– Знаю, батюшка.
– Я не батюшка. Я – монах. А стало быть, брат. Так и зови меня. А имя моё Нил. А тебя нарекли Георгием. Так ведь? – И Нил улыбнулся.
И в его улыбке, точно так же, как однажды в крике болотного куличка, проступили черты утерянной и уже наполовину забытой родины.
Радовский стоял перед монахом Нилом, как вкопанный в землю крест, которому стоять и стоять здесь до скончания своего века.
– Георгий – это означает победитель змия, сокрушитель гадины. А что нынче есть гадина для Русской земли и нашего народа? Вчера тебе казалось, что большевики. И позавчера ты пришёл сюда с этой уверенной жаждой. А сегодня ты так уже не думаешь. Подумай о сыне. О матери его. Ибо они нуждаются в твоей защите. Они свой дом найдут. Поскитаются, помыкаются по чужим углам и найдут и пищу, и кров. А ты домой уже пришёл. И амуничку свою скоро сымешь. Ступай, ступай куда шёл. Там тебе не обрадуются. Но всё же накормят. И помни: больше никого не води туда. Потому что это место – родина твоего сына. Разоришь его – подрубишь свой корень. Дерево могуче, но и оно не вечно. Суть леса в подлеске. В нём его вековечная сила.
Радовский обошёл вокруг могил, оглянулся на монаха Нила. Тот смотрел ему вслед и всё так же улыбался. Но улыбался монах уже не ему. О нём, случайном человеке, забредшем в эту, казалось, остановившуюся ещё в прошлые века жизнь, старик уже забыл. Он щурился на солнце и солнцу улыбался.
На хуторе его встретили собаки. Он невольно потащил с плеча ремень автомата. Но тут навстречу вышла женщина и пристрожила собак. Те сразу успокоились, но глаз с пришельца не спускали.
– Ты кто? – спросила его женщина; в глазах её был страх и любопытство.
– Солдат.
– Вижу, что солдат. А что здесь делаешь?
– Свою часть догоняю. Заблудился.
– Далеко же ты заблудился. Так далеко, что на правду не похоже.
– Многие ли нынче незнакомому человеку правду говорят?
Женщина пристально, уже более настороженно посмотрела на него и ничего не сказала.
Он сразу заметил, что она беременна, и вспомнил её на песчаной речной косе: третья, единственная, на ком была одежда, она сидела поодаль от своих подруг. В лице уже чувствовался возраст – морщинки вокруг рта. В глазах настороженность. Недевичьи годы чувствовались и в манере держать себя, и в голосе, и в словах. «Такая и капли из ведра даром не выронит», – подумал Радовский, невольно любуясь незнакомкой. Он вспомнил о наказе монаха Нила и протянул ей берестяной туесок с земляникой. Она с той же настороженностью приняла землянику и тут же, словно встрепенувшись, сказала:
– Это туес монаха Нила. Что с ним? Где он?
– Там, в лесу. Не беспокойтесь, – понял он её волнение, – с ним всё в порядке. Он передал мне это. Для вас. А сам остался там, на берегу. Он молится.
– Для меня?
– Да. Вам сейчас земляника очень полезна. – И он улыбнулся, пытаясь разрушить и её недоверие, и собственную скованность.
Женщина молча смотрела на него. Потом сказала:
– Дайте мне ваш автомат. На хуторе мои дети. А вы – человек незнакомый. Говорите загадками. Кривды от правды в ваших словах не отличишь. От греха подальше… – И она сделала требовательный жест рукой.
Он снял с плеча автомат и протянул ей, но в последнее мгновение задержал ремень:
– Вам тяжело нести.
– Ничего. Донесу как-нибудь. Пойдёмте в дом.
Как и всякого другого солдата в форме Красной Армии, его тут же усадили за стол. Иван Степанович достал из шкапчика бутыль с самогоном. Плеснул по стаканам. Начал расспрашивать пришельца, далеко ли фронт и когда погонят немца дальше? А Радовский, оглядывая горницу, расспрашивал старика, как им тут жилось всё это время и каково на хуторе одним, без людей.
– А что ж, – ответил Иван Степанович, – без колхоза и в лесу хорошо. Живём. Дети не голодают. Всего хватает с избытком.
– В колхозах так не жили, – осторожно заметил Радовский.
– Не жили.
– Так чего же вам желать, чтобы немца назад погнали? Пока немец здесь, комиссарам не до вас.
– И это верно.
– Ну так чего ж тогда?
– Чужой. Немец, говорю, чужой. А от чужого человека в своём дому, каков бы он ни был, николи добра не бывало.
Вот и получил он ответ на один из самых сложных вопросов.
– Дочери? – спросил Радовский, кивнув на женщин, сидевших в это время в другой половине.
– Дочки. И сноха.
– Одной-то рожать скоро.
– Скоро.
– А кто ж роды примет?
– Есть кому. Тут у меня на хуторе по этой части свои хвершела.
– А сын где? На фронте?
– Известно, где нынче сыны… Воюет. Вестей вот только нет. Как ушёл… – И старик махнул рукой. – А ты, стало быть, с дороги забрёл к нам…
– С дороги.
– Как-то несуразно врёшь, мил человек. – И Иван Степанович шевельнул кустистыми бровями, в упор посмотрел на Радовского.
Тот тоже не сморгнул. Потом налил себе стопку и тут же выпил.
– Ни о чём ты меня, старик, лучше не расспрашивай. Скажу тебе вот что: зла тебе и твоему хутору от меня не будет. Сегодня же я и уйду. Но ответь мне вот на какой вопрос. Скажи прямо. Если скажешь «нет», то никаких последствий для вас это не будет иметь. Ни хороших, ни плохих. Останетесь жить, как жили. Если я к тебе через неделю-другую человека сюда приведу, приютишь его?
Старик молчал. Потом, будто что-то уже поняв, спросил:
– Мужчину или женщину?
– Женщину.
– Беременную?
– Да.
– Чей же ребёнок? Твой?
– Мой. Я и продуктов принесу, и одежды. И материи на пелёнки и прочее.
– Ты лучше уж тогда лекарств нам принеси. А каких, спроси вон у той, у высокой. Зиной зовут. Она знает, что надо. Она у нас докторша.
Уже уходя, Радовский спросил:
– Партизаны не заходят?
– Какие ж тут теперь партизаны? Партизаны там, за Варшавкой, на той стороне. Их и раньше тут не было. Место-то глухое. Никто не беспокоит. Тихо живём. Бога не гневим.
О том, что тут происходило зимой, Иван Степанович на всякий случай умолчал. Кто он такой, этот старшина, что он? Кто его знает. Но если бабу, беременную его ребёнком, привести хочет, значит, и их не тронет. Может, так оно и лучше. Пускай приводит. Места всем хватит.
– Что же вы ни разу не спросили меня, кто я такой? Дочка ваша, которая меня разоружила, и то сразу поинтересовалась…
– Что мне тебя пытать? Правды не скажешь. А пришёл вроде без зла. Без зла я тебя и встречаю, и провожаю. Такой мой тут устав для всех.
На дороге к лесу его караулила Пелагея. Он заметил её ещё от дома. Ходила в широком белом сарафане, поглядывала на хутор. В руке его автомат.
Подошёл. Она кусала травинку. Глаз с него не спускала. Что-то хотела спросить. Он заговорил первым:
– Когда рожать-то?
– А ты что спрашиваешь? Акушер, что ли?
– Нет, не акушер.
Она протянула ему автомат. И тут к ним от леса выбежали Прокоп, Федя и Колюшка. Ещё издали Пелагея услышала их радостные голоса:
– Дядя Саша! Дядя Саша!
Но вскоре они разглядели незнакомца. Такой же высокий, но пожилой. Не дядя Саша. Остановилась в отдалении, затихли и молча смотрели на мать и на незнакомого солдата с автоматом.
Пелагея почувствовала, как разом потемнело в глазах. Но виду не подала. И спросила:
– Мужа моего не встречал ли где? Иваном зовут. Иван Прокопович Стрельцов. Прошлым летом, в конце, извещение на него пришло. Без вести пропал.
– Стрельцов? – Радовский помнил фамилии всех, кто прошёл через его боевую группу; ни в списке первого состава роты, ни в теперешнем Стрельцовых не значилось. – Нет, сестра, такого не припоминаю.
О том, о ком сокрушалось её сердце, и чьё дитя она носила в себе, спросить Пелагея не осмелилась. И вроде бы дёрнулось что-то внутри, какая-то смелость или догадка, но в последнее мгновение удержала себя. Только и сказала на прощанье:
– Странный вы человек. Пришли, ушли… А на душе что-то другое держите.
– Другое. Это верно… Не обижайся, сестра. Не обижайся. Без зла пришёл, без зла ухожу.
Уже от леса он оглянулся на неё. Женщина, бережно положив одну руку на высокий живот, а другую приложив ко лбу ковшиком, пристально смотрела ему в след. Словно он уносил что-то такое, что принадлежало и ей…
Через неделю Радовский привёл на хутор Аннушку. Снял с лошади обессилевшую, вымотанную долгой дорогой и понёс прямо в дом.
– Господи, Царица Небесная! – забегала вокруг Аннушки Васса Андреевна. – Да её ж, бедную, комары всю высосали! Клади, клади на кровать. Разуть надо да ноги протереть. Тася! Зина! Несите тёплой воды и чистую тряпку!
Бойцы в красноармейских гимнастёрках сняли с лошадей несколько небольших брезентовых мешков с продуктами, медикаментами и тем необходимым, что Аннушка сама собрала себе в дорогу.
А ещё через две недели хутор обстрелял одиночный истребитель. Никто даже не успел разглядеть опознавательных знаков на его крыльях. Ни крестов, ни звёзд. Зашёл он со стороны солнца и дал две коротких очереди по дому и постройкам. Сразу загорелся сенной сарай. Но Иван Степанович с Пелагеиными ребятами успели потушить огонь, залили его водой из озера. И, когда заливали вспыхнувшее в остатках прошлогоднего сена пламя, в доме они услышали крик и вой. Дети сразу притихли. А Иван Степанович даже не придал крикам никакого значения. Он знал, что у Пелагеи уже начались схватки и потому увёл ребят из дому. Но вскоре догадался: крик в доме стоял иной. Подбежал к окну, которое уже облепили Пелагеины сыновья.
– Ох, Палашенька ж ты моя милая-а-а! – слышалось оттуда рыдание Васютки.
Этот голос жены он знал. Голос был нехороший.
– А ну-ка, ребятки, пошли, пошли, – сгрёб он дрожащими руками детей и повёл их в сад.
Там усадил на лавку и, глядя в их бледные и сразу осиротевшие лица, стал ждать. Он ждал и чувствовал, как нижняя его губа стала непослушно трястись.
Пуля попала Пелагее прямо в грудь, и она умерла мгновенно. Всё произошло в тот момент, когда Васса Андреевна приняла из неё ребёнка и передала его Зинаиде, которая стояла рядом с пелёнкой наготове. Они даже не успели отрезать пуповину. Всё сделали потом, когда Пелагея лежала уже неподвижно, успокоенно глядя остановившимися глазами в потолок.