Прорыв начать на рассвете — страница 51 из 52

у-другую кусты затрещали левее и правее одновременно. Воронцов увидел группу людей, человек десять-двенадцать, которые бежали по дну оврага. Горелый сделал несколько выстрелов и откатился в глубину березняка. Тут же оттуда ударила пуля и скоблянула кору над самой головой. Воронцов быстро, одним броском отполз во впадину и развернулся головой к позиции Горелого. Оттуда снова хлестнул винтовочный выстрел. Воронцов не отвечал. Партизаны тем временем бежали внизу. Мелькали их оскаленные рты и серые сунувшиеся лица. Оружие было не у всех. Воронцов отполз ещё глубже и приподнял голову. Горелый уже стоял на четвереньках и тоже выглядывал через овраг в его сторону. Воронцов медленно поднял винтовку и выстрелил. И сразу понял, что попал. Кругом гремели выстрелы, слышались крики команд и вопли раненых. Воронцов вскочил и побежал по оврагу вслед за партизанами. Стрельба стояла справа и слева. А здесь было тихо. Вслед тоже никто не стрелял. Значит, Горелого он всё-таки достал. Овраг впереди кончался. Похоже, он выходил то ли в какую-то пойму, то и в лощину. Бежавших впереди он опасался так же, как и возможной погони. Увидят, дадут очередь. Даже если ранят, он снова вынужден будет остаться в этой ненавистной деревне, во взводе Жижина, под присмотром Захара Северьяныча. Сегодня поставили в оцепление, а завтра можно оказаться перед ямой, в которой будут стоять приговорённые к расстрелу…

Впереди оказалась лощина. Те, за кем он бежал, повернули вправо. А он перебежал лощину и стал забирать левее. Следов старался не оставлять. Бежал по низкой траве, по выжженным солнцем закраинам лесных полянок, по выкошенным луговинам. Он знал, куда надо держать, чтоб не заблудиться и чтобы выйти поскорее туда, где должна его ждать Лида.

Если его хватятся или кто-нибудь заметил, как он стрелял в Горелого и потом уходил оврагом, то, скорее всего, перехватывать его будут юго-восточнее леса и на дорогах в том же направлении. Искать здесь, к западу от Радинского леса, его вряд ли догадаются. А теперь он шёл прямо к деревне, куда должен возвращаться и взвод Жижина. Но вначале они кинутся искать его. Там, в другой стороне. Если всё произойдёт так, как он задумал, возникнет пауза. И ею надо воспользоваться.

К полудню он вышел к речке примерно в двух-трёх километрах от деревни. Теперь он держал вдоль поймы, обходя открытые места и болота, пока не набрёл на заброшенные постройки, давно заросшие бузиной и шиповником. Видимо, это и был старый хутор, название которого он забыл, и где его должна была дожидаться Лида. От дома остался один фундамент и куча пережжённой глины и битого кирпича. На ней густо, стеной стоял жирный тёмный кипрей и крапива. Но хлевы и сенной сарай, покосившийся, с провалившейся крышей, и небольшая бревенчатая постройка, похожая то ли на кузницу, то ли на баню, сохранились. Прямо к хутору он идти поостерёгся. Затаился в черёмуховых зарослях возле речки и стал ждать.

Лиду он увидел на другом берегу, на горке. Она торопливо шла со стороны деревни, время от времени оглядываясь то назад, то по сторонам. Через плечо мешок или узел. Воронцов знал, что лежит в том узле. Он спустился к воде, тихо позвал, махнул рукой. Она тут же повернула к нему. Речка в этом месте растекалась вширь, растекаясь под тенистыми черёмухами по песчаному мелководью. Видимо, когда хутор был обитаем, люди пользовались этим бродом и как переездом, и как водопоем для скота. Берега пологие, усыпанные мытой галькой.

Лида сняла ботинки и босиком вошла в воду. Забрела на середину и подобрала подол платья. Она шла и улыбалась, зная, что он наблюдает за ней. На середине, на течении, было выше колен. Охнула, мельком взглянув на него, ринулась на быстрину и уронила подол платья. Он забрёл навстречу, снял с её плеча узел. На берегу, когда шли по седому хрустящему, как сахар, галечнику, она обняла его, остановила:

– Уходить тебе скорее надо!

Он вопросительно посмотрел на неё.

– В деревню уже прискакали от Ивана Жижина. Сказали, что много милиционеров перебито, что несколько человек пропало, вроде как партизаны с собою увели. С мельницы всех в оцепление забирают. Про то, где ты, ни слова. Я нарочно спросила. Сказали: пропал. – И вдруг спросила: – Всё-таки уходишь?

– Надо уходить, Лидочка. Пока у них там сыр-бор. Пока неразбериха. Самое время.

– Остался бы. А? – Она смотрела ему в самую душу, куда он редко кого пускал.

– В карателях?

– Я бы с дядей Захаром поговорила, чтобы тебя больше в лес не посылали. Подождали бы, пока война кончится. – Губы её дрожали, голос тоже.

– Когда она кончится, эта война…

– Когда-нибудь же кончится. Люди устанут убивать, гоняться друг за другом по лесам.

– Ты думаешь, Захар Северьяныч тут навсегда?

– А ты как думаешь?

– Немецкую власть обслуживать?

– Так их, немцев-то, у нас и нет. Самоуправление.

– Это пока их нет. Пока им не до вас.

– Саша, мы люди маленькие. Проживём как-нибудь. Оставайся. Я тебя в обиду не дам.

– Кем же я буду? Милиционером при тебе?

– При мне. А чем тебе плохо?

– Нет, Лида, миленькая, нет. Я присягу давал. Я должен воевать. А как же Родина? Ведь это же враги нашу землю захватили? Враги! Там мои товарищи. Я должен идти. К ним.

– Значит, не увидимся мы больше. Жалкий ты мой. Женишок случайный… – И она обвила его руками, оплела, как хмель приречный ясень. – Ну, тогда возьми меня… Хоть напоследок…

Они легли на траву, на нагретую солнцем луговую овсяницу. Звон кузнечиков и шорох листвы приречных черёмух обступил их, отъединил от остального мира. Но и этого они не слышали и не видели. А только друг друга. Они расставались и знали, что навсегда. И каждому из них было жалко другого. Но этой неприкаянной жалостью нельзя было оградить от беды ни себя, ни того, кто отдавал сейчас, и ему, и ей, всю ту нежную силу, которую имел и которую берёг, как самый заветный и невосполнимый дар. Разве думал он, Сашка Воронцов, что самые сильные и глубокие волнения от близости с женщиной он испытает в совершенно случайном и до нелепости неподходящем месте, в обстоятельствах, когда судьба в очередной раз ставила его к первой попавшейся берёзке и направляла в переносицу ствол немецкого карабина?

– Весь ты теперь мой… – шептала она. – И долго ни о ком и ни о чём не сможешь думать, только обо мне и о том, что между нами было. Скажи, хорошая я?

Она заглядывала ему в глаза, ловила каждое его движение, как будто тоже стараясь запомнить, захватить его всего, чтобы хоть так оставить, задержать его в себе.

– Лида, спасибо тебе за всё, Лидочка…

– Ты, наверное, сперва обо мне невесть что подумал… Навязывается баба… Со своей любовью… А у меня, кроме Васи, никого в жизни и не было. Теперь вот ты…

Нерожавшее, неразрешённое материнством тело женщины лежало перед ним. Он касался его, и оно от его прикосновений становилось ещё прекраснее и роднее. Оно заключало в себе ту смутную силу, ту неистощимую энергию земли его родины, которую он с некоторых пор чувствовал вокруг себя, но которая всё время ускользала, не поддаваясь ни осмыслению, ни словесному определению. Он вдруг понял, что весь смысл жизни и смерти, если он есть, и если его можно хоть как-то сформулировать и определить, хотя бы для себя самого, заключается вот в этом мгновении, которое сейчас иссякнет. Как некогда капля дождя на кленовой ветке в лесу под Юхновом: накопилась, осветила весь окрестный мир, удивила и поразила своим совершенством и самодостаточностью и упала в небытие. «А куда же уйдёт вот это? – с ужасом и восторгом думал он. – Эта женщина… Это прекрасное тело… Его тепло и доброта… Неужели мы встретились просто так? Чтобы среди войны, бед и несчастий потешить друг друга душными ночами на перине за занавеской… может, нет никакого смысла, и всем на Земле управляет жесткость, где сильный всегда будет управлять слабым, а слабый подчинится, чтобы не оказаться затоптанным сапогами в мёртвой вонючей грязи? Вот я сейчас должен бежать, иначе мы попадёмся вдвоём, и неизвестно чем всё закончится… Иначе меня – в яму, а Лиду – в казармы».

– Лида, надо идти… Форму я заберу с собой и спрячу где-нибудь. Закопаю. А ты постарайся вернуться в деревню незаметно. И занимайся обычными делами. Ничего ты не знаешь.

– Я хочу, чтобы ты меня помнил хорошей.

– А ты и есть хорошая. Очень хорошая! Красивая и добрая.

Она торопливо оделась, как будто уже стесняясь его глаз. Он отвернулся и тоже стал надевать всё своё, курсантское. Уже совсем изветшавшее, но подштопанное заботливыми женскими руками, выстиранное и даже отглаженное.

– Да, Саша, эта форма тебе идёт больше.

Он молча кивнул. В глазах её стояли слёзы…


До ночи он просидел в лесу. Ночью пошёл вдоль речки, потом перебрался на другой берег и повернул на юго-восток, где далеко-далеко погромыхивало дальним громом канонады и вспыхивало протяжными нервными зарницами. За плечами в такт его шагам колыхался вещмешок. Он даже не знал, что в нём. Лида обмолвилась, что, мол, собрала кое-что в дорогу.

Он шёл, и шёл, и шёл. И не знал, что ждёт его впереди. Не знал, где фронт, где наши, где немцы. Он знал только то, что всю ночь он будет идти, утром, после росы, чтобы не попасться снова, ляжет где-нибудь в лесу на днёвку, а потом, с наступлением сумерек, пойдёт опять. Что с партизанами ему лучше не встречаться. Что Варшавское шоссе переходить надо возле Кирова. Туда два месяца назад ушёл кавкорпус. Что лучше идти по его следу и выходить на те же посты, на которые выходили и кавалеристы.

Он шёл и думал о том, что довелось увидеть и пережить ему на войне. Он думал о том, что уже произошло. Загадывать о будущем, даже самом ближайшем, он не хотел. На войне свою судьбу не загадаешь.

Целую жизнь Воронцов прожил за этот год. Долгую, как век старика, который ничего уже не ждёт, кроме смерти, и мгновенную, как полёт трассирующей пули, след которой теряется в ночи прежде, чем успеешь ухватить его взглядом. Какая это была жизнь? И страшная, и счастливая. Горькая, с гибелью товарищей. И светлая, озарённая теми короткими встречами, которые быстро заканчивались расставаниями, но которых уже не забыть. Пелагея и Лида сливались в его прошлом в единый образ, в единое тепло. Он знал, что теперь он с ними неразлучен. Именно теперь, когда расстался. Быть может, навсегда. Почему он так думал, он и сам не мог понять. Он знал, что путь, который он выбрал, преодолим.