Но кто его ждёт здесь? Кто ему обрадуется? И кого обрадует своим появлением он? Георгий Алексеевич Радовский уже навсегда вытерт из жизни этого края. Хоть этот край и есть его родина. Он вспомнил стихи любимого поэта и усмехнулся сам себе: «Искатель нездешних Америк, я отдал себя кораблю…»[2]
«Как – вытерт? Это же моя Родина», – думал Радовский и чувствовал, как внутри у него всё твердеет злобой на кого-то, кто отнял у него всё это. Даже не дом, не старый парк, где он играл в детстве со своими сельскими сверстниками. Материальное легко возвращается и восстанавливается. У него было отнято гораздо больше, чем то, что он теперь видел в руинах или в крайнем запустении. Руинам ещё можно было вернуть первоначальный облик. Родина – это ещё и постоянная возможность приехать к дорогим могилам. Остановиться в стенах, которые помнят голоса матери и отца. Проснуться у открытого окна, через которое в комнату входит утро твоего детства со всеми его звуками и запахами. «А ещё, – думал он, – Родина – это право, нет, возможность войти в некий дом в своём селе или в какой-нибудь окрестной деревне и сказать хозяину: “Здравствуй, Ферапонт. Как живёшь?” – и увидеть в глазах Ферапонта не тоску, и не отчуждённость, и тем более не раскаяние за то, чего он не совершал, а ответную радость встречи…
Россия. Несчастная Россия!»
Однако пока надо было действовать в рамках тех обстоятельств, которые предлагала судьба. И держать себя в руках. Не раскисать. Не открывать свою душу. Кому здесь, пока всё забрызгано человеческой кровью и человеческим дерьмом, нужен печальный голос твоей разочарованной души? Никому. Никто этого голоса не поймёт, и даже вряд ли кто услышит. Или услышат, но поймут по-своему.
А может, если прошлое настолько далеко и невозможно, хотя бы частью, осколками своего воплощения ни в настоящем, ни в будущем, ему остаётся только одно: родиться на этой земле новым человеком? Другим? Жестоким, во всём соответствующим времени, кровавому часу, который царит сейчас повсюду, не обременённым никакими иллюзиями и воспоминаниями, которые лишь размягчают душу и мешают действовать беспощадно и правильно. Может, это и есть его судьба? И смысл той дороги назад, которую удалось преодолеть, уже пожертвовав многим? Слишком громоздкий и тяжёлый багаж он прихватил в эту дорогу. Прошлое… Прошлое… И не только его, Георгия Алексеевича Радовского. Но и прошлое его отца, матери, того уклада и того мира, которым он когда-то счастливо жил и дышал среди этих берёз и полей. Нужно немногое, пустяк – швырнуть эти пахнущие нафталином потёртые сундуки и рундуки, плюнуть на них и с облегчённой душой и свободными руками двигаться дальше. Вот и всё! И – никакого внутреннего разлада. Ни каких преград. Просто делать новую судьбу в новых обстоятельствах. «Я ещё один раз отыграю упоительной жизнью огня…»
Уже несколько дней профессор ездил по территории, удерживаемой войсками окружённой армии. Полевые госпиталя и медсанбаты были развёрнуты в тылу, в деревнях. Но в последнее время немцы начали бомбить населённые пункты, и часть раненых пришлось эвакуировать в леса. Раненых складывали прямо на снег, под елями. Обрубали нижние сучья на два-три метра вверх. Лапником устилали утрамбованный снег, на лапник – плащ-палатки, брезент; потом плотно, один к одному, чтобы не замёрзли, складывали раненых, головами к стволу дерева, и так по всему радиусу, а сверху укрывали шинелями и одеялами. Такими увидел лесные госпиталя 33-й армии профессор, когда прибыл их инспектировать.
Дело своё он знал превосходно. В первую же неделю ему удалось вернуть в дивизии более тысячи штыков. Некоторых приходилось выписывать с незажившими ранами. Профессор видел их глаза, иногда спокойные, выдававшие готовность человека ко всему, иногда затравленные, иногда злые, и понимал отчуждённо: не хотят возвращаться в промёрзшие окопы, боятся снова попасть под пули и на голодный паёк. Но что делать, окопы не должны пустовать. Приказ командующего необходимо выполнять во что бы то ни стало.
В крестьянскую избу, всегда натопленную и опрятную, куда его определили на постой, он возвращался поздно. Иногда – уже ночью. Старик-хозяин распрягал коня, насыпал в кормушку овса. И самого профессора, и его коня велено было кормить хорошо. Конь хрупал в кормушке, гонял по гладко отшлифованной доске золотой овёс. Профессор шёл в штаб. Охрана его уже знала, часовые пропускали без пароля. Командарм встречал его улыбкой и вопросом в воспалённых, усталых глазах. Он докладывал. Ему всегда было о чём доложить командующему. Он приносил добрые вести. И это нравилось ему самому. Командарм выслушивал, кивал и говорил:
– Спасибо, профессор. Хотите чаю?
Часто они засиживались за полночь. Профессор рассказывал о своих поездках, о состоянии госпиталей. Однажды командарм спросил:
– Как вы думаете, профессор, армия, я имею в виду людей, выстоит?
– Положение очень тяжёлое, – уклончиво ответил он. – Недостаточное питание сильно сказывается на организме бойцов. Происходит постепенное истощение. Человек – существо терпеливое, выносливое. Но, скорее всего, это больше касается его психики, воли. Что же касается физического состояния, то вследствие систематического недоедания и недосыпания из организма постепенно исчезают, вырабатываются и не восполняются, некоторые химические элементы, очень важные для нормальной жизнедеятельности. Если эти элементы не восполняются, начинается деградация организма.
– Так что же такое человек, боец Красной Армии? Воля или набор химических элементов?
– И то и другое, Михаил Григорьевич.
Чай командарма был хорош. Всегда – с вареньем. Черничным, земляничным, смородиновым. Но не только чай и не только долг влекли профессора в штабную избу. Быть рядом с сильными мира сего, запросто с ними беседовать, иногда на милые, совершенно отвлечённые темы. Это сильно сближает людей, располагает друг к другу. К тому же рядом с генералом не столь остро воспринималась опасность того положения, в котором все они здесь, в «котле», пребывали. Он был спокоен на этот счёт, зная, что, энергично выполнив своё дело, он снова вылетит в Износки. Первым же рейсом, когда дело в госпиталях будет сделано в полном объёме. Самолёты летали регулярно. Потому и торопился. Сделать всё, выполнить приказ командарма и вылететь в распоряжение штаба. В Износках всё же спокойней.
– А скажите, профессор, если наше положение существенно не изменится, сколько дней, недель, месяцев продержится личный состав? Я имею в виду физическое состояние бойцов.
Ефремов снова возвращался и возвращался к одной и той же теме их разговора.
– Видите ли, Михаил Григорьевич…
– Говорите, профессор, откровенно.
– Откровенно так откровенно… Через месяц бойцы начнут галлюцинировать. Начнётся голодный психоз. Появится опасность немотивированных поступков.
– Что вы имеете в виду?
– Мародёрство. Неподчинение командирам, а значит, неисполнение приказов. Возможно, переход на сторону противника. Боец, который сегодня дисциплинирован, исполнителен, каждый свой шаг и поступок сверяет с уставом и присягой, завтра может просто забыть обо всём, кроме своего основного, инстинктивного желания, а именно – выжить. Животный страх начнёт управлять человеком. И животная жажда – выжить.
Командарм поморщился. Раскурил трубку. И заговорил, медленно извлекая наружу каждое слово:
– Нельзя допустить, чтобы армия превратилась в стадо. Лучше погибнуть в бою! Хотя атаковать на Вязьму мы уже не имеем возможности. Белов отбит и окружён где-то между Всходами и Дорогобужем. Соколов тоже блокирован в лесах севернее Вязьмы. Им не легче.
– Голодные обмороки и тому подобное начнутся через неделю-полторы.
– Что ж, будем есть коней. Пока не получен приказ на отход, надо держаться из последних сил. – И вдруг спросил: – Вы объехали все госпиталя, профессор?
– Нет, ещё не все. Завтра – последняя поездка. В сто тринадцатую.
– К Маковицкой?
– Да, к Маковицкой. Говорят, прекрасный хирург. Я был знаком с её мужем. Прекрасной души человек. Погиб прошлым летом в ополчении. Представьте себе, умница, профессор, любимец студентов – простым солдатом, в окоп. Ушёл добровольно. Восхищаюсь мужеством этих людей!
Однажды их разговор нарушил вежливый вопрос начальника особого отдела армии.
– Я слышал, вы совершаете свои объезды в одиночку? – спросил Камбург.
– Да, совершенно верно, – ответил профессор. – Не хочу отвлекать на охрану своей скромной персоны лишние штыки, которые сейчас, в это тяжёлое для армии время, нужны на передовой.
Он скользнул взглядом по лицу командарма. Тот одобряюще улыбнулся и молча, украдкой, как показалось профессору, кивнул ему.
– Штыки и не надо отвлекать, – тем же тоном продолжил Камбург, как всегда увлечённый чисткой своей трубки, что с некоторых пор стало раздражать профессора. – Достаточно двоих автоматчиков.
– Поверьте, Давид Ефимович, это, право же, лишнее. Дороги известны. Охраняются. Везде посты. Я вполне справляюсь. Не нуждаюсь я в ассистентах ни в виде охраны, ни в виде возниц.
И тут Камбург оторвался от своей медитации:
– Так вы даже без ездового путешествуете?
– Я, товарищ капитан, не путешествую, – ещё сильнее напрягся профессор, – я работаю. И, смею заметить, очень напряжённо. По шестнадцать часов в сутки.
– Да, профессор, без вас нам было бы тяжелее во стократ. – И командарм откинулся на спинку стула.
Начальник особого отдела больше не заговаривал на эту тему. А профессор, разозлившись на его реплики, приготовился сказать Камбургу следующее: да, каждый из нас, в любых обстоятельствах, даже за чаем, часть нашей профессии, но должны же существовать минуты покоя. Минуты тишины. Минуты свободы от этого безумия!
Но капитан больше не задевал его своими репликами. «И слава богу, – думал профессор, через час возвращаясь к своему ночлегу, – что не пришлось произносить этого глупого монолога. С Камбургом нужно быть особенно осторожным. Чекист, служака. И своего сдаст с потрохами. Не исключено, что и за командующим он присматривает».