Прощай, Акрополь! — страница 3 из 90

Ассоциативны раздумья героя повести у древних руин Эллады. Например, современные сопоставления античного мифа об Икаре с гибелью космонавтов, сгоревших при посадке на землю. Этот мотив возвращает нас к образу летчика–романтика («Вечерний разговор с дождем»), кристаллизуется стройная мысль о героико–романтической теме искусства, ее звенья: народное поверье о жаворонке, который поднимается в небесные выси до тех пор, пока не разорвется его сердце, рассказ о коммунисте–эмигранте, умершем от разрыва сердца в самый радостный, «звездный час» своей героической жизни. Героико–романтическая тема искусства в повести «Прощай, Акрополь!» перекликается с этой темой в повести «Белый конь у окна» и находит свое дальнейшее поэтическое развитие. Мартин вспоминает пожар в родном селе: в его детском воображении языки пламени — словно фантастические огненные кони, мечущиеся по небу. Художественная метафора огня испепеляющего и огня, возжигающего творческую энергию, переключает повествование на эпический план. Повести предпослана древняя притча: «Молитесь об огне, ибо он — продолжение вашей поступи по земле». Завершается повесть тоже притчей: «Куда исчезает огонь, когда догорает свеча? Он превращается в бабочку. Если не верите в это перевоплощение, сотйорите иное чудо — ибо должен остаться в мире свет».

Символ огня дополнен образом–обобщением воды. В повести приводится народное поверье о «спящей воде». Уловить момент, когда вода засыпает, — значит пережить луч–шее мгновение жизни. Этот мотив, несомненно, связан и с образом Ивана Барбалова, неутомимого открывателя воды («Белый конь у окна»).

Есть еще одна общая мысль во всех трех повестях — о непрерывности жизни во времени, о бесконечности творческого–деяния человека. Во всех трех повестях рассказывается о жизни главных героев: от детства и юношества («Вечерний разговор с дождем») до зрелых лет («Прощай, Акрополь!») и смерти («Белый конь у окна»). Жизнь одного, данного человека предстает в единой временной цепи событий, связующей прошлое (дед, бабушка), настоящее (родители) и будущее (дети). И сын Художника, и сын Мартина — звенья этой цепи — символизируют непрерывность жизни. Эстафета памяти, факел творческого огня, чаша живой воды будут вечно передаваться из поколения в поколение. Ибо залог победы людей над Временем — их память, утверждающая себя в искусстве, в творческих деяниях человека.

Повесть «Прощай, Акрополь!» органически примыкает к первым двум произведениям и по развитию основной мысли, и по своему художественному строю. Вместе с тем в ней значительно сильнее акцентировано, усилено философское, романтическое осмысление проблемы Человек и Время. Порой грани между конкретно–реальными картинами и обобщенно–романтическими метафорами становятся зыбкими, размываются, временные пласты смещаются, возникают ассоциации столь отдаленные, что чрезмерно усложненный строй повествования заставляет читателя размышлять над прочитанным.

В творческом развитии И. Давидкова три повести, помещенные в предлагаемой читателю книге, — безусловное достижение. Писатель, несомненно, зрелый художник–прозаик, оригинальный мыслитель, ищущий свои пути поэтического выражения сложного духовного мира современника. Высокий гуманистический пафос его прозы близок советским людям. Так проявляется в наше время общность мировосприятия, общность идейных, нравственных устремлений граждан социалистических стран. И тем не менее в прозе И. Давидкова ярко выражены особенности болгарской жизни, национального художественного мышления.


В. Андреев

ВЕЧЕРНИЙ РАЗГОВОР С ДОЖДЕМ
ВЕЧЕРЕН РАЗГОВОР С ДЪЖДАСОФИЯ, 1973Перевод Т. КОЛЕВОЙ


Я сижу на скамейке возле сторожки путевого обходчика. В спину дует ветер. Двери и оконные рамы низенького строения, за полстолетия насквозь прокопченного паровозным дымом, грубо выломаны, должно быть киркой: штукатурка отвалилась большими кусками, и снизу виднеются израненные железом кирпичи. Пол, затоптанный пассажирами, тщательно подметен, словно обходчик, последним покинувший сторожку (он уходил, держась за борт телеги, в которой мерно покачивались его пожитки, и все оборачивался назад, пока крыша сторожки не скрылась за деревьями), хотел оставить свое жилище чистым для тех, кто поселится здесь после него. А это будут птицы, маленькие зеленогрудые синички, которые качаются сейчас на сухих ветдах акации, тени холмов (вечером они войдут в открытые окна, лягут на пол и останутся ночевать) и летучие мыши, что висят по углам, как клочья дыма давно ушедшего поезда. По ночам станционный колокол будет глухо гудеть, потревоженный полетом летучих мышей, или вдруг прозвонит ясно и гулко, когда на него наткнется жук–олень.

Вот и сейчас он звонит: в него ударилась какая–то букашка (она лежит на спине у моих ног и шевелит лапками). Я невольно поднимаю глаза — звук этот всегда предварял приближение поезда, — но не слышно стука колес, который становится резким и отчетливым, когда состав идет по мосту, не видно сизой струйки дыма. Только через сжатые поля, через луга, пожелтевшие от летнего зноя, исполосованные блестящими, словно отполированными колеями, оставшимися от телег, запряженных волами, тянется серая, исчезающая вдали лента железнодорожной насыпи. Рельсы сняты. Щебень, почерневший от дождей, пара и смазки, сохранил светлый опаловый цвет лишь там, где прежде лежали шпалы, и насыпь с ее темными и светлыми полосами — длинным и коротким перебивом двух тонов — напоминает мне о ритме поезда: короткий стук колеса на стыке рельсов, потом лязг буфера или скрип двери и снова стук колеса сквозь шипение пара.

На повороте, там, где холмы подступают к насыпи, гуськом идут рабочие, идут, пошатываясь — верно, щебень ползет у них под ногами, — и несут на плечах снятые со шпал рельсы, которые сверкают синими молниями…

Я наблюдаю эту драму старой дороги и думаю о пережитом. Точно так же время срывало рельсы и с моего пути, укладывало шпалы на другие насыпи, колеса стучали по новым мостам. События, над которыми я был не властен, развеяли дым промчавшихся мимо поездов, и только сажа ест мне глаза. Лишенный радостей, я страдал, а сейчас понимаю, что счастье мое было тем полнее, чем больше было бессонных ночей и неудовлетворенных желаний, именно они сохранились в моей памяти, тогда как от многих удовольствий, к которым я приобщился, не осталось и следа. Я жил среди бедных, страдавших людей, которых жизнь не щадила, ел их хлеб, слышал, как по ночам колобродят их сны. Тогда я считал, что в жизни мне выпал самый тяжкий жребий. А теперь понимаю, что именно эти трудные годы — самое большое мое богатство.

Время срывает рельсы, переносит их в другое место, болты скрипят, впиваясь в шпалы, и сердце болит. Ну что ж! Под настилом старого полотна, светлого в том месте, где прежде лежали шпалы, покоится все пережитое; покрытое сажей и пылью, оно хранит в себе тепло солнечных лучей…

Рабочие тянутся гуськом в сторону новой трассы. Рельсы на их плечах покачиваются, щебень шуршит и пересыпается, сталь швыряет синие вспышки молний, обжигая согнутые спины мужчин.

Новый поезд пойдет по молниям, припаянным к земле. А старая насыпь порастет бурьяном и молчанием.

* * *

Неужели безвозвратно ушел последний поезд? И даже рельсов от него не осталось? Я все пытаюсь разглядеть дымок паровоза над желтой, как знойное марево, полосой подсолнечника — там, в тени холмов. Горизонт чист, но я чувствую едкий дым паровоза, он щекочет мне ноздри, к его запаху примешивается аромат далекого утра — тогда пахло цветущей акацией и только что прошумевшим дождем, а я стоял на полустанке с пыльной сумой в руках. В ней был ломоть хлеба и… что еще? Может, надежды?..

Этот поезд — часть меня самого, моей тоски по дальним неведомым городам; перестук колес сливается с шумом дождя, барабанящего по жестяной крыше вагона (крыша гремит, словно по ней идет человек), тень от поезда скользит по речке, скрадывая отражение моста и лошади, горизонт качается в ритме движения.

Странно: время, вместо того чтобы отнять этот поезд, делает меня полновластным хозяином его покрытых гарью, скрипящих вагонов. Я могу в любой час суток вопреки строгому железнодорожному расписанию вызвать на полустанок свой поезд, могу поговорить в машинистом — он выглянет из паровозной будки, и я отмечу про себя, какой острый у него кадык, потом протяну ему грушу, а ощ будет неторопливо тереть ее черной ладонью; я скажу, что явлюсь завтра утром, и он прибудет точно в назначенное время…

Я думаю о людях, с которыми сводила меня судьба на этом полустанке. О тех, кого любил и кото ненавидел. Вспоминаю их лица, жесты, привычки… Все, казалось бы, слилось с сухой дрожью травы, полегшей под ветром, а воспоминания об этих людях не оставляют меня, не дают мне покоя.

Есть что–то беспорядочное в моих встречах и знакомствах. Я бы даже сказал, хаотичное. Люди приходили и уходили. Кем был я среди них? Всего лишь созерцателем, соприкасавшимся с чужими судьбами, не ведавшим о том, что придет время и он расскажет о них? Быть может, в общении с этими людьми заключено что–то такое, что было давно предначертано мне? Я пробовал забыть друзей и знакомых, с которыми меня связывало прошлое, но тут же понимал, что они — неотъемлемая частица меня самого; стоило мне попытаться зачеркнуть месяцы или недели моей жизни, и на этом месте оставалась пустота. Теперь, вспоминая их в минуты радости и горя, я спасаюсь от неумолимого бега времени и в хаотичности своих переживаний, расставаний и встреч открываю строгую стройность — точно такую же, как я обнаружил когда–то в каменной кладке отчего дома (его фундамент был сложен из разных камней, гладких и с острыми краями, — эти камни давно бы распались, если бы их не скреплял известковый раствор и гомон домочадцев). Я неотделим от тех людей, с которыми свела меня жизнь, мы как камни старой кладки, и скрепляют нас горькие и прекрасные годы, роднящие навеки.

Я прошел сквозь гримасы и краткие радости жизни, постоянно стремясь к прекрасному и возвышенному (скорее мечте, чем реальности), как железнодорожная линия устремляется в бесконечную голубую даль; я сохранил в своей памяти образы и события, не дал им кануть в Лету.