Как–то вечером к нам явился гость.
— Моя жена из вашего села, я переплетчик, — представился он отчиму и подвинул стул к очагу. — В Софии падают бомбы, воют сирены. Кто знает, цел ли мой дом! А я вот в провинции пью красное вино и прогуливаю свой ревматизм… Мне не над чем ломать голову. Другие это делают и за меня и за вас. Хлеба нет, зато мужества хоть отбавляй. Громкие слова говорим, а дела хромают — видать, башмаки жмут…
Да, ему они и вправду жали, потому что гость наклонился, расслабил шнурки, и из его старых ботинок, пропахших потом и ваксой, показались слоновьи ноги, одинаковой толщины от колен до голени. К тому же у переплетчика был насморк, он все время хлюпал красным опухшим носом и вытирал его носовым платком.
Пламя очага плясало под дном сковородки, в которой мама жарила тонко нарезанные ломтики козьей бастурмы, сухие кусочки мяса шипели и выгибались, и к песне очага примешивалась птичья песенка — пронзительный свист прыгал над нашими головами и то плавно затихал, то рвался на самой высокой ноте.
В углу пела новая канарейка. Я слушал ее и улыбался, вспоминая тот вечер, когда отчим привез ее из города. Он повесил клетку пад очагом, но канарейка была как немая. Мы налили ей воды, насыпали проса, но она ни к чему не притронулась. Тогда я заявил, что берусь вернуть ей хорошее настроение. Я был уверен, что отчим купил ее у какого–нибудь парикмахера (кто другой в городе продаст канарейку?), и поэтому, наклонившись над умывальником, хорошенько намылил лицо; слыша шипенье оседающей пены, я притащил стул и в таком виде уселся под самой клеткой. Канарейка скосила один глаз, потом другой, покрутила головкой, чтобы лучше меня рассмотреть, и принялась вдруг так прыгать и петь, что все рассмеялись.
— Из парикмахерской! — воскликнул я. — Как увидит намыленную рожу, так начинает!
— У Мустафы–брадобрея купил, — подтвердил отчим и уселся, чтобы послушать развеселившуюся птаху.
Он и сейчас сидел за столом, лицом к клетке, наливая вино в стаканы и следил глазами за прыгающим желтым бликом.
— Может, то и баловство, но люблю послушать птичью песню, радует она меня… — сказал он.
— Что другое остается человеку? — ответил переплетчик, отодвигаясь от жарко горящего очага. Стул заскрипел под его дородным телом, — Как я в детстве мечтал об электрическом фонарике, обыкновенном плоском жестяном фонарике с батарейкой! Отец все обещал купить мне его на ярмарке и все откладывал: у нас была большая семья и ему было не до фонариков. Теперь, на старости лет, я часто покупаю те игрушки, которые когда–то казались мне драгоценными сокровищами. Куплю фонарик, возьму его в руки и вижу, что это простая холодная жесть… И все же я радуюсь, выбирая его у лоточника, отвинчивая увеличительное стекло, вставляя лампочку — пусть минуту, две… но радуюсь. Тоже скажешь: ребячество!
В облике нашего гостя не было ничего ребячьего. Это был пятидесятилетний грузный мужчина. Костюм его, с широкими острыми лацканами, был сшит из английского сукна, купленного еще до войны, мелкие пуговки на сером жилете были так густо посажены, что казались ниточкой бус. Его лоб был исчерчен морщинами и тянулся благодаря лысине до самого затылка. Когда переплетчик говорил, все они приходили в движение и собирались стопкой, как книжные листы, которые он переплетал.
У него была небольшая мастерская в Софии, рядом с Палатой правосудия. По утрам, когда он шел в мастерскую, крутя на пальце цепочку с ключами, ему навстречу, зажав под мышкой папки, спешили блюстители справедливости в сопровождении своих клиентов — старых крестьян в потертых бараньих шапках и городских дам в манто с большими пряжками на широких поясах; над дамами витал запах духов. Адвокаты дружески ему кивали, направляясь к железным дверям тог-о здания, в которое входят преступность и ложь, а выходит одна лишь чистейшая правда, воскрешенная красноречием этих неутомимых радетелей.
Переплетчик садился за рабочий стол, включал электрическую плитку, чтобы разогреть клей, вдевал нитку в иглу, кривую, как рыбья кость, счищал с корешков старый клей, укладывал их стопкой друг на дружку и принимался за работу.
Дверь его мастерской, куда можно было попасть лишь через крытую галерею, по обе стороны которой размещались адвокатские конторы, как бы делила мир на две половины. С одной стороны — молчание книг, их мудрая жизнь, скрытая за переплетами, с другой — будничные человеческие страсти. Город был: искалечен бомбами, но люди этого словно не замечали. Они судились из–за земли и нанесенных оскорблений, боролись за ордена и почести. Дантисты спиливали их изъеденные временем зубы и ставили коронки и мосты, которые серели во рту, словно были из жести. Те, что сумели отсудить себе землю или получить сатисфакцию, недолго торжествовали: приходил новый истец — какой–нибудь инсульт или инфаркт, — и прикованный к кровати человек, который успел обзавестись еще одним участком земли, еле шевеля побелевшими губами, умолял близких (те уже прикидывали в уме, как поделить имущество покойного), чтобы его обрядили в черный с синими полосками костюм, а на грудь привинтили орден, полученный за взятие Тутракана…
Адвокаты спешили в свои конторы, крестьяне, поплевывая на корявые, потрескавшиеся пальцы — они всю жизнь лопатили навоз и доили овец, — отсчитывали банкноты, пропахшие мышиным пометом и нищетой, а переплетчик переплетал книги. Он смотрел, как переплетный нож, эта звенящая остротой гильотина, плавно опускается на страницы, словно приводится в исполнение приговор, и тонкие обрезки, жалкие и ничтожные, как большинство человеческих деяний, топорщатся на полу, чтобы спустя какой–то час их затоптали его ботинки.
В молодости ему был чужд пессимизм.
Он верил в свои силы, верил, что сможет бороться со злом и победит его.
Однажды он оказался свидетелем того, как на трамвайной остановке какой–то мужчина бил женщину. Недолго думая, он соскочил с трамвая и подбежал к обидчику. Блузка на женщине висела клочьями, из–под нее виднелась зеленая комбинация, обшитая по краю рваным кружевом.
— Что вам угодно? — спросил мужчина, красный от злости.
— Не смейте бить женщину!
— И ты получишь по морде!
— Попробуйте…
Тот попробовал, и переплетчик отлетел в сторону, чуть не угодив на трамвайные рельсы.
Тогда вмешалась женщина.
— Шли бы своей дорогой, — сказала она. — Это наши семейные дела, что вы–то суетесь?..
Переплетчик поплелся домой, почесывая помятые бока. А супружеская чета продолжала ругаться и таскать друг друга за волосы. На противоположной стороне тротуара останавливались прохожие. Так и не поняв, что происходит, заходили в зеленную лавку, покупали там пучок редиски или связку свежего чеснока и, помахивая базарными кошелками, шли себе домой.
В другой раз он получил урок посерьезнее.
Тогда он служил разъездным торговым агентом в фирме, продающей швейные машины «Зингер». Ездил по селам Искырского ущелья, Петроханского и Брезнишского края, предлагая свой дорогой товар. Он ходил по дворам, где его облаивали собаки, питался в деревенских харчевнях. Там за столиками, расстелив газеты, сидели крестьяне, чистили вареные яйца (яичная скорлупа валялась на полу и хрустела под ногами) и тонкими ломтиками резали янтарно–желтый шпиг. Он смотрел на них и думал: «Неужели здесь кто–нибудь нуждается в швейных машинах такой известной марки?» Одежду из грубой домотканой шерсти, которую носили местные крестьяне, можно было шить лишь на руках, и то с помощью шила.
Приближались выборы. В небольшом селе под Петроханом наш коммивояжер узнал, что вечером в здании школы состоится собрание, на котором выступит какой–то приехавший из Софии политический деятель. Он побродил по улицам и, так как деваться было некуда, решил пойти послушать. Когда он входил, стоявшие у дверей крестьяне проводили его долгим взглядом — верно, приняли его за охрану.
Оратор вытер лицо грубым деревенским платком (он был опытным и знал, что это произведет нужное впечатление) и начал речь. Он заговорил о том, как беден этот горный край и как он начнет процветать, если его милость выберут в народные представители.
— Братья горцы, Демократический сговор [1] рассчитывает на вас, ибо, как говорится в поговорке, только горы рождают истинных мужей…
— И картошку еще родят наши горы, только ее поедает колорадский жук, — заметил кто–то.
— Поедает, говорите? Мы с ним быстро расправимся! У нас для этого есть средства! — жестко сказал представитель Демократического сговора. — Вы его потом днем с огнем не сыщете…
«Сейчас он пообещает построить мост или провести в эту глушь железную дорогу», — подумал, улыбаясь, коммивояжер. Но он ошибся. Оратор стал клеймить своих идейных противников. Он так распалился, что пришлось расстегнуть воротничок. Вытирая потную шею (деревенский платок нещадно царапал кожу), подавшись всем корпусом вперед, он рассекал пространство вытянутой вперед рукой. Голос его гремел:
— Господа крестьяне, вы сами могли убедиться, что сделали те, за которых вы несколько лет тому назад так опрометчиво отдали голоса! Они обещали молочные реки и кисельные берега, а добравшись до власти, разжирели и обо всем позабыли… Они разъезжали в колясках!
— И вы не станете ходить пешком! — отозвался голос того же крестьянина, чью картошку съел колорадский жук, — И у вас под задницей будут поскрипывать рессоры…
В зале засмеялись, но оратор сделал вид, будто не слышит, и продолжал:
— Их обуял разврат! Они стали сажать за государственную трапезу свояков… Народ голодал, а они ели жареных барашков!
— И вы не станете есть их сырыми! — не стерпев, гаркнул коммивояжер с заднего ряда.
Оратор прервал речь, поднял ногу, словно хотел попрать труп врага, и зловеще произнес:
— Господа, в этом зале находятся наши идейные противники — противники всего самого вожделенного, к чему стремится наш многострадальный и героический народ. Мы не должны оставаться равнодушными, господа!.. Мне сообщили, что сюда проник агент–провокатор, он стремится подорвать веру в наши благородные идеи…