Ребятишки, удившие пескарей, подходили к нему всё ближе. Настороженно посматривали в его сторону. Наконец один из них спросил:
– Это тебя сегодня в Маниных лугах поймали?
– Меня, – согласился он, надеясь, что в начавшемся разговоре сможет что-нибудь узнать.
– Моли Бога, дядя, что тебя наши взяли. Немцы бы в Издёшково угнали, в лагерь.
– Твой отец в полиции служит? – наугад спросил он у мальчика, заговорившего с ним.
Тот воткнул конец удилища в мокрый песок и подошёл к Воронцову. Лет девяти-десяти, загорелый, с пегими пятнами лишая на щеках, он присел рядом и сказал:
– У нас в деревне полицаев нет. У нас милиция. Понял?
– Понял.
– И немцев у нас нет. И хаты ни одной не сожгли. Ни Красная Армия, ни германская. У нас тут дядя Захар главный начальник. Он всем управляет.
Погодя, когда ребятишки в поисках пескариных стай ушли ниже по течению, Воронцов вернулся на мельницу. Ещё издали он заметил, что его одежда с верёвки исчезла. А когда зашёл на мельницу, увидел: за столом сидели старуха и какая-то женщина, они штопали его гимнастёрку и шинель. Штаны уже были готовы. Они висели на шестке возле печи. На плите грелся утюг. Увидев его, старуха приказала:
– Сымай-ка исподину, поглажу. А то воши заедят. У нас в деревне вшивых нетути.
Он послушно снял рубаху.
– Кальсоны тоже давай.
Он зашёл за печь и снял подштанники. И так стоял, прячась за печкой, пока старуха с треском отглаживала швы, в которых особенно любила ютиться вошь и где её простой стиркой вывести было практически невозможно. Брюки тоже оказались выглаженными, а дыры и прорывы заштопаны чёрными нитками. Гимнастёрку его чинила молодая. Она несколько раз оглядывалась на него и каждый раз усмехалась и втягивала в плечи голову. На вид ей было лет восемнадцать-двадцать, но волосы заплетены по-детски неумело, с «петухами», светлые косички с разноцветными линялыми ленточками торчали вкривь и вкось. Гимнастёрку она, однако, штопала ловко, и стежок у неё получался ровный, плотный, надёжный.
– Ну, будет, Гелюшка. Уже ладно. Отдай парню рубаху, – сказала старуха.
Молодая внимательно посмотрела на Воронцова. Большие синие глаза её так и пронзили его. Он почувствовал, что она смотрит и на него, и куда-то дальше, и в себя одновременно.
– Ты, парень, не обращай на неё внимания. Она блаженная. Геля, отдай рубаху! Не надо её больше чинить. Ты всё уже сделала.
Молодая опустила глаза, втянула голову в плечи и тихо сказала:
– Не отдам, ба. Не проси. Сама носить буду.
Старуха усмехнулась, украдкой глянув на Воронцова:
– А в чём же парень ходить будет? – И спросила: – Как же тебя зовут?
– Александром.
– Саша в чём ходить будет? – подмигнула ему старуха.
– Я ему другую сошью. Без медалей.
– Нашивки ей твои понравились. Думает, что это медали. Ох, господи, господи… Ладно, наиграется, отдаст. Подожди немного, всё равно я шинель ещё чиню. А ножик твой и иконку я на подоконник положила. Вон они, возьмёшь потом, не забудь.
Трофейный нож и створка складня действительно лежали у окна, на самом видном месте. Странная деревня…
Он сел рядом со старухой, решив подальше держаться от блаженной. Но та продолжала наблюдать за ним. Иногда снова в её синих глазах вспыхивала та пронзительная мучительная смута, в которой невозможно было прочитать ничего, кроме какой-то больной мысли о прошлом. Она зарывалась лицом в его гимнастёрку и то с благодарностью, то испуганно, с мгновенно возникающим и тут же исчезающим восторгом, смотрела на него. Наконец осторожно встала, подошла к нему и сказала:
– Можно я тебя одену? Как братика. Ты ж теперь мой братик? Правда? Будешь заступаться за меня. А то ребята дразнятся – дура, дура… Ты их поймай и отлупи, чтобы больше не дразнились. Ладно?
Воронцов кивнул и послушно вытянул вперёд руки. Она ловко, со смехом, накинула на них гимнастёрку, потащила вниз, через голову. И, когда он перехватил гимнастёрку ремнём, она, радостная, выскочила на середину деревянного настила и запрыгала:
– Командир! Командир! Командир!
Старуха изредка смотрела поверх стареньких очков на забаву Гели. Потом сказала тихо, чтобы слышал только Воронцов:
– Понравился ты ей. Теперь будет ухаживать за тобой. Братик у ней был. Маленький совсем помер. А вот помнит же. Родителей не помнит. А брата забыть не может…
После полудней сверху спустились работники. Воронцов взглянул на них и сразу понял: все из бывших красноармейцев, все, видимо, как и он, из леса. Командовал ими один, уже в годах. В петлицах его остались тёмные отметины от сержантских треугольничков. Молча сели за стол. Посматривали на него. И он видел в их взглядах ответное понимание. Сержант, по праву старшего, разделил хлеб. Всем поровну. Свою пайку получил и Воронцов. Эх, как хотелось ему тут же откусить от скибки хотя бы половину, хотя бы краешек, чтобы потом, в ожидании чашки щей, чувствовать хлеб во рту, обволакивать его слюной и так, нежно прижимая языком к нёбу, медленно растворять его, как сахар… Напротив уселась Геля. Все сразу заметили её интерес к курсанту. Но никто ничего не сказал. Когда Воронцов съел хлеб, Геля подложила ему свою скибку. Но он не посмел её взять. И старуха погодя сказала:
– Возьми, возьми. А то обидится.
Воронцов съел и Гелин хлеб. Она наблюдала за ним и от удовольствия сопела.
После обеда пришёл Захар Северьяныч и позвал Воронцова:
– Пойдём-ка, курсант, поможешь мне сеть потрясти. Вечером Марья ухой вас кормить будет. Да и в управу щучек надо отвезти. Свеженьких. Начальству угодить надо уметь. Так-то, мил сокол… Тогда и твои дела в гору пойдут, а не будут под горкой валяться. Всякое дыхание любит даяние. Хоть он и немец, хоть он и свой кобель сиволапый.
Они поднялись на плотину. К досчатой пральне, где бабы полоскали бельё и где старуха Марья с Гелей, должно быть, стирали его одежду, были зачалены две плоскодонки.
– Странная у вас деревня, – как бы между прочим заметил Воронцов, разбирая вёсла.
Мельник отреагировал не сразу. Указал, куда плыть, и, глядя мимо Воронцова, сказал:
– Странная… Чем же она странная?
– Кругом война. Люди, как безумные звери, друг за другом гоняются, друг другу в темя метят… А у вас тишина. Как в нейтральном государстве.
Мельник задумчиво сдвинул брови, взглянул на Воронцова:
– Устал от войны? Устал. Вижу. Все устали. У нас тут летось тоже было… И мы натерпелись. Вначале ваши оборону заняли. Потом германец вошёл. А потом, когда мужики наши с фронта домой пришли, мы самоуправление ввели. Немцы ушли. А ваших, партизан, мы не пускаем. Народ зажил! Ну, там налог и прочее… Оно не тянет. Народ отрабатывает. Но не так же, как при колхозах, чтобы всё подчистую – в закрома родины… Бабы детей рожают. Дети не голодают. В школу ходят. Милиция своя. Если какой выродок завёлся, мы его тут же, как хоря…
– Беспечно как-то живёте. Вот, к примеру, я вам совершенно незнакомый человек, а вы со мною, без охраны, по озеру плаваете.
Мельник засмеялся.
– Твои глаза, курсант, говорят больше, чем твои слова. А ещё твои глаза говорят о том, что ты понимаешь, где добро, а где зло. Беспечность наша только с виду такова. Но стоило тебе проявиться, как нам уже и сообщили, где ты прошёл, куда путь держал. И стоит тебе, мил сокол, не туда веслом шевельнуть, как откуда ни возьмись, вот она, пуля к тебе прилетит. Ты её и ждать не ждал, а она – прилетела… Так что немцам пока не до нас, а партизанам и в дальних лесах простору хватает. Они в других деревнях кормятся. И мы туда пока не лезем.
Воронцов подгрёб к крайнему шесту, к которому была привязана сеть, развернул лодку кормой. Поплавки, вырезанные из сосновой коры, уже играли.
– Гляди, ходуном ходит! Рыбка тут есть.
Мельник вынимал сеть, выпутывал окуней и щук, расправлял полотно и опускал его обратно в тёмную воду, кишащую мальками. Щук попалось много, в основном небольших, килограмма по полтора. На другом крыле в сети обнаружилась порядочная дыра.
– Во, видал?! Ушла! Уже не первый раз… Голова пролезет. Подгреби-ка поближе…
Мельник вытащил край сети в лодку, встряхнул её, расправил порванное место на коленях, посадил на нос пенсне, достал из кармана пиджака клубочек просмолённых ниток и приступил к починке.
– Опоздали мы, – качал он седой крупной головой. – Надо было чуть пораньше… Ушла. Теперь, мил сокол, сетью заниматься будешь ты. Пока у тебя нога не зажила, пока сил не набрался, оставляю тебя при мельнице, при Марье. Она тебя быстро откормит. Но, потому как у нас никто даром не ест, будешь сеть сторожить. Трясти её надо три раза: утром, в обед и вечером. Утром – пораньше, когда солнце только-только встанет. А вечером – на закате. Рыбу доставлять на ледник. Я скажу, куда. Сдавать будешь по накладной. Там у меня кладовщица – баба-яд. Но и ты за ней следи. Чтобы весы правильно стояли. Снулую рыбу клади отдельно. У которой чешуя поползла и глаза побелели, кидай в воду. Её раки и налимы подберут. Им тоже чем-то питаться надо. Я тебе плетуху дам. Рыбу сразу в плетуху, переложишь крапивой и – на ледник. Одну щучку, утрешнюю, будешь доставлять моей хозяйке. Вот такой порядок. Так что мы тут коней не едим. Кони должны в поле работать. Понял, как мы живём?
– Понемногу понимаю.
– Вот так, мил сокол. Нравится?
– Спасибо, что в лагерь не сдали.
– В лагерь… Нынче полнарода в лагерях. – Мельник обрезал ножом нить, полюбовался на свою работу и бережно, чтобы не зацепить за корму, опустил край залатанной сети в воду. – Из одних – в другие. Я ведь тоже в лагере побывал. По «пятьдесят восьмой». Было дело. Княж-Погостский пересыльный пункт. А потом – зона. Сосны там высоченные, ровные, как мачты. Не то что наши. Много тех сосен мне попилить довелось. Потом – добровольцем на фронт. Под Брянском в окружение попали. Остальное ты понимаешь. Я слыхал, ты из тридцать третьей?
– Да.
– Есть у нас и из тридцать третьей. Ты о Профессоре ничего не слыхал?