Прорыв начать на рассвете — страница 13 из 52

Но ни трёх, ни даже двух дней отряду Курсанта отдыхать не пришлось. В конце следующего дня в школу зашёл дядя Коля и сказал Воронцову:

– Приказ командира полка – к вечеру быть готовым и выступить по указанному маршруту. Проводником пойду я и ещё двое ребят из нашей деревни.

Ещё не стемнело, из лесу примчались трое саней. На них были навалены мешки и ящики.

– Медикаменты, – пояснил завхоз. – Там, у наших, в окружении, людей перевязывать нечем. А тут – бинты и лекарства. Утром мы должны быть в Науменках. Там нас уже ждут. Это километров шесть отсюда, не больше.

Когда выступили, Воронцов спросил завхоза:

– Дядя Коля, а скажи мне вот что: майор Жабо, этот ваш командир, почему он так легко мне поверил? Человек-то он вроде непростой.

Завхоз засмеялся, мелькая щербой:

– Ты на блины смотрел, как сокол на кролика. И шинелька твоя вся лесом пропахла. У Жабо глаз – алмаз. Партизана от немецкого диверсанта отличить умеет.

Шли они лесными дорогами. Лошади ломали копытами толстый наст. Пришлось двигаться медленно. Несколько раз останавливались. Грызли сухари. Бросали лошадям по охапке сена. Терпеливо ждали, когда вернётся высланная вперёд разведка. Всё было спокойно. Немцев нигде не встретили. На рассвете обоз втянулся в большую деревню. Уже дымились печи. Пахло печёным тестом, блинами. Небо на востоке ожило, заиграло, иззелена-розовый столб поднялся над полем и вскоре затрепетал более яркими и необычными красками. Из чёрной роговицы неподвижных лесов, которые, казалось, ещё спали, наружу выломилось солнце и пошло плавить и макушки деревьев, и крыши домов, и синеватые снега в бесконечных полях. Старшина Нелюбин покрутил головой, понюхал морозный воздух, напитанный родным жилым духом, и вздохнул облегчённо:

– Хлебушком, братцы, пахнет. Хлебушком! Как хорошо…

Сани разгружали без них. А их отвели в свободную избу, где были устроены лежанки в два яруса. Как залегли, так только вечером и начали выползать на двор по одному.

Из госпиталя пришёл санитар, поставил на стол термос с кашей и сказал:

– Вот вам и обед, и ужин. Ешьте на здоровье.

Старшина Нелюбин, услышав знакомый голос, так и вскочил с нар:

– Яков! Ты?!

Санитар медленно, неуклюже повернулся:

– Кондрат! Старшина! Живой?

– А что мне сделается?! – Старшина обнял санитара и сказал: – Ребяты, это мой фронтовой товарищ Яков! А Савин где? Тоже тут? А Таня? Фаина Ростиславна?

– Все, Кондрат, тут. Все, кроме Савина. Савина убило. На прошлой неделе обоз в поле обстреляли. Мина – прямо в его сани… Наповал. Его и всех раненых, которые в санях…

– Ну, царствие ему небесное… Добрый человек был. Помогал мне, ворочал немочного.

По-быстрому разделавшись со своим котелком, старшина побежал в госпиталь. Операционная палата была устроена в просторной избе. Маковицкую он увидел ещё издали. Старший военврач стояла у крыльца и курила. Когда старшина подбежал, она улыбнулась, погасила комочком снега недокуренную папиросу и сказала, улыбаясь:

– Кондратий Герасимович, дорогой, да может ли такое быть? Вы? Какими судьбами?

– Проездом, Фаина Ростиславна. Проездом, миленькая вы моя спасительница. Я тоже рад вас видеть живой и невредимой.

Они обнялись, расцеловались в щёки, как брат и сестра после долгой разлуки.

– Через полчаса выступаем. Вон, командир мой уже идёт. – И старшина Нелюбин кивнул в сторону сарая, откуда Воронцов выводил своего коня.

– Чаю попить зайдёте?

– Навряд, Фаина Ростиславна. Надо уже идти собираться.

– У вашего командира петлицы курсанта?

– А он и есть курсант. Осенью прошлого года как привезли их под Юхнов, так теперь и скитается по лесам. Шинель свою ни за что не снимает. Мёрзнет, а на полушубок поменять не соглашается. Это ж с ним меня тогда, на Шане, четырьмя-то пулями. Я думал, это он меня вынес. Не он. Кто-то ещё живой остался.

– Куда же вы теперь, Кондратий Герасимович?

– А назад. Через фронт, опять к партизанам. Может, скоро свидимся. Работа теперь у нас такая. Мы навроде курьеров. Медикаменты вам доставлять будем.

– Как же вы поедете, без сёдел?

– Да как-нибудь и охлюпкой додыбаем. Лишь бы немец не напал.

– Погодите, я сейчас вам сёдла дам. Недавно раненых коней для госпиталя забивали. Сёдла остались. К чему они нам теперь, раз коней нет? Сейчас, подождите, я ключ принесу.

Вскоре Маковицкая вернулась, отперла сарай.

– Забирайте. Там всё должно быть цело. Зовите своих товарищей.

Первым подошёл Кудряшов. Блеснул глазами и сказал:

– Товарищ доктор, мне бы на приём, но командир у нас строгий, не отпустит. Так вы меня проконсультируйте в двух словах. Прямо тут.

Маковицкая с любопытством смотрела на коренастого небритого бойца, и тонкая морщинка на её лбу исчезла, будто её там, над смолянистыми дугами бровей, никогда и не было.

– По какому же поводу? – спросила она, и уголки её губ дрогнули.

– Да я, товарищ доктор, честно сказать, уже и забыл.

Уголки её губ снова вздрогнули лёгкой усмешкой:

– Перестаньте болтать, товарищ боец, – сказала она. – Берите седло. А то пешком назад пойдёте.

– Видал? – толкнул Кудряшов старшину Нелюбина, когда они вынесли из сарая сёдла и начали примерять их к своим коням. – Ух, как она на меня глядела!

– Да будет тебе. Мечтатель, ёктыть…

– А вот гадом буду, если…

– Не по твоей губе ягода, – засмеялся старшина.

В другой раз старшина Нелюбин выпросил у Воронцова кусок сала. Сказал:

– Гостинец докторше, спасительнице моей отвезти. Я на неделю от своей пайки сала отказываюсь.

И Воронцов разрешил ему взять два куска.

– Возьми и мою долю. Они там голодают. Так что нам с собой побольше харчишек брать надо. Чтобы по чужому термосу своими ложками не греметь. Им и без нас ртов хватает.

– Понял.

Как-то само собой сложилось, что обязанности старшины легли на хлопотливого и заботливого Нелюбина. И он безропотно и старательно исполнял их, про себя как-то раз с насмешкой подумав: «Раз не дослужился в Красной Армии до лейтенантских кубарей, служи, Кондрат, старшиной».

Два раза в неделю они переходили линию фронта и переводили конный обоз, нагруженный медикаментами, продуктами и боеприпасами. Но их помощь в облегчении участи окружённых была настолько мала, что порою, в очередной раз добравшись до Науменок и увидев ещё сильнее опухших от голода санитаров, они впадали в отчаяние. Воронцов знал, что не только его группа, а десятки других лесными тропами в эти ночи тоже пробираются востока на запад, с юга на север, чтобы доставить в 33-ю хотя бы самое необходимое. Одновременно на полевые аэродромы садились лёгкие транспортные самолёты. Они доставляли снаряды, мины и почту. А назад забирали тяжелораненых. Но это не спасало армию от голода и нехватки самого необходимого, в том числе патронов и снарядов.

В последний раз, когда старшина перед уходом зашёл в госпиталь попрощаться, Маковицкая, будто предчувствуя неладное, сказала:

– Свидимся ль ещё когда, Кондратий Герасимович?

– Даст Бог, свидимся, Фаина Ростиславна. Гляжу я на вас, круги под глазами… Это всё от нездоровья, должно. Видать, мало отдыхаете. И Таня ваша тоже худющая, с лица спала. – И покачал головой. – Неужто не дадут приказ на выход? Что тут армии сидеть? Ничего уже высидишь. Немцы кругом.

Приказа на выход ждали все. И солдаты на передовой, и раненые в госпиталях, и санитары, и тыловики. Ресурс армии был давно израсходован. Суточный паёк в некоторых полках составлял два сухаря и две горсти пшеницы. Уже пошли в котлы гужи с конской упряжи и солдатские ремни. Маковицкая, как о нечаянной радости, рассказала о том, что на прошлой неделе санитары где-то в разбитом артиллерийским снарядом и полусгоревшем колхозном амбаре, под искорёженной молотилкой, нашли полмешка льняного семени. Несколько дней варили раненым отвар. Отвар получался тягучий, как кисель. И сами немного подкормились. «Эх, господи, господи…» – сокрушённо думал старшина Нелюбин, глядя на Маковицкую, на Таню, на санитаров. А раненые между тем всё поступали и поступали с передовой. Яков, будто ни к кому и не обращаясь, ворчал:

– А так-то ж вот… Так-то ж… Пока довезли его, с перебитой-то ногой, он ещё и обморозился. Горе одно. Одно за другим… Одно за другим… Их бы подкормить. А тут… раны киснут, гниют. Запах в палатах и дворах, особенно где тяжёлые лежат. Как в смерётной…

Маковицкая его строго одёргивала. Яков умолкал. Но ненадолго.

Когда возвращались назад, в одной из деревень, где тоже размещался полковой или батальонный лазарет, произошла такая история. Налетел одиночный самолёт, сбросил несколько мелких бомб, и осколком под Иванком, ехавшим в передовой группе, ранило коня. Коня своего за эти недели Иванок так полюбил, так к нему привязался, что, когда тот начал падать на задние ноги, он, не веря в то, что произошло, выпрыгнул из седла, намотал повода на руку и потащил изо всех сил, крича:

– Монгол! Монгол!

Но не удержать уже Монгола за поводья. Конь повалился на бок, забился, захрапел. Старшина Нелюбин подошёл к нему и вытащил из-за пазухи «парабеллум». Но стрелять ему не пришлось. Из домов выскочили раненые. Некоторые ползли на четвереньках, в одном исподнем. Навалились на Монгола, перерезали коню горло и начали кромсать куски свежатины. Всё произошло так быстро, что никто из отряда и сообразить ничего не успел, когда всё уже было кончено. Раненые пластали конину прямо со шкурой. Старшина поднял над головой пистолет, хотел разогнать их, чтобы снять шкуру и затем разрубить тушу, разделить всем поровну. Но Кудряшов окликнул его, махнул: уходим. И они поехали дальше. Иванка к себе на коня подсадил Турчин. Иванок плакал и назад уже не оглядывался – боялся. Через минуту от коня остались одни рёбра. А из домов ползли с топорами и берёзовыми поленцами, чтобы порубить для варева и остальное, карабкались к обглоданному остову коня те, кто не успел к главному разбору и кому не досталось мякоти.