Прощай, Акрополь! — страница 80 из 90

* * *

Иногда они приплывали в какой–нибудь порт на рассвете. В зеленоватом тумане проступали мачты рыбацких суденышек, виднелись мокрые брезентовые полотнища, отливавшие жестяным блеском на твердых сгибах, покачивались шаланды, покрытые ржавчиной (а может, это был прилипший к ним мрак). На пристани, к которой подплывал пароход, темнели какие–то тюки. Виднелись груды ящиков, между ними мелькали силуэты людей, маленькие, едва заметные. Эти тени ждали, когда день вырвет их из мрака, из хаоса мачт и разбросанных грузов и придаст бодрость их шагам и голосам, отскакивающим от бортов пароходов и стен пакгаузов. Среди этих громад, казавшихся тяжелыми и ветхими — возможно, от тумана, — Мартин видел просветы, где широкие, как мосты, где узкие, как тропинки. В этих просветах то там то сям поблескивал огонь. Тени людей порой заслоняли его, и тогда пламя затухало, как если бы на него плеснули темной, безмолвной водой. Это в пекарнях на пристани разжигали печи.

Во всех городах, куда они приплывали на рассвете, первым их встречал огонь пекарен. Раньше всех на свете, похоже, вставал хлеб. Воздух городов был еще тяжел от снов, а хлеб, обутый в запах далекой жатвы, уже сходил по обшарпанным сосновым доскам в печь, и потом, сидя в ней, грел свои круглые и мягкие, как у ребенка, щеки.

Когда–то в детстве Мартин любил ходить с матерью за хлебом в пекарню. Ему нравилось вдыхать запах поджаристого хлеба и смотреть на языки пламени, пляшущие за спиной булочника, на мать, как она нагибается к железной раме окошка и отсчитывает деньги. Она берет каравай, а Мартину представляется, что, встав поутру, мать с благоговейным смирением кланяется хлебу.

Может, потому, что они были связаны с дорогими воспоминаниями в его жизни, огни пекарен всегда вызывали у Мартина радость, прогоняли чувство одиночества, и даже по ночам грохочущие улицы в незнакомых городах не разъединяли его с людьми, которые спали, запершись, в своих домах. Запах хлеба внушал ему уверенность. Ему казалось: вот сейчас в предрассветном сумраке над заливом появится его мать с льняной скатертью в руках, расстелет ее и, поискав глазами сына, позовет его завтракать.

Выходит, все пекарни мира устроены одинаково: прежде чем взять хлеб, человек, даже самый мудрый, должен нагнуться к окошечку — поклониться самому скромному из земных даров и, очистившись душой, пойти своей дорогой.

Мартин вспомнил, как он, случалось, часами наблюдал за рабочими, которые обедали на набережной. Оставшись наедине с хлебом, они отламывали большие, будто светящиеся изнутри куски, и думали, наверно, о чем–то очень человечном и добром, потому что лица их просветлялись, как хлеб. Эти грубые мужчины, другой раз запустившие бы камнем в прыгающих по пристани воробьев, сейчас спокойно позволяли им сшибаться у своих босых ног и склевывать оброненные крошки.

В каждом порту Мартин покупал в киосках цветные открытки. Он любил под вечер, сидя в лодке, писать на этих тонких картонках, чувствуя коленом их глянцевитую поверхность, и думать о друзьях, в чьи почтовые ящики вместе с газетами и журналами почтальон опустит утром и открытки с видами древнего Акрополя и апельсиновых рощ.

В этот предвечерний час его друзья, верно, сидят у телевизоров или звонят кому–то по телефону, кратко отвечая только «да», «нет», «хорошо, согласен» (жена дома и внимательно прислушивается к разговору), потом, усталые после работы, надевают новую рубашку, украдкой смотрятся в зеркало — щетина уже пробивается, но ничего, сойдет и без бритья — и спешат ненадолго в кафе. На деловое, мол, свиданье.

Его сверстники, уже перешагнувшие порог пятидесятилетия, все еще старались выглядеть молодыми — носили пестрые галстуки и облегающие костюмы, предательски подчеркивающие полноту их фигур. Они любили поболтать в приятной компании, с удовольствием выпивали по рюмочке коньяку, но в их движениях уже угадывалась скованность, серебрились у висков волосы, иногда долго не стриженные и грязные, и это говорило не только о небрежности, но и об усталости. Приметой неумолимо уходящей молодости было и их желание вспоминать. Его друзья вспоминали свои любовные романы, рассказывали о них с мельчайшими подробностями, словно хотели еще раз насладиться пережитым много лет назад, посвящали друзей и в тайны своих теперешних отношений с молодыми, влюбленными в них женщинами, хотя и не были уверены, что сидящие напротив не подсмеиваются снисходительно над их откровенностью.

Что–то менялось и в Мартине, и в его сверстниках. Он, никогда раньше не отдыхавший после обеда, сейчас испытывал потребность часок–другой полежать на диване.

Когда ему звонили и приглашали встретиться в кафе, он отказывался, потому что ему не хотелось сидеть в табачном дыму, да и надоели разговоры — одни и те же вот уже столько лет. Он предпочитал взять какую–нибудь давно прочитанную книгу — Флобера, Пруста или Чехова — и радоваться тому, что открывается ему на ее страницах, небрежно перелистанных в школьные и университетские годы, рассматривать альбом с репродукциями старых мастеров или наблюдать, как восемнадцатилетняя дочь соседа, всегда элегантная на улице, ходит по балкону в старом мешковатом халате, в чулках, собравшихся гармошкой у щиколотки, и развешивает под самым носом у близорукого отца свое ажурное белье.

Один из приятелей Мартина как–то пошутил:

— Паровоз потихоньку увозит нас в тупик, дорогой мой. Там, брат, теперь наше место, где вороны будут нас украшать своими автографами.

Мартин не был таким пессимистом, хотя кое–какие неудачи в жизни заставляли его с тревогой думать о днях и годах, которые ему готовит будущее. Работа над переводами заполняла пока все его время, доставляла ему муки, изредка дарила радость и удовлетворение. Дружбы с книгами было ему достаточно, чтобы сохранить душевное равновесие. Буйство плоти, как выражаются поэты, утихало, и он искал близости женщин не ради минутного удовольствия, теперь его влекла к ним потребность в ласке не столько телесной, сколько душевной, которой ему всегда недоставало, даже в самые счастливые часы его жизни. Вряд ли его сделала таким мучившая в последние годы болезнь. И в пору, когда он был совершенно здоров, он предпочитал размышление и созерцание действию. Он удивлялся тому, что его друзья, которые были гораздо старше его, проявляя запоздалый пыл, только и думают, что о любовных интрижках. Они были ему смешны своим старанием выглядеть моложе своего возраста, своей неловкой галантностью, коротко стриженными затылками, оттопыренными ушами — их нелепо оголила машинка парикмахера, обозначив под складками увядшей кожи желтоватые хрящи.

Один из его друзей, Макавей Манушев, адвокат, порядочно зарабатывающий на бракоразводных делах, с запозданием записался в допжуаны. Он ухаживал за клиентками — они приходили к концу дня в его контору и садились напротив, положив ногу на ногу — молодые, но уже измученные сожительством с недостойными мужчинами и жаждущие радостей и веселья. Постукивая золотым перстнем по бумагам на столе, Макавей Манушев обещал им как можно быстрее уладить их весьма неприятное дело. Потом, тщательно заперев шкафчик в углу, словно он хранил там сокровища, а не папки с бракоразводными делами, адвокат приглашал приглянувшуюся ему клиентку прогуляться по вечернему городу или выпить чашку кофе у приятеля, который почти всегда извинялся, нервно поглядывая на часы, что он должен уйти по неотложному делу, и возвращался среди ночи, когда в комнате уже никого не было: только на ковре — складки от сдвинутого дивана, в пепельнице — два–три смятых окурка со следами губной помады, да витающий в воздухе аромат легких духов, смешанный с запахом потных мужских носков.

Эта история повторялась часто. Когда не находилось удобной квартиры, адвокат приглашал посетительниц прокатиться за город на машине. Он останавливал машину у обочины проселочной дороги или съезжал на луг, якобы для того, чтобы полюбоваться огнями города, и они отдавались притворной страсти в тесноте скрипучей железной коробки.

Как–то вечером в начале марта Мартин, проходя по улице, заметил адвоката, ехавшего в забрызганной грязью машине. Он помахал рукой, адвокат остановил машину.

— За городом был, — объяснил он, не поздоровавшись с Мартином. — Увяз в грязи, еле выбрался…

В окно высунулось его лицо с тонким острым носом и маленькими зеленоватыми бегающими глазками. По обеим сторонам головы с розовой лысиной спускались жесткие, приподнятые воротником, уже совсем седые пряди. Руки его были грязны, на лице тоже были темные пятна. Он попросил у Мартина разрешения заехать на минутку к нему, помыться: неудобно являться домой в таком виде.

Когда адвокат, уже одетый в пижаму Мартина, пил кофе, а от мокрых брюк его, сушившихся на батарее, шел пар, Мартин узнал, что случилось, и долго хохотал — сначала сдержанно, чтобы не обидеть пострадавшего, а потом закатился так, что из глаз полились слезы. Выпив кофе, гость приободрился, причесал мокрые пряди, продолжавшие воинственно торчать за ушами, позвонил по телефону Жене (она что–то проворчала) и принялся подробно расписывать Мартину свои злоключения.

Он встретился со своей новой подругой («Мими, ты ее не знаешь, я улаживаю ее тяжбу о наследстве»), и они поехали на машине по Пловдивскому шоссе, потом свернули на одну из проселочных дорог. Оказалось, что по ней часто проезжают грузовики из ближайшего сельскохозяйственного кооператива — возят солому на станцию. Шоферы, завидев стоящую в поле машину, включали дальний свет, сбавляли скорость, чтобы посмотреть в чем дело. Адвокат решил отъехать на середину поля — земля замерзла, машина не завязнет. Он смотрел, как удаляются грузовики с любопытными шоферами, ощущал, как рядом с ним копошится его доверительница, снявшая сначала пальто (в машине было тепло), а потом туфли, со стуком упавшие возле сиденья. Сколько времени они простояли в поле, он не помнит (было так хорошо), но когда он включил мотор и собрался вывести машину на дорогу, то почувствовал, что колеса буксуют.