На турбазе объявили подъем по радио, включили музыку, пела Алла Пугачева бодрую какую-то песню. Утро было погожее, солнечное, мне захотелось подпевать.
Автобус тронулся, мы помахали друг другу…
Ее не стало.
Легким шагом я направился к себе. На набережной проводили утреннюю гимнастику среди отдыхающих в доме отдыха «Голубой залив» – играл баянист, и десятка три людей в купальниках шли гуськом друг за другом, делая примитивные упражнения. В основном женщины… «Неужели и они были когда-то стройны и прекрасны?» – с досадной жестокостью вдруг подумал я.
День начинался солнечный, жаркий.
После завтрака я немного посидел над очерком, потом отправился на пляж, довольно легко нашел девчонок – двух Лен. Таня, по их словам, перегрелась вчера… Поиграли с ними в карты – «в дурака», потом в «веришь-не-веришь», подошла Таня с веселым очкастым бодрячком среднего возраста, полненьким крепышом со стальными зубами – потом выяснилось, что это саксофонист из оркестра, который вечерами играет на танцплощадке. Саксофонист не умно балагурил, по-хозяйски обнимал Таню, и видно было, что ее амбиции и, может быть, даже сексуальные потребности удовлетворены. Никакое не «перегрелась»…
Договорились с Ленами вечером встретиться на танцплощадке, но, уходя от них, я уже чувствовал себя как-то слишком трезво.
После обеда один ходил в Тихую бухту и там, лежа на теплом песке, дремал, приходя понемногу в себя после двух наших ослепительных дней и полубессонных ночей. И – вспоминал…
И весь день – в Тихой бухте и после, – с досадой, растерянностью, чувством вины и потери думал, что ведь мог бы – мог! – предложить ей остаться, сдав ее билет и купив на более позднее число. Она ведь говорила, что хорошо бы нам проспать… Но я, очевидно, как-то инстинктивно боялся этого – боялся усталости, привычного разочарования, притупления необычайно острого чувства счастья… Она явно осталась бы, потому что признавалась, что в Ленинграде ей совершенно нечего делать – у нее каникулы до октября, – а там сейчас, тем более, осенние дождь и холод.
И теперь я думал о том, что не предложил ей остаться, как о своем предательстве – и было тягостно осознавать это, хотя я и утешал себя тем, что мы ведь встретимся тотчас после моего приезда в Москву.
Встретимся ли? Ведь «потом» не бывает…
Вечером на танцплощадке я не увидел Лен поначалу, с досадой смотрел на трясущуюся на расстоянии друг от друга с равнодушными лицами публику. Особенно впечатлила меня сценка, когда довольно симпатичный, милый и скромный молодой человек подошел к девушке, что сидела недалеко от меня с унылым лицом. Он пригласил ее, она как-то лениво, нехотя встала. И за весь «танец», переминаясь с ноги на ногу на расстоянии метров двух от него, ни разу – я специально внимательно наблюдал: ни разу! – так и не взглянула на него. Чрезмерно полная, неуклюжая, с тяжелым – хотя отчасти и приятным – лицом, она делала одолжение этому симпатичному пареньку, что ли? И грустно было видеть, как он сначала еще улыбался, пытаясь привлечь ее внимание, как-то расшевелить, а потом, поняв, что это бесполезно, оставил попытки, погасил приветливую улыбку и тоже лишь автоматически дергался, поглядывая по сторонам. О, темпоре, о морес! О, гомо сапиенс!…
Наконец, я увидел Лену-фрейлину и Таню с ней. У Тани был отрешенный вид, она ни с кем не танцевала, очевидно, блюдя верность своему саксофонисту, который старательно дул в мундштук на сцене. Лена другая – как сказано мне было на пляже – встречается с мальчиком, поэтому, очевидно, ее и не было здесь. Одна с одним, другая с другим, но все со значительным, серьезно-заговорщицким видом. Неужели и у первой фрейлины сейчас здесь, на площадке – озабоченный поиск?
Да, это все казалось мне чрезвычайно грустным. Чуть не до слез. Никакой общности, ничего похожего на незабываемую музыку нашего вечера вшестером! Никакой истинной радости и веселья – какой-то деловой поиск… Да и нужна ли им просто радость? И неужели в тот вечер был только «лунный эффект»? Неужели во что бы то ни стало нужно каждой найти самца – такого, к примеру, как саксофонист, – и все? Лена держалась молчаливым сфинксом – ничего общего с Галкиной пылкостью, с ее внимательностью, живостью! О, господи, улетела чайка, райская птица, оставив меня одного среди уток и кур, думал я опять с досадой и ненавистью.
Да, Лена была неузнаваема! Ничего-то она не излучала, и глаза у нее были просто карие, а не сияющие, как тогда вечером. Но я ведь помнил ее другую – ту, какая была в ту нашу вечеринку и в моих снах ночью! Но, увы, не теперь.
Я вдруг почувствовал себя еще хуже, чем до ее появления на площадке. Последняя надежда, казалось, иссякла… Неужели и правда на том нашем вечере был всего лишь «лунный эффект», а теперь вот эта луна-Лена тотчас же и погасла?
В сумерках танцплощадки особенно стало ясно, что заправила у них троих, конечно же, Таня, а две Лены бездумно и лениво подчиняются ей. Неужели действительно мертвы они, равнодушны, бесчувственны? «Ты гальванизируешь трупы» – сказал мне однажды приятель, ставший, кстати, потом известным писателем. Я тогда кипятился, возражал активно, что такого не может быть, что пока человек физически жив и двигается, все еще есть надежда! Увы, не в первый раз я теперь вспоминал его слова…
Мы все же протанцевали с Леной несколько танцев, один даже медленный – «белый», Лена пригласила меня… – но я даже удивился этому, настолько все было не похоже на прошлое. И танец, конечно же, был совсем не такой, как тогда. Тело ее казалось мертвым. Ничего общего с тем!
Неужели закончился мой прорыв?
Я не уходил с площадки потому только, что сам погрузился в какой-то транс, да и не хотелось все же обижать Лену. Она несколько раз смотрела на часы, а потом сказала, обращаясь к Тане, которая стояла поблизости в ожидании своего саксофониста:
– Пойдем, выйдем на минутку…
И – ни слова мне.
И они вместе вышли. Вот так номер…
Я остался один в безликой толпе на краю танцплощадки. Играла музыка, дергались обоего пола люди. Странный, бездарный,
спектакль. Столь распространенный, столь принятый на птичьем дворе однако.
И со спокойной совестью – с обидой, правда, но и с чувством облегчения после ухода Лены – зашагал я домой, в свою одинокую келью.
Жизнь продолжается ли?
Часть 2. Продолжение жизни
«…Когда он приземлился, все чайки были в сборе, потому что начинался Совет…
– Джонатан Ливингстон, сказал Старейший, – выйди на середину, ты покрыл себя позором перед лицом своих соплеменников… своим легкомыслием и безответственностью… тем, что попрал достоинство и обычаи Семьи Чаек… Настанет день, Джонатан Ливингстон, когда тыпоймешь, что безответственность не может тебя прокормить. Нам не дано постигнуть смысл жизни, ибо он непостижим, нам известно только одно: мы брошены в этот мир, чтобы есть и оставаться в живых до тех пор, пока у нас хватает сил.
Чайки никогда не возражают Совету Стаи, но голос Джонатана нарушил тишину:
– Безответственность? Собратья! – воскликнул он. – Кто более ответственен, чем чайка, котораяоткрывает, в чем значение, в чем высший смысл жизни, и никогда не забывает об этом? Тысячу лет мы рыщем в поисках рыбьих голов, но сейчас понятно, наконец, зачем мы живем: чтобы познавать, открывать новое, быть свободными! Дайте мне возможность, позвольте мне показать вам, чему я научился…
Стая будто окаменела.
– Ты нам больше не брат, – хором нараспев проговорили чайки,величественно все разом закрыли уши и повернулись к нему спинами».
Ричард Бах. «Чайка по имени Джонатан Ливингстон».
1
«Продолжается! Жизнь – продолжается. О, моя божественная креолка, ты подарила мне столь многое, и теперь ты со мною всегда. Что мне вчерашние неудачи, разочарования на птичьем дворе, если стоило только сесть за стол, взять в руки тетрадь, шариковую ручку – и мы вновь оказались с тобой – все с самого начала вернулось, и возникшее в памяти оказалось ничуть не хуже прошедшего, аможет быть даже лучше, потому что нет уже тех досадных прозаических мелочей, которые так докучают нам в реальной жизни. Мы вновь с тобой, сладостная моя индианка, и, что бы ни случилось, будем всегда…
Вот наша первая встреча – какие благие силы привели тебя ко мне в келью с Василием? – вот ты сидишь на моей кровати, напротив, и лицо твое подвижно и живо, а глаза посылают молнии, и еще нет в лице твоем того свечения счастья, которое разгорелось потом, но оно уже зреет, и я чувствую, как и во мне вопреки сознательной воле растет волнение, брезжит ожидание и естественная тревога, твои руки неспокойны, ты вся неспокойна, и мои шутки и твой смех окрашены странной серьезностью…
Потом тебя нет долго, несколько дней, но связь уже налажена, я чувствую, что ты где-то недалеко, и подозреваю, что ты чувствуешь то же, и дурашливо-блаженное лицо Василия после встреч с тобой не может меня обмануть.
– Когда она уезжает? – спрашиваю у него.
– Скоро. Ты знаешь, мне страшно спросить.
Ну что ж, ну что ж. Как говорится, что суждено, то и…
Наконец, случайный, ставший историческим для нас мой выход на набережную и опять блаженно-дурашливое лицо моего приятеля, так и не понявшего ничего, не разрешившего мне даже сфотографировать тебя одну, без него. Он даже не почувствовал историчности того, что произошло, бедный! Он просто-напросто раздосадован был моим незапланированным появлением…
А ты – ты вся в ожидании праздника, открытая, смело шагнувшая навстречу! Что нам до каких-то «обстоятельств», когда свершается главное: мы – вместе! Эта безоглядность, эта раскрепощенная готовность – вот счастье…
Целый день тогда я был с тобою, моя креолка, я вновь переживал праздник встречи нашей, но знаменательный вечер, когда были и фрейлины, не затмил очарования твоего. Танец с Леной был как бы освящен тобой, и