Прощай, Атлантида — страница 37 из 64

– Следите за мной? Этот следит все за мной, еле дышащий Хорьков… Вы следите.

– Так Хорьков ведь помер, – удивился гадатель.

– Помер?! – поразился в свою очередь географ. – Мне кажется, пока слава богу жив.

– Жив?! Ну, однако, у Вас и "слава богу". Жив…Он, ведь… Или я путаю по старости слепой… Или другой Хорьков? Нет… Жив, точно жив, – обрадовался прозорливец. – Вот, шельма. И за Вами ходит? Ой-ей… А я-то как раз и не слежу, очаровательный Арсений Фомич. Потому, что Вы забавная совсем личность. Понять я Вас не смогу, поступки Ваши на картах не высвечу, на что мне следить? Пускай эти, фельдфебели и штабс-капитаны рыскают, мое дело сторона. Сторона звезд всегда правая. Сторона порядка. Чтобы звезды не шарахались, а всегда держались в созвездиях, где прописано им в атласах. Иначе каюк. Всем нам каюк-компания. Не дуйтесь на меня, мне, может, одному и хочется, чтобы Вы возрадовались и воспарили. Да и присмотритесь, не ходит ли кто за Вами на самом деле, китаи какие, ей богу. А то старика втянули. Вот уж грех.

И планетарный деятель скрылся.

К самому концу представлений, когда носатые скрипуны уже еле дергали палками по струнам, а пестрая цыганка цветной тряпкой валялась на руках какого-то еле двигающегося, на кресло рядом с осоловевшим географом плюхнулась Клотильда. Будущая невеста двигалась на автопилоте и выглядела, как покинутая пчелами медовая лесная колода.

– Ты… – сказала она, поводя пухлым пальцем перед вазой с цветами, – ты, педа… педагог, зачем от законной доли в дальнюю спальню залез… Мне, который от девчатины шарахается в семью не нужен. По жизни я хоть и гульная гламурка, но супруг обычай исполняй, хоть ты поперек тресни.

Помолчала, обведя лежащего поперек кресла бухгалтера несвежим глазом.

– Я в строгости заведена. Поперва простынь народу сунь, хоть клюквенную, хоть крюшонную – это, конечно, отжило. Но с законным под ручку променад обозначь. А то… что подумают. А под таким кислым тоже праздник проводить с катушки съедешь. Ты давай… учебный… силу мышц копи, чтоб меня на скаку… породистую…

– Иди-иди, Клава, ситра выпей, – отрезал сурово жених.

– Гонишь? – пьяно надула губехи Клотильда. – А как глобусом законную по жопе гонять, так девку отыскал. Ну и пойду, – поднялась кое-как, опрокинув строй фужеров. – Будешь модничать, найду себе амса… бль… анса… бль скрипунов в черных бабочках с метровыми… носами…

К двум ночи все устали. Кто уехал, кого увезли или угомонили. Арсений, уставясь в план, побрел в свою комнатку. В коридорах служки, пожилые тетушки с синих хлопковых блузах протирали и убирали на ночь. Как бы ошибаясь дверьми, географ сунулся и в кабинет, как ему показалось, и в библиотеку, но никакого группового фото не обнаружил. Прибредши в свою комнатенку, он увидел, что это чистый двуспальный почти гостиничный номерок с двумя аккуратно и стерильно застеленными кроватями, а также сияющая свежестью туалетная комната с душем.

Он наскоро принял душ, вытерся пахучим полотенцем и рухнул в койку, рассчитывая поспать час или два, а потом продолжить розыски. Открылась дверь и вошел, чеканя шаг и несинхронно, в противоход чеканя руки, шатающийся майор Чумачемко.

– Здорово, Полозков, – буркнул он добродушно. – Это тебя поставили за мной глаз? Нажрался по самую трахею. Даже оружие нету чистить сил. Вон куда нас с тобой, бедолаг, впихнули. Тут одна козырная об тебе беспокоится. Во, Полозков, вроде был ты точно шестерка. А теперь, глянь, поднимешь одеялко – а лежит валет. Может, ты и в короли метишь, а? А чем черт, все одно, бабки… Ладно… спим.

Разделся, бухнулся в кровать и захрапел.

Полозков рассчитал проспать пару часов и окунулся в сновидения, где тут же вытянулся уже ждавший его кривой Гафонов, неровно бредущий по улицам и оглядывающийся лунно-белым лицом.

* * *

Юродивый рабочий смутьян Гафонов еле тащился по улице. Мимо кренящихся и падающих домов, вдоль задевающих раскалывающуюся башку облаков, плотными плечами свободно расталкивая на пути витрины ларьков и аптек.

Это в глухом детстве он был маленький тощий головастик и позволял даже поселковым недоделкам хлюпикам, отпрыскам сгнивших отцов, кидать в себя камни и обгрызки огурцов. Теперь он вырос в тяжелого мужчину с квадратной ряшкой и скользкими небольшими глазками. Передние два-три зуба повыбились и были оснащены медициной четырьмя острыми блестящими железками, от которых ночью хорошо сторонились прохожие.

Да, он красив, думал тяжело шагающий шатун, легко раздвигая приворачивающихся встречных коромыслами рук. Но не так он хотел, все не так. Думал, выйдет из него стройный поэт или, ладно, поэт-песенник с острым лицом, воспаленными кокаиновыми очами и воздушными жестами. Вскинет он над раздраженными вздрюченными франтихами поэтическую руку и воскликнет:

" Покайтесь", – и те поползут, тихо скуля и обдирая круглые сладкие коленки к его простертой длани. А тут ряшка.

А все говорило, что так и сбудется. Из-за камешков и огурцов юнцом он много читал: прочел модный тогда Устав коммунистической молодежи до корки и еще Устав духовного училища, найденный недалеко от церкви возле помойного сборника.

Гафонов вскинул голову и поглядел на выскочившие впереди громадные волшебные свечи куполов их собора, закинул еще голову на спину и упал и стал разглядывать чертящую в небесах цифры и узоры линию ворон или галок. Эти птицы орали Гафонову: дурак, дурень, скоро рак, в тебе брак и … крах.

Да, не вылепился из него томный красавец. А прочел ведь еще, жмурясь ночами, Графа Монте-Кристо в темнице, но на бульварных и альковных приключениях заснул, а потом и "Как закалялась сталь".

Теперь же больше всего ненавидел этих башибузуков, думал о себе Гафонов, с трудом подталкивая себя встать, этих мальчишек с камнями на митингах. Сегодня все пошло под откос из-за них, он уже вошел в раж, разогрелся и завопил заветные заученные сердцем слова, побуждая быдло терзаться, стенать и выламывать колья. Сбили его негодные метатели, и еще эти двое – даун и по виду шлюшка, свернувшие людское болото на песнопения. Был бы он поэт, или хоть песенник, разве отняли бы у него толпу? Нет. Правда, попал однажды по дури на год корреспондентом набитого побитыми молью демагогами политеженедельника на Кубу, так как назревала пандемия малярии, или испанка, а платили по той нищете – не хватало завезти с родины гречку, и другие – зубастые и с папами, отступились.

Это было время. Год пролетел пьяной пеной пота на бесконечных танцверандах-посиделках среди гибких заразных мулаток и креолок, липких от рома и пахнущих сигарами, жженым сахаром и соленой рыбой. Через полгода он начал падать в корпункте, не узнавал далекий телефонный визг начальника и был из этой жизни вырван, как сгнивший зуб, и отозван.

При этом уже устойчивое время рухнуло, полетели вонючим холодным туманом перемены, и стало плохо. Плохо одетый Гафонов наряжался Дедом Морозом и таскался на общественные и буржуйские подачки в тесные каморки работяг, где пылились еле ряженые пластмассовые пугала-елочки, а испуганные чумазые детишки шарахались, подталкиваемые в спины угрюмыми мамашами-чесальщицами, от орущего глупости и не знающего жизни дядьки с одноразовым подарком.

Ходил он и в погостные сторожа, где выпив отравы, встречал и покойников, спокойных, молчаливых и синих. Был и трамвайным кондуктором, контролером, младшим мотальщиком, и в почте служил, задыхаясь, таскал тележки с газетами по падающим ото льда улицам.

Но главное, на погосте, гонимый ночными кошмарами, он начал пописывать, в смысле – сочинять. У него образовалась целая коллекция шикарных ручек, которые вкладывали заботливые тупые родственники в кармашки глаженых обрядных костюмов, если покойник был не прост и любил накладывать резолюции. Глупость людская безмерна.

Он описал мулаток, когда это стало модно, которые умело извиваются на простынях и шуршат светлыми пятками самбу. Но в редакциях " На абордаж" и "Осень садовода" сочувственно хихикнули и посоветовали присобачить креолов и ихних детей-подростков, рубящих сплеча сахарные джунгли. Работающих не покладая времени и сил. " Да они ни черта не делают, только плюют на брюки и перебирают ступнями под боссанову", – возразил Гафонов. " Они пусть перебирают, – возразили в редакциях. – А у нас пусть вкалывают за небольшие песы и сдают под расчет бригадирам". Тогда Гафонов, пугая окриками ночных могильных бродяг, написал эссе про море, рыбака и огромную рыбу, которая сжирает поживку, катер и, подплыв и угрюмо оглядев охотника, плюется и уплывает, оставляя его, немощного и бледного, посреди морской синевы думать о бренном и вечном. Не ощутить восторг пляшущего самбу Гафонова, когда он держал в руках присланный экземпляр " На страже Балтфлота" со своим творением рядом с виршами юнг-юмористов. Правда, вместо гонорара денег, в посылке оказалась еще бескозырка и пара лент неизвестного назначения.

Тогда он начал писать про то, как ребята, наши же простые хлопцы, собирали-собирали бумагу, а потом плюнули и начали собирать государственный металлолом и сдавать государству. Писал и про женщину из богатого дома, которая от переедания деликатесов и передозировки любовников свихнулась и сиганула под электропоезд, переехавший ее ровно пополам и сделавший калекой. Ничего не шло. Приносил про сбор стеклотары, давай про богатую под колесами. Притаскивал про перетертую поездом красавицу с расплющенными волосами, давай, как она любила перед этим на полях убирать свеклу.

Тогда он полыхнул ненавистью к матросам, мулаткам, почтальонам, удавил одного настырного бродягу и возле холмика, где тот обливался последней блевотиной, произнес короткую речь:

– Желтая жизнь, отпетые дни, мокрый мор и скользкая слизь, – и покружил, растопырив руки, вокруг хрипящего отщепенца. – Восстань уделанная удаль, воспрянь мстительная мгла и покрой кров врагов наших, и аз воздам…

Тут случилось немыслимое, от такой речи завопил вдруг испускающий дурной дух удавленник, вполз на колени, вышатнулся почти в полный рост и завопил, давясь дыханием: