Проснулся Воронцов оттого, что в жарко нагретом небе, в расплавленной солнцем вышине пел-журчал, вытанцовывая на своих упругих крылышках, жаворонок. Воронцов, замерев, смотрел на его магический танец и счастливо думал: «Это ж я дома, на родине, в Подлесном, в поле лежу…» Но кто-то начал швырять в жаворонка сапогом, и жаворонку стало больно, так что пение его превратилось в стон. И Воронцов, чтобы не слушать этот противоестественный стон, перевернулся на другой бок. Но в это мгновение снова ударили тем же сапогом, теперь уже его, по больной ноге, и он, мгновенно придя в себя, открыл глаза.
Кто-то заглядывал в его лицо. Сперва один, потом другой, а потом сразу двое. Больше не били. Ни жаворонка, ни его. Жаворонок звонил, мелко перебирая стремительными серпиками-крылышками, в недосягаемой высоте. Он продолжал свою песню-пляску. А вот он, Воронцов, похоже, отплясался…
– Ну, вставай, что ли? – услышал он хриплый пожилой голос; говоривший что-то лениво жевал, и, видимо, поэтому говорил не зло.
– Больше не трогай. Видишь, он раненый. Ты потом тащить его будешь? Отойди, говорю.
– Одёжа-то на ём плохонькая. Даже шинелка так себе…
– На портянки пойдёт. – И «портяночник» засмеялся.
Его, однако, не поддержали стоявшее рядом.
Воронцов поднял голову. Четверо в чёрных френчах и брезентовых ремнях, в таких же чёрных кепи с кокардами обступили его. В траве гремели кузнечики, прыгали прямо на лицо, щекотали цепкими крапивными лапками. Он надеялся, что стал частью луга, травы, он думал, что растворил своё тело в татарнике и иван-чае, так что его уже не различали в этом пейзаже насекомые, но оказалось, что это не так.
Деваться некуда, надо вставать. И Воронцов начал подниматься. Всё тело его болело. Рана ныла и кровоточила. Он заметил, что из-под обмоток, которые он на прошлой неделе нарезал из старой шинели, доставшейся им, живым, после умершего от перитонита кавалериста, вытекла струйка крови, и на неё тут же налетели зелёные мухи. И откуда они только тут, в лесу, взялись? Он встал, пошатываясь, прошёл несколько шагов. Заметил: его винтовка висел на плече одного из полицейских, самого высокого.
– А может, к Северьянычу его отведём? Северьяныч на прошлой неделе самогон гнал. С магарычом будем. А? – Это говорил высокий, который забрал винтовку Воронцова и всё время молчал.
– У Северьяныча уже пятеро на мельнице и четверо в поле. А этот… Не возьмёт он его. Доходяга. И раненый. Да и не наша это территория.
– Да неохота в управу тащиться. Лучше у Северьяныча его пристроить.
– Слышь, курсант, что у тебя с ногой? – спросил высокий.
«Называет курсантом, значит, из военных», – понял Воронцов и ответил:
– Осколком задело. Заживает уже. Сам пойду.
Он боялся, что полицейские его просто пристрелят. Если станет ясно, что идти он не может. Уже ясно, что тащить раненого им неохота. Обуза.
– А ну-ка, размотай, покажи.
Воронцову и самому хотелось посмотреть на свою рану, после того как кто-то из полицейских ударил его сапогом. Интересно, который из этих сволочей бил меня? Он снова сел в траву и начал разматывать обмотку, потом старый грязный бинт. И время от времени поглядывал на обступившие его сапоги. Теперь болела не только рана, но и голова, и всё тело.
– Горелый, дай ему свой пакет, – коротко приказал высокий дядька, распознавший курсантские петлицы Воронцова.
Один из полицейских, коренастый, короткопалый, с малиновым пятном на щеке и оборванной мочкой уха, выругался и швырнул под ноги Воронцову индивидуальный медицинский пакет. Воронцов разорвал его, протёр куском бинта кровь и начал перевязывать ногу. Рана открылась, но была уже нестрашной. В такой черви уже не заведутся. Ни гноя, ни запаха. Чистая.
– Ни разу не продавали хромого коня? – усмехнулся высокий, поправил ремень винтовки Воронцова и сказал Горелому: – Веди его на мельницу и жди нас. Понял? Только смотри… А то я тебе подковы с копыт собью. Слышь, Горелый?
– Да слышу, слышу, – с ухмылкой, которая не обещала Воронцову ничего хорошего, протянул Горелый. Кажется, именно он давеча говорил о портянках.
– То-то. В лаптях ходить будешь.
– Нам и в лаптях не привыкать. – Да, конечно, это был его голос, его смешок.
«Значит, бил Горелый», – понял Воронцов. Но зачем они ему дали бинт, зачем это сочувствие к нему, он понять пока не мог. Он думал не о ноге и не об открывшейся ране: как же это я так попал? Видать, ночной след выдал. Сбил росу с травы, когда шёл. Не учёл мелочи. И вот попал…
Полицейские потоптались рядом, покурили и пошли в лес. А Горелый толкнул его в спину прикладом:
– Пошли! Попробуем исполнить приказ начальства.
Нога всё ещё побаливала. «Хорошо, что сапоги остались в каптёрке, – подумал Воронцов, – сейчас бы сняли. Шинель не отняли. Даже из скатки не распустили. А в шинели, в кармане, нож… И этот, сволочь, прикладом ткнул. Можно было просто сказать. Но толкнул прикладом. Начальник…»
Горелый вывел его на просёлок. Пошли. Слева лес, справа луг. За лугом, вдали, поле. С луга тянет мёдом. Запах густой, вязкий. Под ноги на дорогу, на заросшие подорожником и донником колеи, кое-где продавленные тележными ободами, прыгали кузнечики. В небе, где полчаса назад бился утренний жаворонок, широкими, размашистыми кругами плавал дозор ястребов. Два или три. Смотреть на них Воронцову не хотелось. Ястреба протяжно, жалобно, словно и у них отняли волю, свистели на всю окрестность. Воронцов знал их повадку: такой выводок способен выбить всех куропаток, тетеревов, всякую мелкую дичь и даже зайчат на два-три километра в округе. Таких только отстреливать. Иначе дичи осенью не увидишь.
– Куда меня ведёшь? – спросил Воронцов Горелого.
– А ты, случаем, не из партизан? – покосился на него тот и похлопал короткопалой ладонью по винтовочному прикладу.
– Нет.
– Десантник, что ли? Или беловец?
– Нет.
– А кто же ты?
– Я из тридцать третьей.
– Врёшь!
– А ты что, тоже из тридцать третьей?
Горелый молчал. Когда он услышал, что пленный, которого он вёл по просёлку, из 33-й армии, то даже приостановился и машинально посмотрел по сторонам.
– А из какой дивизии? – переспросил он погодя.
– Из сто тринадцатой. А ты из какой?
– Ты лучше живей хромай! – прикрикнул Горелый. – Вопросы ещё будешь мне задавать…
– Куда ты меня ведёшь? – снова спросил Воронцов.
– Не бойся, тридцать третью мы не расстреливаем. Был бы из партизан, никуда бы вовсе не повели. Сразу бы – на берёзку. Понравишься Северьянычу, возьмёт тебя в своё хозяйство. А нам – что? Нам всё равно тебя куда-то сдавать надо.
Только теперь Воронцов вспомнил, что на руке у него был компас. Компас, видимо, сняли, когда он спал. Чёрт с ним, с компасом. Теперь он ему ни к чему. Отбегался. Десантник, видать, надеялся, что я дойду до своих. Выйду. Всё отдал…
– Северьяныч у нас мужик оборотистый. Мельницу держит. Немцы поощряют частную собственность. Это коммунисты всё задушили. А эти… Вот за что мы с тобой в Красной Армии воевали? – И Горелый остановился посреди дороги, как будто в первый раз задал себе этот вопрос и крепко теперь над ним задумался.
Воронцов оглянулся. На лице Горелого стыла напряжённая вопросительная улыбка.
– В присяге всё написано. За что и почему.
– Да пошёл ты! Со своей присягой… Скоро у нас другая армия будет. Без большевиков и без немцев.
– Интересно. Кто же в ней командовать будет?
– Офицеры. Ты думаешь, мало офицеров сдалось в плен? Тут, недалеко, деревня есть. Так там русская рота формируется. С нашими офицерами. Полное довольствие и деньги ещё платят. Я вот посмотрю и, может, тоже туда пойду. Но у Северьяныча, между прочим, лучше. Северьяныч тоже взвод из окруженцев собирает. Может, и ты сгодишься. У Северьяныча во взводе, пожалуй, получше будет, чем в роте.
– Это ж почему?
– Кормит хорошо. Его харчи куда лучше немецкого довольствия. Весь тутошний бывший колхоз – теперь подсобное хозяйство. Заправляет делами Северьяныч. Немцы разрешили. Так что Северьяныч своё войско кормит хорошо.
– Что ж это – за жратву служить, что ли?
– Э, да ты, паря, я вижу, по-настоящему-то ещё не наголодался… Не знаешь, что такое баланда из гужей или горсть ржи в сутки.
– Знаю. Как не знать? Мы ж с тобой в одной армии служили.
Горелый криво усмехнулся и заговорил спокойнее:
– Бывает, что и в одной роте служат, а стоят возле разных котлов. Повидал я, как интенданты да некоторые штабные консервы жрали, когда нам в котёл ротный повар лошадиную булдыжку по третьему разу закидывал. Ты, я смотрю, малый незлой. А? Или тоже из идейных? Комиссарил, что ли?
– Ты меня по ноге ударил? – неожиданно спросил Воронцов.
– А что? Злишься? Мы ж тебя в плен захватывали. А я не знал, что у тебя нога больная.
– Горелый, – зашептал Воронцов, глядя прямо в переносицу полицейскому, – отпусти меня. Я тихо уйду. Скажешь, убежал.
– И не думай… – вздохнул Горелый. – Во-первых, далеко не уйдёшь. И тогда Жижин за меня примется. А во-вторых, если ты что-то такое себе задумал, то сейчас, в таком состоянии, я тебе идти не советую. Всё равно не дойдёшь. А тебе, считай, повезло. Если Северьянычу ты приглянешься, мы тебя на самогон выменяем. Понял? Он тебя откормит и к делу приставит. Ещё благодарить меня будешь. Так что старайся ему понравиться. Понял? Потом сочтёмся.
Просёлок пошёл под уклон. Запахло болотиной, стоялой водой. За ракитами внизу показался бревенчатый накатник моста. Выше моста виднелось широкое буковье, куда с шумом и грохотом падала с мельничного колеса вода. Над буковьем – плотина.
Воронцов такого огромного мельничного колеса ещё не видел. У них на Ветьме была небольшая плотина, и колесо в два раза меньше, чем это. Воронцов заметил, что колесо новое, из свежих досок, ещё не почернело. Основательно скручено болтами, прихвачено сквозными скобами.
Они зашли в строжку. Там, у распахнутого настежь ставня, за таким же белым, свежим столом, пахнущим сосновым тёсом, сидел крупный мужчина лет шестидесяти, с чёрно-седой бородой и что-то записывал в амбарную книгу. Он аккуратно макал ученическое перо в чернильницу из зелёного узорного стекла и так же аккуратно водил пером. На крупноватом, правильной формы носу сидели пенсне, и чёрный, слегка засаленный шнурок свисал вниз, почти касаясь амбарной книги.