Прорыв начать на рассвете — страница 38 из 52

– Ничего, ничего, малой. Скоро придём.

– Натерпелся парень…

– Теперь уж прорвались.

– Подожди, милой, жаниться… – усмехнулся Смирнов.

– Прорвались… А на душе мерзко. – И Радовский оглянулся на сосняк на той стороне реки.

– Как называется эта речка? – спросил кто-то из шедших позади.

– Собжа, – ответил Радовский.

– Надо запомнить это место…

– Идите вперёд. Я вас догоню, – по-прежнему глядя на тёмно-зелёную стену сосняка, сверху затянутую пеленой серого тумана, махнул автоматом Радовский.

Воронцов пропустил вперёд носилки, оглянулся: Радовский стоял в ольхах на коленях, без шапки, и молился в сторону сосняка…

– У вас карта есть? – спросил Воронцов Радовского, когда тот догнал их.

Они порядочно углубились в лес и уже посматривали по сторонам, где бы приткнуться на отдых.

Радовский вытащил из-за пазухи карту.

– Мы находимся вот здесь, – сориентировал он Воронцова.

– Выходит, в трёх-четырёх километрах от нас – Павловка.

– Да, там плацдарм. Вы это имеете в виду? Но туда пройти вряд ли удастся.

– Пройти, может, и не пройдёшь, а вот по реке проплыть, видимо, можно. А главное – совсем близко.

Судя по карте, действительно, до Павловского плацдарма им оставалось всего ничего.

– К реке надо ещё выйти.

– До Угры километра два. Если бы найти лодку…

– …да чистое бельё, да сухие портянки, да сухарей мешок…

Воронцов остановился, мотнул головой:

– А вы смешной человек.

– Нет. Не смешной. Шучу редко. А чужим шуткам смеюсь ещё реже.

– Почему? Шутки плоские?

– Нет. Бывают и неплоские. Просто не смешно.

Дальше с группой Курсанта пути ему нет. Это Радовский понимал отлично. И он решил: когда выйдут к Угре, переправит их на тот берег, а сам со своими людьми уйдёт назад. Там, за рекой, другой стан другого войска. И там он – враг. И не просто враг. Таких, как он, вешают за ноги. Он вспомнил забытые стихи. Они были оттуда, из забытого прошлого, которое вспоминалось теперь, как чужое. Он закрыл глаза и, наощупь в темноте, медленно, будто патроны из кармана окоченевшими пальцами, вынимая слова, прошептал:

Все моря целовали мои корабли,

Мы почтили сраженьями все берега.

Неужели за гранью широкой земли

И за гранью небес вы узнали врага?

– Это что, стихи? – шевельнулся рядом с Радовским Воронцов.

– Стихи.

– А кто их написал?

– Поэт. Николай Гумилёв. Слышали про такого?

В голосе Радовского Воронцов уловил усмешку. Хотя, может, это была и не усмешка, а так, своё какое-то чувство, о котором лучше не гадать и не расспрашивать.

– Николай Гумилёв… Нет, не слышал.

– И неудивительно. Ведь в школах только Маяковского и Демьяна Бедного преподавали.

– Не только. Пушкина, Лермонтова, Блока.

И тут под шинелью ворохнулся до этого молча дремавший старшина Нелюбин:

– Про Блока и я слыхал.

– Что же выслыхалипро Блока?

– Спрашиваете вы, товарищ старшина, таким тоном, что и отвечать вам не хочется, – выдержав паузу, вздохнул Нелюбин.

– Извините. Право, извините. Рассказывайте, рассказывайте. Я прошу вас. Это действительно любопытно.

– Мне их военврач Маковицкая читала, в госпитале, под Наро-Фоминском.

Они сидели под огромной разлапистой елью. Ель целиком закрывала небо, которое опадало на землю и окрестные снега мелким дождём, который обычно и доедает в лесах последнюю грязную наледь, умывает полняки, молодит мхи. Костра не разводили. Курить Воронцов тоже запретил. Хотя у Лесника и Смирнова курево было. Они сидели вокруг носилок, скорчившись и обложившись лапником и мхом, чтобы хоть как-то беречь тепло и согреть девчонку. Та уже пришла в себя и терпеливо дрожала на носилках. Радовский снял с себя полушубок и накрыл её сверху. Своей шинелью с ним поделился Воронцов.

Над лесом, упруго шурша, пролетел снаряд. Всем, не спавшим и мгновенно проснувшимся от его полёта, показалось – шальной. Но за ним тем же маршрутом прошуршал и другой. Взрывы послышались в той стороне, откуда они пришли.

– Наши, что ль, долбают?

– Похоже, что наши. Только – куда?

– Палят теперь, ёктыть, для очистки совести…

– Погоди, может, ещё прорыв будет.

– Прорыв… Некому уже прорываться.

– А обозы с ранеными?

– Бойцы, которые оттуда пришли, говорили, что обозы танками подавили. Искромсали там всех, вместе с санями, лошадьми.

– Господи, прими их души, – прохрипел Кудряшов.

Он теперь не отходил от раненой. Где-то нашёл порядочный кусок сахару, поколол его немецким штыком и время от времени совал в рот девушке очередной кусочек.

– Как тебя хоть зовут, сестрёнка? – спросил он её, когда та стала дышать ровнее и открыла глаза.

– Тоня, – прошептала она.

– Тоня. И точно! – обрадовался брянский, что его подопечная заговорила, стала оживать. – Уж больно ты тоненькая. Ну погляди, прямо шкилет! Обиделась, что ли? Не обижайся, сестрица. Вот выберемся к нашим, и там мы тебя, при старшине, откормим как следует. Гладкая будешь, красивая. И волосы свои расчешешь. А мы тобой любоваться будем.

Влас покосился на Кудряшова:

– Поменьше болтай. Ей сейчас это вредно.

– Ладно тебе, – отмахнулся Кудряшов. – Что мне, с человеком поговорить нельзя?

Воронцов приказал им меньше разговаривать с незнакомцами. Ему видней. Хотя сам всё время треплется то со старшиной, то с высоким автоматчиком, которого, похоже, знает давно.

Когда начался обстрел левого берега Собжи, Кудряшов вылез из лапника и осмотрелся. По времени наступал его черёд сменять часового. Он сменял Колесникова. Тот сразу сунулся в его нагретую нору и захрапел. Стояли по полчаса. Больше не выдерживали.

Кудряшов пристроил карабин на коленях и машинально, сам того не желая, вытащил из кармана платочек, в котором был завёрнут мелко наколотый сахар. Есть хотелось так, что живот, при одной только мысли о еде, перехватывало спазмами. Что-что, а голод его организм, который должен был постоянного обеспечивать мощное тело, предназначенное для постоянной тяжёлой работы, переносил трудно. Кудряшов пощупал кусочки через платок, понюхал их. Ничем особенным сахар не пах. Развернул, взял один, самый большой. Долго смотрел на него, чувствуя, как тягучая слюна заливает горло. Положил его на прежнее место, взял кусочек поменьше. Но и его вскоре положил туда же. Послюнил палец, промокнул им сахарные песчинки и пыль и положил палец на язык. Он думал о Тоне. Девушка чем-то напоминала ему одну из его сестёр. Что-то такое во взгляде… И цвет глаз такой же – серый, с зелёной радугой вокруг. Когда начали устраиваться на отдых, он услышал, как она заплакала. Девушка не стонала, как прежде, а именно плакала.

– Что ты, сестрёнка? – нагнулся он над ней. – Есть хочешь. Сейчас сахарку дам.

Но она вдруг отрицательно покачала головой и отвернулась.

– Опыслась она, – вздохнул старшина Нелюбин. – Вот что. Мокрая лежит. Мучается. Потому как совестится нас. А ты, дурень, со своим сахаром…

– Я ж не знал… Надо переодеть.

– У тебя что-нибудь чистое и сухое есть?

У него в «сидоре» лежали новенькие байковые подштанники. Девушку, как ребёнка, приподняли, протёрли, переодели в сухое. У кого-то нашлись совсем новые запасные портянки. У кого-то шерстяные носки и шарф. Всё пригодилось.

– Видишь, доча, – довольный и собой, и своими товарищами, пришёптывал старшина Нелюбин, – какое приданое мы тебе всем миром собрали. С нами не пропадёшь!

– Спасибо, дядя, – прошелестела бледными губами Тоня.

– Меня дядя Кондрат зовут. Запомнила? Если что надо, покличь меня. И не стесняйся. Я ж тебе в отцы гожусь. Так что всё мне можешь говорить.

Кудряшова Тоня побаивалась. А может, просто стеснялась. От Власа тоже отворачивалась. А к старшине Нелюбину привыкла сразу. Но сахар всё же брала послушно. Весь сразу Кудряшов ей решил не давать. Пусть организм постоянно питается. Неизвестно, сколько они ещё проплутают вдоль разлившихся речек по лесам. Ему нравилось называть её сестрой и видеть, как в ответ вздрагивают её глаза, и бледные, обессилевшие губы шепчут что-то хорошее, какую-то благодарность…

Через полчаса его сменил Смирнов. Подошёл, положил на плечо ППШ и молча кивнул на лапник, где отдыхали остальные. Но, прежде чем идти отдыхать, Кудряшов спросил:

– А ты откуда командира нашего знаешь?

– Воевали вместе.

– Где?

– Недалеко отсюда. Под Юхновом.

– Так и я там воевал…

Разговорились.

– Выходит, мы с тобой земляки. – И Кудряшов неожиданно спросил Смирнова: – С нами пойдёшь?

Смирнов молчал.

– Пойдём с нами. На ихние порядки я насмотрелся. Хрен редьки, сам знаешь… Если душа смолой не залита, пойдём. Пока можно.

– А как мне теперь – можно?

– Надо это дело обговорить. Мы ж все тоже не ангелы. Тоже через особый отдел пойдём. Если выберемся. Кто за нас поручится? А никто. Лично я так думаю, что идти нам надо не через Угру, а к партизанам. Туда, на юг, через шоссе. Так что пойдём с нами. Не пропадёшь.

– Погоди-ка, – окликнул Смирнов Кудряшова, когда тот уже пошёл к своей берлоге. – На вот. Девчонке отдашь. Только смотри, сам не съешь. – И Смирнов протянул ему половинку сухаря.

– Вот за это спасибо! Ты, смотрю, парень надёжный. Так вот: если со мной что случится, Тоню не бросай. Понял? А еда для неё вот тут будет лежать, в платочке, в левом кармане. Заберёшь тогда. Сразу всё не отдавай.

В полночь проснулись оба командира. Воронцов разбудил и Турчина. Стали решать, куда идти дальше. Решили так: попытать удачи на Угре, а потом, если там ничего не выйдет, пробиваться на юг, в партизанские районы. Выслали разведку.

Она-то, разведка, и привела в лес немцев.

В разведку назначили двоих: Лесника и Иванка. И вскоре в той стороне, куда они ушли, послышалась длинная пулемётная очередь.

Все оставшиеся в лесу некоторое время сидели молча, слушали стрельбу, пытаясь понять, что там произошло и чем это грозит им, потом, так же молча, вскочили на ноги и начали готовить оружие.