти не могло. Скорее он лег бы костьми на поле боя, скорее погиб бы целиком, преграждая путь врагу, чем такое бесславие.
Но капитан ловил себя на противоречии. Он рассуждает так потому, что пока еще не был в самом пекле. Думая о себе подобным образом, он тем самым, хочет этого или не хочет, плохо думает о командирах, которые приняли на себя первый бешеный удар врага. Это отдавало кощунством по отношению к ним, и Анжеров стыдился своих раздумий, и от этого на душе копилась и копилась непомерная тяжесть. Он бы не высказал ее и самому близкому человеку. А между тем надо было принимать какое-то решение, ибо примкнувшие бойцы могли внести разлад в дисциплину батальона. К тому же капитан хорошо понимал, что для солдата нет ничего страшнее, чем очутиться перед сильным врагом одиночкой или не связанной дисциплиной группой.
А Волжанин будто подслушал его сомнение и сказал:
— Прикомандируй ко мне двух хлопцев побойчее, и я пойду вперед, разузнаю, что там творится. Ты разберись с этим пополнением. В случае чего, пришлю связного.
И комиссар ушел. Анжеров объявил привал. Подвернувшемуся под руку белобрысому высокому лейтенанту из тех, кто примкнул к батальону, на правой петлице у которого оторвался один кубик, а вместо него темнел невыжженный солнцем квадрат черного сукна, приказал построить всех приблудных. Их набралось больше роты. Лейтенант придирчиво проверил равнение новоиспеченного строя, гаркнул: «Смирно!» — не подбежал, а прямо-таки подлетел к Анжерову и, с изяществом служаки-строевика приложив руку к козырьку фуражки, отрапортовал:
— Товарищ капитан! По вашему приказанию новая рота вверенного вам батальона построена!
Игонину понравился расторопный рослый лейтенант. Шепнул Андрееву:
— Бравый мужик! Слабость моя — обожаю таких. Каких он войск, Гришуха?
Петлицы у лейтенанта черные, околыш фуражки тоже черный.
— Вроде сапер. А может, связист.
— Роту построил лейтенант Фролушкин, — и лейтенант все так же бойко и без запинки объявил капитану, что он командир саперного взвода такого-то полка восемьдесят шестой стрелковой дивизии.
— Из нашей дивизии, — не унимался Петро. — Только другого полка. У Ломжи стояли.
— Командуйте ротой, лейтенант, — распорядился Анжеров. — Будете замыкать колонну.
— Есть! — вытянулся Фролушкин, повернулся, ухитрившись даже щелкнуть каблуками, хотя место здесь было самое неподходящее — трава и сучки.
В середине дня неожиданно на колонну свалился откуда-то, как коршун, черный «мессершмитт», обстрелял ее на бреющем полете. Бойцы рассыпались по лесу, открыли по самолету огонь из винтовок. Кто-то даже видел, как самолет дернулся, накренился на крыло и, чуть ли не задев брюхом сосны, убрался восвояси. Позднее Тюрин клялся и божился, что будто бы видел летчика. Будто тот высунулся из кабины и грозил кулаком. Когда построились и двинулись дальше, Игонин, помня рассказ Тюрина, ввернул:
— Это он тебе, Сема, грозил. Смотри, больше не попадайся.
— Разыгрывай давай, я ничего, — улыбнулся Тюрин.
— Вот еловая голова! Я? Разыгрываю? Ты за сосной прятался?
— Ну, за сосной.
— Кривая такая сосна? Да? Все точно. А летчик вокруг той сосны и крутился. Гришуха может подтвердить. Ты ползешь сюда, и он за тобой. Ты туда, и он туда. Ты на брюхо, вокруг ствола и елозил. Было?
— Было, — подтвердил, улыбаясь, Семен.
— На животе дыр нет?
— Нет.
— Значит, легко отделался. Сам знаешь — каптерка теперь у нас пустая. Пришлось бы тебе с дырой на пузе ходить. Вот бы потеха была. Встретил бы тебя, скажем, Анжеров, глянул и глаза бы округлил: «Это что за новости? Как ты смеешь своей дырой на пузе боевой вид моего батальона портить?» И разжаловал бы.
— Меня некуда разжаловать — я рядовой, — весело возразил. Тюрин.
— Экий ты младенец. Да в писари бы разжаловал. Ты бы там через день взмолился: больше не буду дыр протирать, только верните во взвод к Самусю. Что, не так?
К веселой перепалке Игонина с Тюриным прислушивались многие бойцы, улыбались: чудак же этот Игонин!
В лесу делалось людней и людней. В мелком частом сосняке укрылись две автомашины. Возле дороги забросан поблекшими березовыми ветками танк, который, как выяснилось, не мог двигаться — не было горючего. Чуть подальше от него, на маленькой лужайке, задрав кверху ствол, тоже замаскированная ветвями, затаилась зенитная пушка.
Близость шоссе чувствовалась во всем. В той стороне грузно ухали взрывы — шоссе бомбили. Слышалась, правда, еще глухо, ружейно-пулеметная стрельба. Иногда особенно чуткий слух мог уловить и автоматные очереди.
— Чудно, — заметил Петро. — С запада фронт и с востока фронт. Что творится на белом свете?
Передали команду:
— Привал!
От комиссара прибежал связной, и Анжеров со своим адъютантом поспешил к шоссе.
4
Привал продолжался уже более двух часов. Ни капитана, ни батальонного комиссара. Что-то долго там совещаются. Самусь лежал под сосной, заложив руки за голову. Сквозь колючие ветви голубело небо. Оно было недосягаемым. Подняться бы высоко-высоко и глянуть на землю. Наверно, дымится она пожарами. В гражданскую войну какой-то серо-блакитный атаман, примчавшийся ошалело со своей сворой откуда-то с Украины, запалил деревеньку, в которой жил тогда маленький Кастусь Самусь. Если бы не горькие причитания матери, проклятия совсем старой бабушки, Кастусь, пожалуй бы, не плакал, потому что очень уж здорово все горело. Несмышленым был...
Давно это было, уже ни матери, ни бабушки нет в живых. И пожаров с тех пор отгорело много, и снова все поднималось из пепла на голом месте. Но опять заполыхали пожары. Когда же их не будет совсем, когда они не станут калечить уставшую, многострадальную землю?
Самусь вздохнул. Запах паленого щекотал ноздри. На шоссе что-то горело, дым доползал до лейтенанта. Видимо, подожгли машину, а от нее занялся лес. Еще ближе, на пригорке, какой-то дурак поджег тол, его там навалили целую кучу. Взрывчатка горела споро и бойко. Черный густой дым валил кверху, коптя верхушки сосен
Тюрин устроился в двух шагах от лейтенанта. Игонин и Андреев спали. Воронежцу не спалось. Он опасливо поглядывал на пылающий тол — вдруг взорвется от огня? Похлеще бомбы громыхнет, всех на воздух поднимет. И что возмутительно — никто не обращал внимания: ни из батальона, ни те, кто бродил вокруг батальона. Наконец не выдержал и позвал Самуся:
— Товарищ лейтенант!
А Самусь не слышал Тюрина, занятый своими мыслями. Опять война потрясла родную Белоруссию. Минск, наверно, бомбят. В этом городе лейтенант жил до тридцать девятого года. Призвали в финскую кампанию, но воевать не привелось: что-то долго формировали часть. Обещали отпустить домой, но вместо этого отправили в Западную Белоруссию. В Минске — жена, семилетняя дочь и совсем маленький сын. Хотел привезти их в военный городок. Многие офицеры привезли свои семьи. Но как-то оттягивалось: то ему было недосуг, то дочурка болела, то сама жена не могла. Может, к лучшему...
А Тюрин не мог успокоиться:
— Товарищ лейтенант, а товарищ лейтенант!
Самусь очнулся. Лицо у воронежца маленькое, такое миниатюрное, а вот глаза большие, растерянные. Не брился давно. Волосы лезли лишь на подбородке и над верхней губой. Трое их держалось особняком во взводе: Игонин, Андреев и Тюрин. Совсем разные, и что их только объединяло? Одна судьба? Сейчас у всех одна судьба. У него, Самуся, у этих трех его бойцов, у Анжерова и батальонного комиссара, у тысячи людей, спрятавшихся в этом военном лесу. Да, каждый пришел в этот лес разными путями. Одного оторвали от трактора, другого взяли со школьной скамьи, третьему не дали изобрести что-то важное для цеха. Каждый шагал своей дорогой, каждый мечтал о своем счастье, а вот все сейчас эти дороги схлестнулись в угрюмом задымленном лесу. Война повенчала всех одной судьбой, и оттого, как они сумеют распорядиться ею, зависит их жизнь и будущее счастье, зависит жизнь Родины и ее счастье.
Одна судьба у разных людей. Огонь войны гранит характеры, твердым сплавом паяет дружбу. Тот же Игонин — разбитной малый, пообтертый в жизни. Не очень лежала к нему душа у Самуся. Андреев совсем другой, деликатнее Игонина, но мужик себе на уме, не очень лезет на глаза, однако себе цену знает. Зато Тюрин простяга, в нем как-то сплелись воедино и наивность, и житейская крестьянская бережливость, которая не позволит упасть даже маленькой крошке хлеба на землю. Этот парень, пожалуй, Самусю роднее других. Ведь и Самусь крестьянин, институт окончил перед самой армией, а в молодости немало погнул спину на чужой пашне — батрачил. Лейтенант поднял глаза на Тюрина, отозвался:
— Слушаю.
— Горит. Вдруг бабахнет?
— Что горит?
— Взрывчатое вещество.
Самусь приподнялся, чтоб увидеть, как горит тол, и опять лег.
— Не бабахнет, — ответил он. — Тол, когда горит, не взорвется. Побриться надо, Тюрин.
Тюрин разбудил Андреева и попросил у него бритву — свою умудрился потерять. Просыпаться Григорию страшно не хотелось, замечательный сон снился, редко такой приходит. Будто ездили они с отцом на рыбалку на Увильды, и у Григория клюнул огромный окунь. Леска натянулась, вот-вот порвется, а он тянет, тянет, отец шепчет на ухо: «Осторожнее, сынок, а то уйдет. Ведь это не простой окунь, а волшебный. А нам с тобой очень нужен волшебный окунь». Григорий хотел спросить: «Зачем же нам волшебный окунь?» — но тут принесла нелегкая Тюрина. Опять пожар, опять стрельба, опять война, и никакого волшебного окуня. Жалко. Протер глаза и Петро Игонин, спросил для затравки:
— Что, братцы, не бомбят еще?
— Тебе мешать не хотели, — улыбнулся Тюрин.
— Этого я и добивался. Когда-нибудь научу фрица быть вежливым.
Брились все трое. Сначала Игонин скоблил бороду Андрееву и Тюрину, а потом Андреев — Игонину. Петро орудовал бритвой, как заправский парикмахер. Зато Григорий робел и порезал щеку друга в трех местах, залепил ранки листком березы.
— Сапожник, — ворчал Петро. — Тебе только коту усы стричь, а не меня брить. Тоже мне мужик, бритву в руках держать не умеешь. Ты так можешь и по горлу полоснуть, погубить меня ни за грош-копейку. В бою помереть куда ни шло, а погибнуть от Гришки Андреева в мои планы не входит. Что ты делаешь, чертов сын! Что ты держишь бритву, как секиру! Я тебе не петух!
— Не разоряйся, а то брошу, будешь недобритым ходить.
— Я тебе брошу.
Игонин вдруг замолчал: увидел такое, что не часто можно встретить даже на дорогах войны. Григорий, нацелившийся было проехаться бритвой по щеке, опустил руку и оглянулся. Острое, веселое любопытство отразилось на смугловатом лице.
По лесу неторопким шагом двигалась сивая без единой подпалинки кобыла. Она была великолепна — с большим животом, с грязным порыжевшим хвостом и со скрепленной репьями гривой. На ней восседали два бойца спинами друг к другу. Тот, что сидел позади, был длинноног: ноги почти доставали землю.
— Вот это да! — восторженно всхлипнул Тюрин.
— Эгей, чудо-богатыри! — крикнул Игонин, — Куда путь держите?
«Чудо-богатыри» не откликнулись, остались равнодушными к зову. Сонно покачивались в такт лошадиному шагу. Кто-то из бойцов батальона подбежал к ним и взял кобылу под уздцы. Кобыла покорно остановилась и устало опустила голову.
— Брось баловать! — рассердился тот, который сидел опереди. — Я те шваркну, родных забудешь.
Длинноногий напарник его соскочил на землю и сказал примирительно:
— Слазь, Микола. Приехали. Дальше семафор закрыт.
Микола нехотя послушался, видно, это был мрачный, малоразговорчивый человек.
— Братцы! — крикнул Игонин. — Шагайте к нашему шалашу.
— А коняку? — спросил длинноногий.
— Коняку? — озадачился Петро. — Коняку подари кому-нибудь, а то пусти на все четыре. На таком транспорте воевать несподручно, а драпать тем более. Можно влипнуть в беду, а мне сдается, что ребята вы ничего. Табачку хотите? Гришуха, отсыпь-ка моим приятелям на козью ножку, да не скупись.
«Вот жук, у самого полный кисет махры, а Гришуха — отсыпь...» — незло подумал Андреев, но не стал пререкаться, отсыпал обоим, и новые приятели закурили. Григорий принялся было добривать Петра.
Длинноногий осуждающе цокнул языком:
— Та хиба ж так можно? — и решительно отобрал у Андреева бритву, к великой его радости. Игонин и глазом не успел моргнуть, как был начисто добрит без единой царапинки. Длинноногий вошел в роль, побрызгал Игонина из воображаемого пульверизатора, опахнул несуществующей салфеткой и, склонив голову в знак того, что дело кончено, сказал:
— Кабальеро, деньги в кассу.
Петро пришел в восторг:
— Ото отбрил! Прямо артист. Да ты никак всамделишний парикмахер?
— И цирюльник тоже, — согласился длинноногий.
— Дай пять! — Петро растроганно, от всей Души пожал ему руку. — Учись, Гришуха, под старость кусок хлеба. Так, как тебя ругают, говоришь?
— Василь Синица.
— Спасибо, Василь Синица. Далеко путь держишь?
— А кто его знает? Микола, куда мы с тобой путь держим?
Микола привалился плечом к шершавому стволу сосны, курил сосредоточенно и сердито. Отозвался неохотно:
— К дьяволу.
— Во, бачишь?!
— Да-а, приятель у тебя не из тех, кто смеется. Давай сядем, чего ж стоять?
Сели на травку. К ним подобрался Тюрин и спросил Синицу:
— Послушай, ты не знаешь, почему там стреляют?
— Война, браток, — вместо него ответил Игонин. — А на войне положено стрелять. Стрелять не будут — какая это к черту война? Забава одна!
— Я ж не тебя спрашиваю, — обиделся Семен.
— Балакают, там хвашистский десант, а то будто сбоку зашли и отрезали.
— Десант? — не поверил Тюрин. — Такой большой десант?!
— Чого ж, запросто.
— А наши?
— Наши! — зло вмешался Микола. — У наших душа с телом рассталась.
— Ого! — удивился Игонин. — А приятель у тебя, похоже, еще и злой?
— Ты добрый? — окрысился Микола, а глаза с длинными, словно у девушки, ресницами сузились. — Тебе такая война нравится? Я вот с границы драпаю. А где мой полк? Второй день слоняемся по лесу и ничего не поймем. Немец бомбит почем зря. Разве мы одни бродим? Тысячи таких бродит! Сами по себе. Вот ты храбрый, возьми, собери всех да вдарь по фашистскому десанту. Клочья от того десанта полетят.
— Положим, я не храбрый, — возразил Петро. — Ты-то что не соберешь и не вдаришь?
— Тебе это очень нужно знать?
— Дело хозяйское. Военная тайна, что ли?
— Не скули. Кишка у меня тонка, потому и не могу собрать.
— Люблю за откровенность. Слушай, Синица, а друг у тебя ничего. Злой, правда, как черт, но ничего, подходящий. Могу тебе на ухо — откровенность на откровенность — у меня тоже не толще твоей, вот где заковыка.
— В таком разе помалкивай, — все так же мрачно заметил Микола.
— Сердит! А здорово тебя обидел фриц!
— Тебя нет?
— От кобеляки, — мотнул головой Синица. — Погавкали и буде. Так нет — обдирай мочало, начинай сначала.
— Ладно, ладно, сам ты кобеляка, — обидчиво отозвался Петро. — Про мочало я тоже умею. Давай лучше еще закурим по маленькой, чтоб дома не журились.
Андреев исподтишка наблюдал Миколу. Красив парень, ничего не скажешь, только хмурая эта красота, с упруго сдвинутыми бровями, с упрямым подбородком. «Ого! — размышлял Андреев, — У этого парня, должно быть, характерец крутой. И решительный. Взгляд гордый, злой. Это тебе не Петро с Тюриным!»
Появился связной от комбата. Батальон подняли и повели вперед, ближе к стрельбе. Самусь не возражал, что Синица и Микола пристроились ко взводу. Василь обрадовался:
— Ото добре!
Микола покорился участи молча. «Мне все равно, — как бы говорил его утомленный, но гордый вид, — где воевать, — с вами или с другими, лишь бы воевать, коль без этого не обойтись, лишь бы побыстрее покончить с обидной неопределенностью. Бродяжить по лесу неприкаянно — неподходящее занятие для солдата».
Сивая кобыла забрела в орешник и, мелко подрагивая на спине шкурой, сгоняя так слепней, медленно перемалывала зубами траву и косила темно-синим глазом на проходивших бойцов.
— Одну оставляете, — сказал Игонин Синице. — Хоть рукой на прощанье помахай.
— А шо? Можно! — согласился Василь, в самом деле помахал рукой и вздохнул: — Такую коняку можно бы пристроить к крестьянскому дилу. Пропадае зря.
Тюрин тоже украдкой покосился на лошадь. Петро перехватил этот взгляд, и ему стало даже неловко из-за того, что подсмотрел чужую тайну: взгляд у Семена был полон тоски. «Он же здорово тоскует», — тепло подумал о маленьком воронежце Петро, и Семен стал ему с этой минуты еще дороже.
5
Проселочная дорога ввинчивалась в шоссе в таком месте, где сосновый лес окончательно выжил лиственный. Шоссе здесь шло среди сосняка неширокой просекой. Приблизительно в километре от развилки дорог лес редел, а местность резко понижалась, превращаясь в кочкастую пойму реки. На той стороне вздымался новый бугор, шоссе карабкалось вверх и снова пряталось в лесу. Через речку перекинут добротный, на трех бетонных основах мост.
Фашисты перерубили эту ниточку шоссе, отрезав путь на восток. Основная масса советских войск проскочила это место раньше. У оставшихся на западном берегу не было самого главного — единого руководства и ясного представления об обстановке. Разрозненные воинские подразделения — от роты до батальона — пытались каждое своими силами перескочить речушку и уйти в лес, но попытки кончались неудачей; мост и его окрестности немцы успели основательно пристрелять. Отдельные подразделения пробовали форсировать речку южнее и севернее от шоссе. Но, во-первых, немцы растянули фланги на несколько километров, а во-вторых, западный берег оказался почти везде заболоченным.
Противник, видимо, твердо решил удержать рубеж по речушке до подхода с запада основных своих сил. Тогда окруженные окажутся между молотом и наковальней. Каждый красноармеец понимал: если ночью не выбраться из этого капкана, то завтра ничего поправить будет нельзя.
Батальон Анжерова остановился возле развилки дорог. На бровке кювета под тенью единственного куста орешника укрылась черная «эмка». Возле нее толпились командиры, среди них был и капитан Анжеров. В центре группы стоял батальонный комиссар Волжанин — он был на голову выше других.
Игонин толкнул в бок Григория, подмигнул:
— Все, брат, дело в шляпе.
Андреев непонимающе взглянул на товарища, а Тюрин спросил:
— Почему?
— Деревня! Ты думаешь, почему командиры, и наш тоже, вокруг комиссара сгрудились, рапорты отдают?
Мозгами ворочать надо. Комиссар сейчас главным стал.
— Ну и что? — опять выскочил Тюрин, хотя этот вопрос сорвался у него скорее по инерции: он догадался, что хотел сказать Петро.
Игонин глянул на воронежца снисходительно, молча похлопал по плечу. А Тюрин теперь глядел туда, где стоял комиссар, видел только его одного, плечистого, уверенного, с повязкой на лбу, и как-то сразу улеглись, утихомирились страхи и сомнения. Только что Семен был свидетелем спора Игонина и мрачного Миколы. В самом деле, собрать такую разрозненную махину, призвать к дисциплине, а потом ударить по десанту — тут надо голову да еще какую! Тут у многих кишка окажется тонка. А комиссар сможет, и капитан Анжеров сможет, у Тюрина и сомнений не было на этот счет. Давно бы им за это взяться надо, давно бы навести порядок. Они какие-то особенные. Вроде бы такие же люди, да чем-то не такие. А чем — это понять Семену трудно, выше его сил.
Между тем Анжеров, получив какие-то распоряжения от комиссара, круто повернулся и заспешил к своим бойцам. Капитана сопровождал танкист Костя Тимофеев.
— Смотри, Петро, танкист!
— Где? — встрепенулся Игонин и, заметив танкиста, сказал: — Мать честная! Значит, живем!
Анжеров отвел батальон поглубже в лес, выстроил на маленькой лужайке. Бойцы ждали. У Анжерова за последние дни обострились скулы, а щеки ввалились, под глазами — синева усталости. Но он по-прежнему подтянут и опрятен.
По привычке порывисто спрятал руки за спину, негромко, с хрипотцой произнес:
— Будем откровенны, друзья: положение у нас трудное, но не безвыходное.
Игонин наклонился к Андрееву:
— Сейчас просветит — будь спокоен!
Затаил дыхание Тюрин: уж коли капитан собрался речь держать, значит, это важно, и обойтись без нее нельзя. Григорий заметил, как притих батальон и бойцы ловили каждое слово командира. Сам Андреев поймал себя на мысли, что ждал от капитана такого выступления. Ждал потому, что верил ему. Если положение тяжелое, то лишь недалекий и неумный командир откажется поговорить с бойцами по душам.
— Враг рвется на восток, — продолжал Анжеров. — У него превосходство в технике, за ним преимущество первого удара. Мы терпим неудачи. На нашем участке фронта фашистам удалось отрезать значительную группу войск от основных сил. Враг занял Белосток и торопится сюда. Вопрос стоит так — либо жизнь, либо смерть. По приказу штаба прорыва все подразделения выдвигаются на боевую позицию. Нашему батальону приказано прочесать лес, собрать неорганизованных и сформировать из них роты. Времени мало, работы много. Требую четкости и железной дисциплины. Вопросы? Нет. Командиры рот ко мне.
Итак, сегодня ночью роты пойдут на прорыв. Задача поставлена, тяжелая неопределенность развеяна. Совсем немного сказал капитан, а настроение поднялось заметно. Велика сила умного и вовремя сказанного слова, и Григорий особенно остро ощутил это сейчас. Будто слова Анжерова имели невидимую лечебную способность, они просветлили мысли, растворили на душе горечь растерянности. Так и лекарство утоляет боль. Такую бы силу и ему, а?
Командиров взводов вызвали на совещание, каждому из них вручили приказ.
Самусь имел основания быть недовольным: взвод ставили на охрану штаба. Хотелось самостоятельного дела, и чтоб было оно погорячее. Но придется охранять штаб.
Недоволен был и Игонин. Сонную работенку подсунули. «Да разве нам что путное давали когда? — ворчал про себя Петро. — Ни черта не давали, все куда-нибудь в сторону суют. И Самусь тоже хорош. Пошел бы к Анжерову, доказал бы ему, что мы не лыком шиты».
— Черт те что! — уже вслух невзначай обронил Игонин.
Андреев удивился: Петро сам с собой начинает разговаривать.
— Чего зыришься? — недовольно спросил Игонин. — Вытаращил зенки, как тот цыган!
— Какой цыган?
— А тебе не все равно?
— Ось так и моя Явдоха, — вмешался Синица. — Никогда не видгадаешь, с якого боку она к тебе причепится.
— Погоди, ты это про меня? — свел к переносью брови Петро.
— Да хиба ж ты Явдоха? — улыбнулся Синица.
— Смотри! — погрозил пальцем Игонин. — Я подначек не люблю. Намотай это себе на ус. А усов нет, приобрети. Ясно?
— Экий ты, право! Явдоха — это моя жинка. Не жинка, а черт без хвоста.
— Да ты женат ли? — усомнился Петро.
— Я ж не такий дурень, як ты аль Микола. Ни, я не дурень. Я женився. Явдоха смазлива да ядрена — ого-ю-го! Пока, соображаю, я в армии служу, вона без меня якого-нибудь хлопчика пидцепит, и останусь я с дулей. Эге же, нет! Женився, ничого, жизнь сладкая, правда, не дюже, а все же таки! Тут Василь Убиймуха, сусид мой, зовет в свою хату. Ну, я пийшол. У него дружки, горилка, потом писни спивали. К своей Явдохе явился я с першими кочетами.
Синица расстегнул гимнастерку, обнажил правое плечо и, Показав на белый шрамчик, спросил:
— Бачите?
— Бачим, бачим! — восторженно отозвался Петро. — Вот это Явдоха так Явдоха, я понимаю. Чем она тебя так?
— Кочергой, — высказался мрачный Микола.
— Нет, поленом, — улыбнулся Андреев.
— Ни, — мотнул головой Синица, застегивая гимнастерку. — Будильником.
— Хо! Будильником?! — Петро помотал головой, словно стряхивая с лица паутину, и подавился смехом. Улыбнулся даже Микола.
— Я на порог, — рассказывал Синица, — а она, подлюка, караулила меня и ка-ак шваркнет будильником.
— Ну, а ты? — давился смехом Петро.
— А шо я? Ну, шо я? Мое дило телячье.
Смеялись над Синицей от души. Григорий давно так не смеялся, даже скулы заболели. Вроде для смеха и время самое неподходящее, а вообще-то когда оно будет подходящее? Тюрин повизгивал, как маленький поросенок, и все хватался за живот.
— Вот уморил так уморил, — сказал он Григорию, просмеявшись и вытирая слезы.
Но веселое настроение перебил Самусь, сегодня он какой-то сердитый, колючий. Обстановка такая, что плакать хочется, зубами скрипеть от злости, а они ржут, как в цирке. Другим взводам дело поручили, тут же будто заколдованный круг — из сторожей не выходишь. И Самусь с ходу распределил посты. Тюрина с Игониным послал на опушку леса, откуда можно было наблюдать в бинокль вражеский берег. Один из бойцов ушел часовым к двум грузовикам с имуществом. Григорий с Синицей должны были через два часа сменить Игонина с Тюриным. Отдыхал пока и Микола.
Григорий выбрал укромное местечко под кустом орешника, вытащил из противогазной сумки «Дон-Кихота» и лег на живот, положив книгу перед собой. Когда-то он читал эту книгу знаменитого испанца, и сейчас захотелось просто полистать ее и перечитать некоторые места. Стоило Андрееву прочитать одну страницу, как он забыл обо всем на свете, и ничего, казалось, не было для него важнее, чем причуды рыцаря печального образа и его простоватого, но хитрого друга. Григорий не замечал, как Синица пристально и недоверчиво посматривает на него, видимо, пытаясь понять: какая же сила прилепила Андреева к книге? Сам Синица и в доброе-то время не очень был охоч до чтения, а тут война, неподалеку стреляют — до книг ли?!
Синица уже сделал один оборот вокруг куста, под которым лежал Андреев, не решаясь подойти ближе. Потом еще раз обошел куст, сужая круг, и наконец присел перед Григорием на корточки.
— Послухай, — сказал Василь почтительно. — Шо це воно такэ?
Андреев поднял на него глаза:
— Это, что ли? — и показал на книгу. Синица кивнул головой, подтверждая.
— «Дон-Кихот Ламанчский».
— Хто, хто?
— «Дон-Кихот».
— Уразумел. А на кой ляд он тоби?
Андреев пожал плечами: что ответить Синице? И нужно ли рассказывать, что страстью к книгам он заболел еще в детские годы? Помнится, в седьмом классе его записали во взрослую библиотеку. Детская была бедноватой, он ее почти всю перечитал, а взрослая — это совсем другое дело! Боялся, что старенькая, в очках библиотекарша передумает, возьмет да скажет: «А тебе, мальчик, надо в детскую». Но она выписала абонемент. Он уже подсмотрел себе книгу — Жюль Верн «Таинственный остров». Домой летел не чуя ног от радости. Ни за что не брался, пока в два дня не проглотил эту книгу, ему даже жалко было расставаться с нею. Когда принес на обмен, старая библиотекарша учинила экзамен по этой книге. И убедившись, что прочитана она добросовестно, разрешила выбрать новую. Об этом рассказать Синице? Не стоит.
— Он хочет показать, что грамотнее всех, — вставил Микола, который лежал неподалеку и слышал весь разговор. Григорий нахмурился. Синица поднялся и шагнул к Миколе, но остановился, покачал осуждающе головой и вздохнул:
— Ох, Микола, Микола. Тяжелый ты чоловик!
Григорий обиделся. Ничего он не хотел показать, просто ему радостно было встретиться со старым знакомым — Дон-Кихотом. Микола стал неприятен ему: зачем в человеке видеть обязательно только плохое? Ну его к дьяволу, не думать лучше о нем.
Кстати, появился Самусь и повел Григория с Синицей на смену Игонину и Тюрину.
На той стороне полнейшее безлюдье. Солнечные блестки переливаются на темной воде речушки. Над лесом кружится коршун. Ничто не напоминает о войне. Но стоило кому-нибудь выдвинуться на открытое место, как сейчас же бешено лаял пулемет и пули шелушили у сосен коричневую кору. На мосту боком привалился к перилам грузовик: чудом удержался и не свалился в реку. В бинокль можно было разглядеть красноармейца. Его убили утром. Он успел выползти на самую середину моста, подвинулся к правому краю, положил руку на колесоотбойную балку, но тут его настигла пуля. Это был один из смельчаков, которые пытались переползти мост, забросать гранатами окопы фашистов. Не удалась отчаянная попытка. Немцы по рации вызвали самолеты, и те расстреляли смельчаков на бреющем полете. Григорий а Синица, тщательно замаскировавшись, наблюдали за мостом и молчали.
...Имущества в штабе никакого не было, кроме «эмки». На этой машине комиссар приехал в Белосток, потом она возглавляла колонну машин, которые вывезли батальон из города. Из колонны уцелело только два автомобиля да вот еще «эмка». Сам Волжанин был и начальником штаба, и командующим прорывом. Сейчас он сидел на подножке «эмки». Возле ног прямо на траве расстелена квадратная простыня карты. Над нею склонились Анжеров, Костя Тимофеев, незнакомый полный майор с седыми висками и еще два старших лейтенанта, молодых и хмурых. Майор привел сюда остатки своего полка: порядок у него был не хуже, чем в батальоне Анжерова.
Комиссар веточкой орешника водил по карте и докладывал совету командиров свой план прорыва. Он был предельно прост. Прорываться двумя колоннами — южнее и севернее шоссе. Южную группу возглавляет майор, северную — капитан Анжеров.
Но совет неожиданно прервали. Два бойца привели вражеского лазутчика, одетого в красноармейскую форму. Он ничем не отличался от других: русоволосый, среднего роста, с правильными чертами лица. Ребята, когда брали его, поцарапали щеку и с гимнастерки сорвали пуговицы. Виднелась волосатая грудь.
Волжанин неохотно прервал совещание, презрительно смерил лазутчика с ног до головы и спросил:
— Шпрехен зи руссиш?
Тот сощурил близоруко глаза и, выдержав паузу, сквозь зубы ответил:
— Я!
— Сколько тебе лет?
— Это не имеет значения.
— Лет двадцать пять. Не хочешь отвечать, не надо. Откуда забросили?
— Я буду молчать! Я не буду говорить! Большевикам капут!
— Скажи, пожалуйста! — насмешливо произнес Волжанин. — Посмотрите, товарищи, какой герой! — и, повернувшись к конвойным, приказал:
— Убрать!
Смысл приказа дошел до сознания немца не сразу. Когда боец легонько тронул его плечо штыком, давая этим понять, что нужно идти, вот тогда смысл приказа наконец достиг цели. Губы у немца затряслись, но видно было, что он старается взять себя в руки. В тот момент, когда боец еще раз настойчиво толкнул его штыком, лазутчик оглянулся. Глаза его, злые и чуть прищуренные, были остро напряжены. Неожиданно он пружинисто отпрыгнул в сторону, сбив с ног кого-то из командиров, и бросился наутек, виляя меж сосен. Конвоир растерялся: стрелять нельзя — попадешь в своих. Тимофеев упруго оттолкнулся от сосны и кинулся вдогонку, но бойцы уже схватили беглеца,, заломили ему назад руки, связали ремнем. Подоспевший обозленный конвоир стукнул лазутчика прикладом по спине и повел в глубь леса. Вскоре там прогремел выстрел.
— Продолжим, товарищи, — сказал батальонный комиссар и, усаживаясь на подножку «эмки», поправил мягким движением руки повязку на лбу.
Игонин и Тюрин отдыхали недалеко от «эмки», Семен дремал, но Петр о видел историю с бегством лазутчика. Шум, поднятый из-за этого, разбудил и воронежца. Он протер глаза и спросил:
— Что это?
— Гада поймали, а он хотел задать стрекача.
— Убежал?
— Где там. Хлопнули.
Тюрин снова закрыл глаза. Втянув голову в плечи, привалился боком к сосне, крепко зажав между ног винтовку, и снова сладко засопел носом. Игонин по морщился — ему давно не по душе это сопение. Наконец не выдержал и сжал двумя пальцами Тюрину нос:
— Хватит сопеть!
Тюрин мотнул головой, вырвал нос из тугого зажима, обиделся:
— Шути, да меру знай.
— Ладно, ладно. Сопелка у тебя мощная, что та форсунка. Гляди, там совещание идет, а ты им мешаешь.
— Всегда ты так... — буркнул Семен.
Между тем совещание командиров кончилось. У штабной «эмки» остались Волжанин, Анжеров и политрук, которого Игонин совсем не знал, — из какой-то другой части. Комиссар дотронулся до плеча Анжерова:
— Проверьте, капитан, подготовку к прорыву. Я прослежу за формированием рот, — и к политруку: — Вы можете идти со мной.
Анжеров козырнул комиссару и легко зашагал к опушке леса. А политрук из нагрудного кармашка гимнастерки вытащил несколько свернутых вчетверо бумажек и одну из них протянул Волжанину. Тот развернул, быстро пробежал глазами, и лицо его посветлело.
— Сколько?
— Три. Маловато, конечно...
— Маловато? — живо возразил Волжанин, — Разве в этом дело — маловато или не маловато? Главное — люди верят в нас, в партию нашу, в победу нашу. Это главное! Беседовали с ними?
— Нет еще.
— Побеседуйте. Объясните, что принять их сейчас не можем. Нет у нас пока ни партбюро, ни партийной организации. Не учли всех коммунистов, и, как видите, времени нет на это. Но завтра наведем порядок и безотлагательно разберем заявления.
— Ясно, товарищ батальонный комиссар.
— Действуйте. Да подушевнее с ними, замечательные, видать, ребята. Есть еще у нас порох в пороховницах, не притупилась еще наша воля, так, что ли, политрук?
— Так точно!
Политрук ушел. Волжанин поискал глазами шофера, но его почему-то не оказалось на месте. В поле зрения попал Самусь. Комиссар позвал его и приказал выделить бойца.
— Со мной пойдет, — пояснил Волжанин.
Игонин с Тюриным все еще препирались, когда, словно из-под земли, вырос Самусь, нацелился было взглядом на Игонина — видно, хотел направить его, — но неожиданно повернулся к Тюрину и приказал:
— Живей, Тюрин! Будешь сопровождать батальонного комиссара. В оба гляди!
Тюрин вскочил, забросил за плечо винтовку и побежал к комиссару. По дороге сообразил, что комиссар — это ведь очень большой начальник. А самыми большими начальниками, которых он когда-либо знал, были бригадир полеводческой бригады, председатель колхоза и Самусь. И Тюрин заробел. Не добежав до комиссара шагов десять, остановился в нерешительности. Комиссар догадался, что это боец, которого к нему прикомандировали, и запросто сказал:
— Пошли! — и зашагал в глубь леса: ему надо было проверить, как идет формирование новых рот.
Тюрин обрадовался такой несложной процедуре знакомства и бодро двинулся следом за комиссаром.
Года три назад председатель колхоза Иван Константинович взял Семена в райцентр. Сам ехал на совещание в область. В райпотребсоюзе надо было получить кое-какую упряжь — шлеи, уздечки, хомуты. Увезти в колхоз все это и должен был Семен.
В солнечный искристый день шагали по райцентру Иван Константинович и Семен. С председателем то и дело раскланивались встречные, кричали приветливо:
— Почтение Ивану Константиновичу!
Или останавливали, дотошно расспрашивали о делах-делишках. Семен тогда тоже весь подобрался, словно известность председателя трепетным отблеском падала и на него.
Волжанин чем-то напоминал ему Ивана Константиновича, и он спокойно почувствовал себя за его широкой сильной спиной.
На формировочном пункте распоряжался командир первой роты батальона Анжерова. Дело двигалось живо. Три вновь сформированные роты уже направлены на передний край. Формировались четвертая и пятая. Толчея творилась невообразимая. Народ кучился самый разношерстный: и пехотинцы, и саперы, и танкисты, и кавалеристы. Не было разве только летчиков. Тюрин усомнился: можно ли что-нибудь разобрать в такой кутерьме и разноголосом гаме? Однако ребята из первой роты их батальона как-то незаметно, исподволь наводили порядок, сортировали людей, и вот уже выстроилась в две шеренги новая четвертая рота пополнения.
Комиссар приблизился к командиру первой, молоденькому лейтенанту, сменившему Синькова, вступил в разговор с ним. Вокруг толкались бойцы, которых только что определили в пятую роту.
Тюрин остановился в нескольких шагах от комиссара и наблюдал, как два бойца выворачивали карманы брюк и по крошке собирали махорку на цигарку. Наскребли самую малость — щепоть. И один из них, чернявый, в фуражке пограничника, почесал затылок: на цигарку-то все равно не хватало, а курить очень хотелось, во рту даже посолонело.
Тюрин вспомнил о своем кисете и решил выручить пограничника и его друга. Полез уже в карман за кисетом, но вдруг почувствовал, что именно в эту минуту рядом что-то изменилось. Что именно, не сразу сообразил и повернулся к комиссару. Тот, неестественно отпрянув назад, торопливо хватался правой рукой за кобуру, стараясь расстегнуть кнопку. Семен резко обернулся, следуя направлению взгляда комиссара, и почти на уровне глаз увидел черное дуло пистолета. Пистолет нацелен на комиссара! Его хотят убить, потому что он нужен всем, тысячам! А ведь его, Тюрина, Самусь послал охранять комиссара, приказал глядеть в оба!
Дальнейшее произошло в малую долю минуты. Тюрин машинально одним неуловимым движением перевел винтовку с плеча в положение «наготове», делая в то же время шаг влево, загораживая собой Волжанина.
Больше ничего он совершить не успел.
Два выстрела грянули один за другим.
Жаркое солнце пахнуло Семену в лицо. Последним куском, выхваченным из жизни последним взглядом, были бледное, с капельками пота на лбу лицо фашистского лазутчика и сосновая ветка, спустившаяся к самой голове его.
И все.
Тюрин неловко качнулся в сторону, повернулся вполоборота к комиссару и упал на левый бок, не выпуская из рук винтовку. Лицо его залила кровь.
Выстрелы, ошеломили. Убийца тоже поддался психозу, но опомнился раньше всех и кинулся бежать. Ему подставили ногу. Лазутчик упал, не успел подняться вновь, как какой-то красноармеец воткнул ему в спину штык. Старшина-усач всадил в него все семь пуль из своего револьвера. Выстрелы прогрохотали зло и мстительно.
И наступила тишина. К месту расправы подбежал комиссар, пнул лазутчика в плечо, стараясь перевернуть его на спину.
— Готов, — Волжанин произнес с сожалением. — Поторопились.
А Тюрин лежал на боку, уткнувшись лицом в спаленную зноем траву, в желтые сосновые колючки.
Для него война кончилась. Дуняша никогда не дождется своего жениха...
Комиссар опустился на колени, ваял на руки щуплое тело Тюрина и поднялся. Медленно двинулся к штабу, бережно неся на сильных руках красноармейца, спасшего ему жизнь. И всякий, кто встречался на пути, торопливо уступал дорогу, неловко стаскивал с головы пилотку и скорбно склонял голову.
А комиссар шел и шел по притихшему лесу со своей скорбной ношей. Лицо его окаменело, складки с обеих сторон рта, которые обычно были малозаметны, обозначились резче, очертились глубже. Повязка на лбу в одном месте намокла от крови. Добрые, усталые глаза, опутанные мелкой сетью морщинок, выражали и боль, и страдание, и печаль о чем-то давно минувшем и дорогом, вместе с тем в них билась горячая мысль человека, достаточно повидавшего на своем многотрудном веку и пережившего не одну тяжелую потерю.
Волжанину было больно, так больно, как еще не было никогда. Как-то вдруг, моментально и скоротечно, ожило в памяти прошлое, и будто вся его жизнь была движением вот к этому роковому моменту. Возможно, она, эта жизнь, такая большая и наполненная, могла нелепо прерваться несколько минут назад, как прервалась жизнь этого маленького красноармейца. Три судьбы, совсем разные, непохожие одна на другую, скрестились на узкой тропе этого угрюмого военного леса. Но в них, как в капле воды, отразились все противоречия и великое напряжение грозной борьбы. Судьба его, Волжанина, яркая, многотрудная, отданная вся на счастье народа; судьба этого красноармейца, молодого, родившегося уже при Советской власти и судьба лазутчика, тоже молодого, у которого фашизм исковеркал жизнь, вытравил из характера все человеческое, начинил его звериной ненавистью ко всему светлому, ко всему гуманному.
Голова Тюрина безвольно болталась на весу, кровь тяжелыми каплями падала на землю, а левая рука, опустившаяся низко, вздрагивала при каждом шаге комиссара.
Многие бойцы, глядя вслед рослому комиссару, бережно несущему на руках Тюрина, думали, что он несет своего собственного сына. И скупо, по-солдатски сочувствовали ему.
6
Когда Андреев возвращался с поста, он прежде всего обратил внимание на Игонина, копавшего могилу метрах в ста от штабной «эмки». Ремень перекинул через плечо, пилотку, чтоб не падала при работе, надел поперек головы. Грязный пот струился по щекам. Работал Петро сосредоточенно, хмуро. У Григория екнуло сердце, слабость ударила в колени. Остановился. Ничего еще не знал, а что Игонин готовил кому-то последнее пристанище, так то мог быть кто-то совсем незнакомый, и все же сердце не могло обмануть. Синица ласково подтолкнул:
— Чего зажурился? Шагай!
Игонин поднял голову, выпрямился — яма была ему по пояс — и рукавом гимнастерки провел по лбу. Потом оперся обеими руками на черенок лопаты, ссутулил плечи, словно сразу на виду у всех состарился. Что-то стряслось, раз Петро такой мрачный. Кого-то близкого не стало, пока Григорий был на посту. Но кого? Тюрина? «Тюрина, Тюрина», — остро забилось в голове, и Григорий был уже уверен, сам не ведая почему, что убит маленький воронежец.
Подбежал к Игонину, спросил тихо:
— Где он?
Игонин молча показал в сторону «эмки». Тюрин лежал возле нее, с головой укрытый плащ-палаткой.
Григорий не видел больше ничего — только ЭТО, скрытое под поношенной вылинялой плащ-палаткой. Медленно, чего-то боясь, двинулся к «эмке» и отчетливо увидел стоптанные ботинки Тюрина. Правый гневно щерился, и в дыре, как язык, торчала грязная портянка. Еще вчера Семен шутил, что ботинок у него просит каши. Петро пообещал: как только найдет проволоку, так «накормит» ботинок, что хватит его до конца войны.
Андреев опустился на колени, осторожно, дрожащей рукой приподнял край плащ-палатки. Верхняя часть лица, превратившись в кровавый сгусток, была настолько обезображена, что по ней трудно было узнать Семена. У Григория тошнота подступила к горлу. Опустил край и вдруг заплакал. В этих слезах было все, что пришлось пережить за последние кошмарные дни. Игонин помог товарищу подняться, повел к не оконченной еще могиле. Григорий подчинился беспрекословно, не задумываясь, словно во сне, и лишь в глубине сознания, как ни странно, пульсировали две совсем разные неродственные мысли: «Это ведь Тюрин, Тюрин... Винтовку бы не уронить. Ее нельзя терять, нельзя...»
Григорий наконец встряхнулся, провел рукой по глазам, словно бы протирая их от сухой вязкой паутины. «Что такое со мной?» — подумал он. Самусь неестественно бодро сказал Григорию:
— Отдохни, Андреев, ночью воевать придется.
Синица пригласил:
— Сидай рядом. Закуримо.
Микола поморщился:
— Брось трепаться. Без тебя тошно.
— Ты шо сердишься? — удивился Василь.
Андреев приставил к сосне винтовку, расстегнул ремень и повязал его через плечо, как у Игонина. Прыгнул в яму, отобрал у Петра лопату, поплевал на ладони и остервенело всадил ее в податливую землю.
7
Штаб принял план Волжанина — прорываться двумя колоннами. Время начала атаки — двенадцать часов ночи. Командиры, которые участвовали в последнем совете, сверили свои часы с часами батальонного комиссара. После прорыва колонны не соединяются. Каждая добирается до своих самостоятельно. Автомашины, танк без горючего уничтожались. Три семидесятидвухмиллиметровые пушки тоже должны быть взорваны: две сейчас же, а одна после того, как сослужит последнюю службу. Имелось пять снарядов. Комиссар приказал в двенадцать ноль-ноль ударить из пушки по фашистам, окопавшимся за мостом. Это послужит сигналом для общей атаки и в то же время отвлечет внимание противника. Он подумает, что прорыв будет совершен через мост, и ослабит фланги.
— Есть вопросы, товарищи командиры? — встал Волжанин, до этого сидевший все на той же подножке «эмки». Поднялись все, кто участвовал в совете.
Вопросов не было.
— Желаю успеха! — он каждому пожал руку, обнялся с седым майором, оказывается, они были давними знакомыми. Волжанин двигаться решил с колонной Анжерова. Капитан с танкистом Тимофеевым ожидали, когда он попрощается со всеми. Но вот Волжанин стремительно подошел к ним, возбужденный, и сразу спросил Анжерова:
— Послушай, Алексей Сергеевич, все хотел тебя спросить и забывал: в тридцать девятом под Белостоком не твой батальон пощипал немцев?
Анжеров усмехнулся:
— Мой.
— То-то мне все время казалось, будто раньше я твою фамилию слышал. По всему Западному округу тогда молва шла. Сильно ты их тогда?
— Было. Дело прошлое, — неохотно отозвался Анжеров. — Стоит ли его ворошить?
— Не стоит так не стоит, — сразу же согласился Волжанин. Шофер деловито облил бензином кабину «эмки» изнутри, постоял в раздумье, будто не решаясь на главное. Но вот чиркнул спичку и кинул ее в машину. Пламя мигом заполнило кабину, через разбитое стекло вылезло наружу, смрадно дымя.
Шофер бегом бросился догонять батальонного комиссара.
Метрах в ста от горящей «эмки» неловко горбился холмик свежей земли, смешанной пополам с желтым песком. В изголовье высился свежевытесанный березовый столбик. На затесе химическим карандашом прыгающими буквами было написано:
«Здесь похоронен красноармеец Тюрин. Родился в 1921 году, погиб 1 июля 1941 года. Слава герою!»
Самусь увел свой взвод от шоссе километра за полтора. Здесь в молодом густом сосняке недалеко от реки сосредоточилась колонна Анжерова.
Взвод разыскал свою роту, расположился на отдых. Андреев и Игонин молчали. Притих и Синица, обычно разговорчивый и непоседливый.
Близился вечер. Ни ветерка. От реки тянуло сыростью, но слабо, чуть-чуть. Жаркое солнце догорало на западе, отбрасывая на поляну косые прохладные тени. В лесу было уже совсем сумеречно. Пахло прелыми листьями, опавшей хвоей и грибами.
Андреев лежал на животе, положив голову на руки, и делал вид, что дремлет. Но сон улетел. Думалось, вопреки всему, о Тюрине. И какими ничтожными вдруг представились перебранки с маленьким воронежцем, незаслуженными обиды, которые наносил ему Григорий. Все это теперь казалось пустяшным, ненужным, нехорошим. И вообще все это до обидного глупо и страшно. Только вчера, только сегодня утром, только несколько часов назад Тюрин был жив и здоров, смеялся, разговаривал, думал, мечтал — и нет Тюрина. И никогда не будет. Нет старшины Берегового, нет запевалы Рогова, нет Цыбина. А сколько отмерено ходить по земле ему, Григорию Андрееву? Может, уже вложен в казенник винтовки или в диск автомата патрон, пуля из которого найдет и его? Все останется — и небо, и зеленые сосны, и солнце, и родные горы Урала, и «Дон-Кихот»... Пройдет война, не вечно же она будет, выйдет замуж Таня, вырастут новые люди. И кто тогда вспомнит о Григории Андрееве, о Семене Тюрине, о Петре Игонине, об их друзьях-товарищах? Они ж никакого следа на земле не успели оставить! Никакого следа? Конечно, новой машины не изобрели, ни килограмма стали не выплавили, ни одной книги не написали. Не успели, им на это не отпущено пока времени. Но ведь они оказались на самой быстрине событий. Достается тяжело, это правда. Если бы их сейчас здесь не было, то фашисты чувствовали себя увереннее. Нет, каждый в этом водовороте делает свое дело. И вспомнят еще потом люди эти дни, обязательно вспомнят. И им издалека будет виднее, сколько мы могли сделать и сколько сделали. И песни еще станут петь о молодых ребятах, которые, не успев стать инженерами и писателями, стали воинами и не боялись смерти, потому что ненавидели врага и любили Родину.
Игонин прямо на себе, зашивал штанину, порванную на колене: зацепился за сук. Иголка прыгала в неловких пальцах, колола.
«Черт те что творится на белом свете, — про себя рассуждал Петро, — Самусь вообще-то хотел послать с комиссаром меня, я же заметил, как он на меня уставился, а вот не послал. Чего-то лейтенант дуется, чего-то не любит, ну и к дьяволу его любовь. Только почему не послал меня? А послал бы — так же случилось или нет? Я, понятное дело, не Тюрин, он был еще младенцем, я б не так. Я б ему, той фашистской падле, морду набок свернул, прежде чем тот успел бы глазом моргнуть. Тот бы не успел не то что выстрелить, а маму бы крикнуть. Лучше бы меня послал Самусь, ну, да что его винить. А Тюрин младенец, младенец, а смерти не испугался, настоящее геройство проявил. На месте комиссара я бы ему после войны здесь памятник поставил!»
Синица, видя, что иголка больше колет пальцы, чем материю, предложил свои услуги:
— Бо я портной тоже.
Игонин глянул на него тяжело, глазами отчужденными и огрызнулся:
— Катись-ка ты!
В это время в расположении взвода появился танкист, о чем-то посовещался с Самусем. Потом Тимофеев обратился вполголоса к бойцам:
— Хлопцы, мне нужны охотники.
Игонина словно пружиной подбросило.
— Я! — крикнул он, вскакивая. Нога неуклюже подвернулась, и Петро, не сумев сохранить равновесие, растянулся у самых ног танкиста.. Синица весело заметил:
— Ото взлякався!
— Молчи! — прошипел Игонин, вставая.
Костя засмеялся и поспешил успокоить его:
— Беру, беру!
Игонин стряхнул с себя соринки, сказал Косте:
— И Гришку Андреева тоже зачисляй. Нас обоих, — и примирительно обратился к другу: — Давай поднимайся, Гришуха, хватит хандрить. Если меня кокнут, а я, между прочим, сильно в этом сомневаюсь, ты так здорово не переживай. Поднимайся, Гришуха, нечего раскисать. У нас с тобой дел по самое горло. Бери нас с собой, товарищ лейтенант, моей душе требуется работенка пожарче. И Гришкиной — тоже.
Анжеров приказал группе лейтенанта Тимофеева выдвинуться к самой реке, первой форсировать ее и гранатами прорубить в обороне фашистов брешь, тем самым облегчить переправу основных сил. Перед этим капитан посылал к реке разведчиков, которые донесли, что на этой стороне реки немцев пока нет.
Охотников Тимофеев набрал главным образом из взвода Самуся: ребята знакомые еще по Белостоку, проверенные.
Попросился идти и Микола. Лейтенант заколебался: уж больно мрачным был этот боец. Но Игонин на правах человека, которого с Костей связывало что-то вроде дружбы, замолвил словечко, и Миколу зачислили в группу без дальнейших проволочек. Петро и сам бы не объяснил, почему он заступился за Миколу.
Андреев, помня требования устава, спросил у Тимофеева:
— Товарищ лейтенант, кому сдать документы?
Тимофеев с ответом задержался, а Петро вмешался в разговор:
— А на черта тебе их сдавать? Держи при себе.
— Это надо обмозговать, — озадачился лейтенант.
Вообще, документы положено было сдать политруку. Но обстановка была особая, не предусмотренная никаким уставом.
Анжеров, узнав об этом затруднении, как обычно, круто вмешался:
— Документы оставить при себе. Беречь их тут некому — все пойдем в бой.
Микола, обрадованный тем, что его взяли в группу, и благодарный Игонину за поддержку, сказал Петру, имея в виду комбата:
— Толковый, видать, мужик.
— Голова! — ответил Петро. — Ума палата. Привалило же счастье человеку — такую голову бог дал. А другому отпустит с куриное яичко, вот и живи, как хочешь. Ты что это делаешь?
Микола английской булавкой скалывал клапан левого нагрудного кармана.
— Так вернее, — отозвался он. — Поползешь, пуговицу сорвешь и комсомольский билет потеряешь.
— Слышь, Гришуха, — обратился Петро к Андрееву. — Учись бережливости. У тебя вот и булавки нет.
Но у запасливого Миколы нашлась еще одна булавка, и Андреев свой кармашек, где хранился комсомольский билет, тоже сколол накрепко.
Петро, наблюдая за ним, завистливо вздохнул, поцарапал затылок:
— Эх-хе-хе, а мне и булавка не нужна. Как-то неладно в жизни получилось: комсомол сам по себе, а я сам по себе. Нехорошо.
Выступили, когда окончательно смерклось.
Тишина.
Лишь у самого моста стрелял пулемет. Тишина старательно глушила злое татаканье, и пулемет-таки замолкал, задохнувшись. Но через некоторое время, как бы отдохнув, упорно начинал заново. Так иногда тявкает на луну собака. Потявкает, потявкает и отдохнет. Потом опять. Странно, однако к надоедливому пулемету привыкли так, что не слышали его. Наоборот, когда он замолкал, становилось как-то непривычно. Люди напряженно вслушивались в тревожную тишину: что опасного таит она в себе?
В этот вечер установилась тишина. Лес не бомбили. Видимо, окруженных фашисты считали обреченными, неспособными на серьезные боевые действия. Отдельные же стычки мало беспокоили немцев, ибо не могли изменить обстановку. Завтра утром окруженные будут пленными, кому это не подойдет — мертвыми.
Никому из немецких командиров, которые провели операцию на окружение, и в голову не могло прийти, что в разрозненных частях восстановлена воинская дисциплина, что вот сейчас, когда вечер тихо и безропотно переходит в ночь, штурмовая группа лейтенанта Тимофеева пробирается к речке, чтоб обеспечить переправу всей колонны и обеспечит ее любой ценой, что командир северной колонны прорыва капитан Анжеров вместе с комиссаром Волжаниным, а километрах в двух от него через шоссе командир южной колонны седой майор последний раз выверяет со своими командирами задачи подразделений. Если бы фашистское командование знало об этом в полной мере, оно бы всполошилось. А возможно, не поверило бы. Как так? Деморализованные, объятые отчаянием разрозненные группы солдат вдруг сразу, за один день, приобретают воинскую сплоченность? Такого не может быть!
...Местность, по которой двигалась группа Тимофеева, была пересеченной. Лес кончился резко, будто его обрезали. Два лысых косогора смыкались подножиями и образовывали ложбинку, которая устремлялась к речке, но не доходила до нее метров триста. Эта трехсотметровая полоса, вытянувшаяся вдоль берега, была кочковатой поймой с редкими горбатыми березками.
Пробирались гуськом, осторожно: впереди Тимофеев, за ним Игонин, потом Андреев, за ним еще два бойца. Замыкал строй Микола. Втянулись в ложбинку.
И вдруг на бугре справа вспыхнул светлячок ракеты, устремился ввысь, разгораясь и освещая все вокруг трепетным безжизненным светом. Андреев шлепнулся на землю, и игонинский каблук чуть не двинул ему по скулам. Григорий отодвинулся в сторону и увидел перед глазами ромашку. Склонив набок желтую, обрамленную белыми лепестками головку, она дремала и в голубоватом мерцании ракеты казалась искусственной
На бугре заработал крупнокалиберный пулемет. Стрелял реже и басовитее обыкновенного. Пули сердито гудели высоко над головами. Или разведчики ошиблись, или немцы выдвинулись на эту высоту недавно.
Ракеты взмывали одна за другой: не успевала догореть одна, как вспыхивала другая. Пулемет бил короткими очередями.
Тимофеев лежал на левом боку, невозмутимо покусывал травинку.
Впервые идет в бой пешим, а в боях побывать ему пришлось немало. Курсантом школы танкистов бывал на Халхин-Голе, вместе с другими ломал линию Маннергейма. Тогда пуля поцеловала в висок: высунулся на миг из башни танка, а «кукушка» ударила по нему очередью из автомата. Миллиметром левее угодила бы пуля — и все. В этой войне успел потерять две машины и двух боевых друзей. Дважды горел в танке, и все-таки за броней чувствовал себя увереннее. А здесь неуютно на душе, чего-то не хватает. Пулемет же бьет и бьет. Игонин смотрит на него, Тимофеева, недоуменно. Понятно, ждет решения. Но решение может быть только одно: уничтожить пулемет. И, будто подслушав его мысли, приподнялся Микола.
— Лейтенант, — оказал он. — Я пойду.
Что-то не нравилось Тимофееву в этом парне, но при чем тут личные симпатии или антипатии? Дело прежде всего.
— Добро. Возьми напарником Сомова.
Микола с напарником пополз к бугру. Андреев смотрел им вслед, и тревога все больше и больше охватывала его. У Сомова малая саперная лопата в брезентовом чехле съехала на самую спину и при каждом движении — а полз он по-пластунски — колотила его по ягодицам черенком. «Снял бы он ее, что ли, — подумал Григорий. — Мешает ведь».
Тимофеев подал команду продолжать путь: ползком, юзом, любым способом, но ближе к реке. Если даже Миколе не удастся заткнуть рот фашисту, который окопался на высотке, группа все равно должна переправиться на тот берег. Когда завяжется драка на восточном берегу, когда вся колонна лавиной ворвется в ложбину, тот фендрик сам удерет, а иначе ему каюк.
Сырость от реки становилась ощутимее. Вот и первая кочка, похожая на мохнатую тыкву на тонкой, вихлявой, но прочной шее.
Остановились. Река рядом. Слышны звонкие всплески — не то рыба играет, не то прутик краснотала наклонился низко, опустив макушку в самую воду, — вот течение и забавляется им.
Сгрудились возле лейтенанта. Кто-то было закашлял, но ему зажали рот, зашикали. Костя тронул Игонина за рукав, подзывая к себе поближе. И Андреева тоже. Шепотом передал:
— Выдвигайтесь к реке. Постарайтесь успеть до тарарама.
Оба поняли, о каком тарараме говорит лейтенант. С минуты на минуту должен напомнить о себе Микола. Пока на высотке было спокойно, пулемет утихомирился, значит, Микола продвигается успешно.
Лейтенант поднял к глазам часы, фосфоресцирующие стрелки показывали половину двенадцатого.
До общей атаки осталось полчаса. Колонна Анжерова уже начала движение на исходный рубеж атаки — к кромке поймы.
Игонин и Андреев поползли к реке вдвоем. Кочки мешали. Сваливало то влево, то вправо, осокой жгло руки. Пряжка ремня цеплялась за кочки, затрудняя движение.
Чем ближе к воде, тем влажнее между кочек. Гимнастерка на животе и груди промокла. На бугре грохнул взрыв. Пулемет было тявкнул, будто спросонья, и подавился. Жуткий крик смертельно раненного человека пронзил тишину. И так же внезапно смолк, сорвавшись на визге. Крик ошеломил немцев, лежавших в окопчиках на восточной стороне. Они минут пять после этого, если не больше, не подавали признаков жизни, хотя, конечно, догадались, что их аванпост уничтожен.
И лишь минут через пять, когда Игонин и Андреев успели выбраться к берегу, когда остальные из штурмовой группы тоже выдвинулись к реке, лишь после этого фашисты опомнились и принялись кроить ночное небо на разноцветные быстро меркнущие лоскуты ракетных всполохов.
Тимофеев подполз к Андрееву и Игонину. До общего сигнала оставалось пятнадцать минут.
— Вам начинать, хлопцы, — шепнул он. — Плавать умеете?
Какое это имело сейчас значение? Умеешь не умеешь, а лезть в воду надо.
— Держись, Гришуха! — обернулся Игонин. — Не отставай!
Григория брала оторопь: и глубина речки неизвестно какая, и тот берег ничего хорошего не сулил. Со всеми вместе — куда еще ни шло, как-то веселее. А вдвоем, первыми против всех пулеметов и автоматов...
Стараясь ни единым всплеском не выдать себя, Андреев опустил ноги в воду. Игонин это сделал секундой раньше. Дно илистое. Ноги сразу засосало, еле выдернул и шагнул первый раз. Провалился по самую грудь, чуть не вскрикнул: вода обожгла разгоряченное тело, подкатилась под мышки, вызвав холодную неприятную щекотку. Впереди пыхтел Игонин. Маячила его спина и винтовка, поднятая над головой.
Григорий тянулся за Петром. Первый озноб после погружения в воду миновал. Тело привыкло к новой температуре. На середине вода достигла подбородка. Течение усилилось, толкало в бок, норовило сбить с ног. Григорий не удержался, его понесло. Волей-неволей пришлось плыть. Правую руку с винтовкой старался держать над водой, а левой грести. Забулькала, запенилась вода.
Смельчаков услышали. Проснулся первый пулемет, второй, и тишины как не бывало. Пунктирные ниточки трассирующих пуль потянулись в лесу. Стреляли наугад, на всплески, и это спасало. И еще. Кромка восточного берега поднималась над водой на целый метр. Пулеметы же располагались не на самой горке, а чуть дальше. Поэтому Игонин и Андреев, миновав середину реки, очутились под защитой этой кромки — в мертвом пространстве — и благополучно прибились к земле. Хотели было, не останавливаясь, перевалить кромку, чтоб выбраться на простор, однако огонь был настолько плотен и зол, что нельзя было высунуть носа.
На реке, вправо, появилась лодка не лодка, но что-то вроде этого — нельзя было рассмотреть. Но вот вспыхнула ракета, и Андреев с Игониным увидели лодку, которая пересекала речку с запада на восток. Один человек сидел на носу, а другой стоял и греб шестом. Григорий мог поклясться, что стоял Микола.
Немцы почему-то не стреляли: возможно, приняли бойцов за своих. Те переплыли на западный берег на лодке, теперь вот возвращаются. Над рекой враз вспыхнуло четыре ракеты, и теперь немцы поняли, что ошиблись, и перенесли весь огонь на лодку.
Игонин подтолкнул Григория, помогая ему взобраться на кромку берега, подтянулся сам, а Григорий уже тянул его за руку, помогая залезть на обрыв. В эту самую секунду раздался орудийный выстрел, а немного погодя у моста лопнул, как хлопушка, снаряд.
Двенадцать часов! Сигнал к атаке!
Андреев вскочил на ноги и кинул туда, где должны быть окопы, одну за другой две гранаты, и тут же растянулся на сухой пыльной земле, обдирая колени. Бросил гранаты и Петро, тоже прижался к земле рядом с Григорием. Взрывы слились в единый гром, огонь плеснулся в стороны.
— Не отставай! — крикнул Петро, пружинисто вскочил и, оттолкнувшись от земли, ринулся вперед, свалился в окоп. Но в нем никого не было. Григорий прыгнул в окоп с разбегу и почувствовал, что встал не на землю, а на что-то мягкое и неудобное. Похолодел от догадки — это же мог быть труп пулеметчика. Хотел выскочить обратно, а слева по окопу полоснула автоматная очередь. Пуля жикнула мимо уха. Андреев инстинктивно присел. Игонин выстрелил наугад, в автоматчика. В ответ фашист закатил более длинную, истеричную очередь. Если бы друзья вовремя не пригнулись, то неизвестно, увидели бы они рассвет или нет. Очередь оказалась прицельной. С Игонина сбило пилотку. Он шарил по дну окопа, пытаясь ее найти, и попал пальцами в лицо убитого пулеметчика, отдернул руку и брезгливо сплюнул.
Вся группа лейтенанта Тимофеева переправилась через речушку.
И гранатные взрывы вперемежку с винтовочной и пулеметной перепалкой гремели теперь со всех сторон. Казалось, что окопчик, где притаились Игонин с Андреевым, был центром всего этого огневого ада.
Автоматчик попался отчаянный. Бежать он будто не собирался, жарил и жарил по окопчику. Игонина это взбесило.
— Трахни в него, падлу, раза два, — сказал он Григорию. — Отвлеки. Я его сейчас с землей смешаю. Он у меня узнает Петьку Игонина.
Петро вывалился из окопа и пополз, норовя зайти автоматчику вбок. Григорий пристально вгляделся и вроде бы разглядел в непрочной темноте фашиста — метрах в двадцати что-то маячило, голова не голова, во всяком случае похоже. Навел винтовку и выстрелил. Ага! Фашист спрятался и разразился очередью из автомата.
Еще выстрелил. Фашист опять огрызнулся. Так и продолжалась дуэль, пока не грохнула граната Игонина. Косматый огонь будто слизнул автоматчика.
Между тем колонна Анжерова докатилась до реки и начала переправу. Сразу стало шумно — бойцы кричали на все лады. Все слилось в один бестолковый неугомонный гул — крики, выстрелы, взрывы.
Когда первые ряды авангарда ворвались на восточный берег — силуэты на фоне неба были очень хорошо видны, — Андреев выскочил из окопчика и, боясь, как бы его не приняли за немца, заорал, размахивая над головой винтовкой:
— Сюда, братцы! Сюда!
За спиной тяжело перевел дыхание откуда-то взявшийся Игонин, потащил Григория за собой, торопливо объясняя:
— Будет ярмарка, как бы не потерять друг друга. Держись за меня.
Часть авангарда рванулась в брешь, прорубленную гранатами Игонина и Андреева. Атака бурно кипела по всему берегу. Переправлялись основные силы. Из лесу бухнул миномет, мина провыла над головами и раскололась где-то на бугре. Вторая хрястнула уже ближе к реке, отгорев моментальным рваным всплеском
Игонина и Андреева подхватил людской водоворот, потащил неудержимо к лесу, который густел недалеко, манил к себе. До леса было уже рукой подать, когда на опушке загремел пулемет. Движение застопорилось. Боец, бежавший рядом с Андреевым, громко вскрикнул и упал.
— Ложись! — крикнул Игонин. Передние залегли. Задние замешкались, на них напирали следующие.
Пулемет бесновался.
Тогда кто-то зычно скомандовал:
— Обходи! Слева! Не задерживаться!
Часть атакующих на этом участке, не успевшая залечь, шарахнулась влево, где сомкнулась с основным потоком. Там наконец были подавлены все огневые точки, и люди беспрепятственно устремились в лес.
На участке, где находились Игонин и Андреев, атакующие никак не могли подняться из-за пулемета. Несколько смельчаков, не ожидая команды, поползли вперед, чтоб забросать пулемет гранатами. Но сам фашист не рассчитывал долго задерживаться. Он же видел, что бой проиграй и пора уносить ноги. Так он и сделал: бросил пулемет и пустился наутек, в спасительную темень леса.
Но навредил он сильно: задержал группу атакующих. Колонна исчезла в лесу, а группа отстала.
После того как выяснилось, что пулеметчик удрал, бойцы поднялись и, не отставая друг от друга, побежали к лесу.
В лесу было темнее и теплее, нежели на открытой местности. Опешили, рассчитывая догнать колонну. Однако скоро вымотались. Идти трудно, тем более напролом. Под ногами путаются сучки, ветки безжалостно бьют по лицу, того и жди без глаз останешься.
А бойцы были утомлены боем, бессонной ночью. Брели, по привычке ждали команды. Команду никто не подавал. Кто ее должен подать? Может, некому ее подать? Может, было кому, да только сам он ждал, думал, что есть же здесь кто-нибудь постарше его по званию?
Не выдержал Игонин. В ботинках у него хлюпала вода, портянка сбилась комком в носу ботинка. Вообще у Петра с портянками всегда не ладилось. До армии о портянках не имел понятия, а в армии не сумел, научиться хорошо и прочно накручивать. Сколько ни старался — не получалось. Сейчас, хромая и держась за плечо Андреева, вполголоса ругал Самуся за то, что тот еще в мирное время не разрешил поменяться ботинками с одним парнем из второго взвода. Не вмешайся Самусь, у него, Игонина, не терло бы сейчас ногу. И привала, как назло, нет. В тартарары, что ли, провалились все командиры или голоса посрывали в атаке?
— Какого черта! — ругнулся Петро, споткнувшись об очередной сучок, и упал бы, если бы не поддержал Андреев. — Есть хоть живая командирская душа или нет? Ноги у нас не железные, нервы не воловьи, пора и отдохнуть. Давай, Гришуха, командуй привал.
Андреев сам не меньше Игонина вымотался за эту бешеную ночь. От ходьбы согрелся, согрелась и мокрая гимнастерка, видно, от этого зудило тело.
— Я-то при чем тут? — удивился Григорий.
— Кто-нибудь должен быть при чем, как ты считаешь? Пусть потом кричат на меня, но идти я больше не могу.
Вздохнув глубоко, он неожиданно гаркнул во всю мощь легких:
— Привал!
Команду ждали и безропотно подчинились ей. Никто не взял под сомнение, по какому праву ее красноармеец подал. Если скомандовал, значит, имел право. Как же иначе? Утром можно разобраться, а сейчас отдыхать.
Григорий и Петро привалились спинами к сосновым стволам, вздохнули облегченно. Игонин достал из кармана брюк сухарь с ладонь величиной, разломил пополам. Сухарь намок, но не рассыпался на крошки. Взяв срою долю, Григорий ощутил мучительное желание затолкнуть в рот сразу всю половину, даже кисловатая слюна появилась. Закусил немного еще на посту, вместе с Синицей, а потом завертелось-закрутилось.
Отломил крошку, кинул в рот и не заметил, как проглотил. Не раздумывая, чтоб не мучить себя, двумя глотками расправился с сухарем. Облизнулся. Голод только усилился. Тело, распаленное ходьбой, понемногу остывало, и Григорий почувствовал на себе неприятное, мокрое белье. Когда уходили с танкистом, отдал свою скатку Синице. Тот согласился донести ее до встречи на восточном берегу. Где же он, этот Синица? Где Самусь? Кажется, он обиделся, что Григорий с Игониным напросились в группу Тимофеева. Почему не остались во взводе? Что, Тимофеев лучше его, Самуся? А взводу ведь тоже предстояло горячее дело. Самусь даже не взглянул на Андреева, когда тот козырнул на прощание, уходя с Тимофеевым. Где сейчас батальон? Есть ли кто знакомый среди отставших? А Костя-танкист? Последний раз видели его еще на том берегу, когда он приказал Игонину и Андрееву переправляться первыми.
Петро тоже продрог и предложил:
— Ложись ко мне спиной, а я к тебе. Теплее будет. Легли спина к спине, согрелись. В лесу потихоньку смолкали голоса, отмигались красные точечки самокруток. В темную рвань сосновых ветвей заглянула с неба изумрудная веселая звездочка. Не эта ли звездочка двадцать лет назад светила отцам этих парней, славным конармейцам?