Прощай, Атлантида — страница 29 из 64

Без сил Рита уселась также на тахту и несколько раз, как показалось географу, даже всхлюпнула носом.

– Забрела – не звали, – опять промямлил педагог. – Затеяли с этим… адвокатским папашей идиотскую воспитательную акцию… и на тебе, бочка дегтя на ложку меда. Как кур в опал попал. А я тебя так ждал, – совершенно не к месту добавил он ситуационную глупость.

Рита тихонько засмеялась и немного одновременно заплакала.

– Сейчас… сейчас успокоюсь, – пообещала она, растирая по щекам слезы. – Ты хоть помнишь? Хоть помнишь… как в последний день… гуляли… а нас машина…

– Машина… нас? – испугался географ.

– …нас водой… в июне… водой поливалка облила. Ты нарочно влез… Сейчас… успокоюсь, – опять пообещала, бурно плача.

– Не помню, – помолчав, признался Сеня. – Рита!

– Все, – сообщила женщина, осушив глаза. – Бокалы, рюмки есть? Никто меня не любит, – с горечью произнесла гостья. – Придешь к человеку – у него вонь, духи, девка без трусов. Придешь на службу – мерзавцы. Уйдешь – тьма безнадзорная. Мужики – вертихвосты, природа – надувалка, и жизнь – помойное ведро. Никто меня не любит.

– Я тебя люблю, – автоматически продолжая ее речь тихо сообщил Арсений.

Рита помолчала. Потом взяла один бокал, налила и выпила весь.

– Рассказывай, – произнесла сухо и отстраненно.

– Что? – не понял Сеня.

– Что обещал. Тогда, в прошлый раз, когда нанесла тебе короткий визит: хотел, мол, сказать важное. Как пришел, в прошлые времена, взбаламученный, а я, мерзкая тварь, на гнилого доцентишку повесилась, устроила июньскую демонстрацию и начала ему, тебе в ущерб, знаки внимания в виде непотребных ласк оказывать. Ну, так и скажи теперь.

– А зачем теперь? – опасливо теряясь, чтобы вытянуть время, спросил географ.

Маргарита плеснула шампанского в два бокала, ткнула собеседнику второй и пригубила свой.

– Обещаешь, что любишь. А даже с жалкой правдишкой пытаешься скрыться, я уж не говорю о старухе и всей этой мелкой кутерьме. Даже старенькую легенду жалеешь, боишься окунуться в тень прошлого счастья и шарахаешься от призраков своей молодости. Разве ты, такой, можешь любить?!

– Не буду рассказывать это прошлое счастье, – резко вывел Арсений. – Да и я уже не тот. Тогда был паренек-огонек, бурлил молодым шампанским. Был способен и глупость сморозить размером с жизнь и кульбит отчебушить на долгие годы. Сейчас я другой, Рита. Во мне осадок солей по колено, еле хожу, тина обид по самую печень, еле смеюсь, горечь утрат по горло, еле дышу. Какая с такого любовь? Теплая буря в стакане вина.

– Расскажи, – тихо потребовала Рита. – Я хочу это вспомнить.

– Да ничего тебе не скажу, – дерзко выметнул географ. И вдруг продолжил. – Потому что летел тогда к тебе на крыльях, а внутрь будто тонну вправили свинца. Да, потому что летел зараженный ненавистью к себе и счастливый. Не забуду… этого не забуду. Мама вечером меня позвала и попросила…

– Мама? – осторожно спросила Рита и отставила на столик бокал.

– …и говорит: " Сеня, прошло уже две недели, а Рита не заходит. Где она?".

Я замялся, стал откручиваться и пялиться в окно, в котором уже кривлялось пыльное солнце. Садилось уже за раму.

– Так она здесь, у тебя, твоя Рита. Ты на нее каждый день любуешься, принеси фотографию с кухни, – говорит мама.

– И что? – переспросила Маргарита, вцепившись взглядом в рассказчика. – Ты мое лицо все время рядом держал? Зачем это рассказываешь?

– Была фотография. В рамку сделал и на кухне устроил, на подоконнике среди кактусов. Ты там в мягком сарафане по той моде стоишь под напором ветра на склоне возле университета. Может быть, помнишь, я снимал. А ты стояла, сначала показывала мне кулаки, потом рожи и язык, а после отвернулась и стала глядеть на реку, думая о хорошем.

– Помню, – прошептала Рита.

" Принеси фотографию, – попросила мама. – Поставь." Она тогда уже почти не вставала, только в туалет каким-то чудом, два раза упала и расшиблась, но упорно не желала резиновых уток. Ну, вот. И мама спрашивает:

– А что же, Сеня? Вы с Ритой сейчас, я слышу, не созваниваетесь? Не прогуливаетесь?… В кино, или на студенческую вечеринку, или просто… как молодые…

А я головой только мотаю.

– Нет, мама, мы пока разбежались.

– Это ты так решил? – спросила она, вытирая со лба пот, и с щек.

– Нет, – ответил я правду.

Потом мы молчали, а солнце уже зашло, и в комнате плохо все виделось, надо было зажечь что-ли свет.

– Значит, она тебя любит, – вывела откуда-то мама и заплакала.

– Все было не так, все, – Рита резко поднялась. – Слышишь, Полозков, ты сейчас нарочно сочиняешь из меня какую-то другую девушку.

– Ты была такая, – грустно сообщил Арсений, – и мама это знала всегда. Ты была… таких девушек больше не будет…

– Все, молчи, – сказала Рита, останавливаясь у окна.

– " Оставь фотографию здесь на ночь, – попросила мама. – Что же ей все по кухням маяться, ей место здесь. Или ты без нее не заснешь?" – пошутила и рассмеялась тогда, неожиданно весело и звонко, как молодой и не знающий боли человек.

– И ты оставил?

– Утром я увидел…

– Молчи, – крикнула Рита, повернувшись к рассказчику. – Молчи. Все! Я не слышу.

– …я увидел рядом с мамой рассыпанные таблетки и пустой тюбик от снотворного…

– Нет, – прошептала Рита, – нет. – И закрыла лицо руками.

– На десятый день я бежал к тебе.

– Нет, – тихо и жалко повторила Рита.

– Ты здесь не при чем, – угрюмо сообщил географ – Она давно хотела это сделать… не смела только. Ты помогла ей…

– Никогда… – еле слышно прошептала женщина.

Через минуту Маргарита отошла от окна, налила вино в два бокала и один протянула Арсению.

– Выпей, – и пригубила сама пенящееся зелье.

Полозков тоже, поперхнувшись, глотнул.

Рита пустым взглядом окинула комнату, потом отправилась в коридор, и за ней щелкнула входная дверь.

* * *

Элоиза сидела у письменного стола и, молча улыбаясь, разглядывала этих людей. Стол был выдвинут чуть в середку, на столе стояла потрошеная селедка под луком и растительным – подсолнечным, маслом, лежал, браво развалившись, вареный картофель в красивом блюде, а рядом нарезанная разная колбаса и всякая мелочь: хлеб, вилки-ложки, салфетки и винегрет.

На стульях вокруг стола увлеченно мотали вилками болтающие руководитель сине-зеленых, добрый экономический доцент в джинсах и с усевшейся на горло бабочкой и его помощница в огромной роговой оправе, оглядывавшая оставшихся, как сытая очковая змея. Тут же беспрерывно верещал, то вскакивая и тыча в плечи и грудь не все понимающего именинника, то изображая картинки монашкиного поведения в экстремальной ситуации или сверзившегося с истукана пьяного везунчика – шустрый и нагловатый газетчик Воробей, отнявший вчера у Элоизы почти силой скромную глухую юбку.

Сегодня на Элоизе было одолженное у Эвелины Розенблюм изумительное сиреневое платье с расшитым на пупе драконом, старающемся слезть вниз и пожрать пламенем и зубами круглые Элоизины коленки, не вместившиеся под платье.

Элоизе хотелось плакать, так ей было хорошо. Приемник на окне пел зарубежные мелодии, люди кушали и праздновали от души, а родившийся Июлий сидел на самом почетном месте, весь красный и счастливый, и поочередно кивал ерепенистому Воробью и выгибающей шею коброй очкастой. Особенно часто лучащийся Июлий кивал приветственно дракону и Элоизиным коленкам, тем более, что руководители посадили ее и Воробья по обе стороны от барабанщика, напрочь лишенного на радостный день общества своего гулкого инструмента.

Элоизе хотелось плакать, но она этого начать тут не смела, потому что была уже три дня записана в партию, выпила рюмку кислого вина и с шатким беспокойством иногда вспоминала о пакете, припрятанном возле зеленого кухонного чудища-дивана. Ведь недаром вчера как всегда неожиданно припорхнувший суматошный Воробей славу богу от спешки не обнаружил ее в тех потерянных чувствах, с которыми не управишься на виду.

А тогда утром она отправилась к Июлию домой и как раз застала его, убегающего и дожевывающего в спешке сыр, на построение под лозунг " Разобьем вместо истуканов скверы".

– Элоиза, Вы? – поразился открывший дверь и тут же запунцовевший Юлий. – Если бы позвонили… я бы… знал тогда…

– Что ж звонить, нервы тратить, – сказала Элоиза подготовленное. – Все равно надо: пол помыть, окна протереть. Вот, взяла немного партийной химии – порошек и синюю отраву для окон, думаю – не заругаются. От чистоты и совесть светлеет. И маме твоей не помешают свет и досрочная смерть микробов.

– Да, – только и сказал Июлий. – Да, – потом вдруг схватил как сумасшедший ее левую руку, прижался к ней на секунду щекой и, пыхтя, чудной, убежал из квартиры, немного по топтыжьи переступая, даже не предупредив мать.

Тут же из своей комнатенки та и высунулась. На этот раз дырчатая черная шаль опять покрывала ее плечи, но шляпки не было, и Элоиза испугалась, потому что нестарая еще женщина была немного седая. Женщина разгадала ее испуг, сначала подняла руку и пригладила волосы, а потом ни к селу прочитала стих:

– Синеют волосы, как в вазе хрусталя

Сияет луч, без голоса снуя.

И переступила с места на место босыми ногами.

– Да нет, – воскликнула Элоиза, оправдываясь, – я совсем пришла просто, пол помыть. Очень хочется надо у вас чистоты. Я сама жила в грязи, потому что негде было. Понимаю, если кругом все липкое, липнет, или в углах собралось. Я, когда на сестру медицинскую хотела, то очень училась крахмальной жизни. Потому, что своя грязь надоела. Но потом нас на нанечек перевернули, и все… спуталось… У вас тряпки есть?

Тогда женщина в ненужном волнении оглянулась, сняла вдруг с себя черную, шитую красными цветами шаль и осталась в странном наряде – то ли халате, то ли в ночной неудачно скроенной рубахе. Женщина медленно опустилась на затертый и замызганный паркет, уселась боком и стала водить по полу шалью. Потом подняла на Элоизу глаза, вновь опустила, и не прекращая медленно тереть по полу, тихо заплакала, тряся плечами.