Прощай, Дербент — страница 17 из 20

Анастасий Спонтэсцил задумался, не прислушиваясь к разговору персов. Он вдруг вспомнил историю из писания — «Книгу Есфирь». Прекрасная Есфирь стала женой персидского царя и спасла своих соплеменников от истребления. Иудеи даже установили праздник, связанный с их спасением. Артаксеркс зовут иудеи этого персидского царя, персы же произносят его имя жестко: Ксеркс. Вот с каких пор завелись у персов царицы-иудейки…

Спонтэсцил не следил за разговором, потягивал вино из чаши и думал об этой Месопотамской земле, о государстве персов, древнем, как Эллада. Вечной казалась эта палимая жестким солнцем земля, неистребимым — прокаленный зноем, жилистый арийский народ, захлестнувший великое Вавилонское царство, возродившийся из праха под колесами колесниц Александра Великого, сына Филиппа Македонского. «Странная, непонятная земля, непонятный народ, — думал Анастасий Спонтэсцил. — Никто не мог победить их, даже покорители вроде Александра. Нет, сын Филиппа Македонского, покорив персов, был побежден ими — он сам стал персом… Сколько ромеев-латинян и ромеев-греков остались в этой стране, приняли ее язык и обычаи. Сирийцы и армяне, иудеи и туранцы, арамеяне и гунны — все ищут здесь свою долю, и все, рано или поздно, становятся персами, растворяются, как сахар в гранатовой воде». Но он, потомок славного рода Спонтэсцилов, не за тем пришел в эту землю. Она примет его таким, каков он есть. Он, Анастасий Спонтэсцил, принесет персам-арийцам великую поэзию своих предков…

— Ну-ка, встань, благородный Анастасий! Встань, пожалуйста! — Громовой веселый голос Бавендида Азада прервал мысли Спонтэсцила. Он недоуменно огляделся. Все взгляды были обращены к нему.

— Благая мысль пришла тебе, славный Азад, — сказал Исфандияр-мобед.

Спонтэсцил вопросительно посмотрел на Фахлабада, почему-то он доверял поэту. Тот еле заметно кивнул, и Анастасий встал, сверху вниз глядя на пирующих.

— Сними куртку, пожалуйста, — весело улыбаясь, попросил Азад.

Анастасий сбросил кожаную персидскую куртку и остался в легкой тунике с короткими рукавами.

— Протяни руки вперед, вот так, — показал Бавендид.

Споитэсцил широким жестом вытянул рука вперед. Под тонкой, шелковистой кожей предплечий, покрытых легким пушком, перекатывались жгуты мускулов и сухожилий. Это были руки воина и гимнаста, умеющие держать меч и далеко метать копье.

Он стоял в тунике с широким вырезом, из которого был виден серебряный крест на стройной, высокой шее, стоял, вытянув вперед сильные руки. И персы смотрели на его лежевесные плечи, на четкие бугры грудных мышц, на лицо с крупными, хорошо прочеканенными чертами.

— Да, — сказал сириец Лузин, — пусть лучше будет наш человек.

— Ну как, подходит, Фахлабад-гусан? — спросил Бавендид у певца.

Фахлабад молча кивнул.

— Ну, благородный Анастасий, в день царского Ноуруза ты будешь Худжестэ, — торжественно возгласил Бавендид…


Борисов лежал в темноте, чувствуя сухой, легкий жар во всем теле. Хотелось пить, но вставать было лень. Он лежал и видел в темноте удивленно-счастливое лицо Анастасия Спонтэсцила и блеск в глазах молодого ромея. Анастасий Спонтэсцил предчувствовал успех.

…И пир знатных персов продолжался. И Фахлабад, взяв свой потертый рубаб, звонким голосом пел о вселиком Рустаме, сказочном пахлаване — богатыре персов.

Рыщет Рустам на верном коне своем Рахше, бежит впереди него заколдованный волшебный онагр с золотой, как солнце, шкурой, с черной, как ночь, полосой по хребту. И только натянет богатырь свой бронзовый лук и направит тамарисковую стрелу, как исчезает золотой онагр, но скачет и скачет конь Рустама, и пустыня кругом; усталость и жажда овладели всадником и конем, а золотой онагр все бежит впереди. Но то не онагр, а слуга Ахримана Акван-див рыщет онагром по степям, пугая людей и животных. Хочет див погубить пахлаванг Рустама, завлекает его, но напрасно: уже взвился в богатырской руке шерстяной аркан и захлестнул шею дива. И сверкающим мечом отсек Рустам голову дива-онагра, и река черной дымящейся крови вытекла из жил.

Анастасий слушал певца. Песня была знакома. Ее пели нищие на базарах, мальчишки на берегах каналов. Но здесь, под сводами парадного покоя Азада младшего Бавендида звучала не нищенская грубая песня, а изысканные стихи. В этих стихах было жгучее солнце и цокот копыт, и посвист стрелы слышался ясно. Это была высокая поэзия, но что-то не удовлетворяло Анастасия Спонтэсцила, чего-то не хватало ему в песне Фахлабада. И тревожное, знакомое волнение, будто сидит он над узким листком папирусной бумаги, входило в душу ромея. Нет, не так звучит эта песня у него внутри. Не так, — лучше, возвышеннее и в то же время грустнее. Но пока он не может спеть ее вслух, как спел свою песнь Фахлабад. Но придет время…

Певец отложил рубаб, выпил прохладного вина и сухо кивнул в благодарность за восторженные похвалы. Он словно бы устал от песни.

— Может, благородный Анастасий споет нам свою песню? — осторожно спросил Исфандияр-мобед.

И сразу раздался голос Азада:

— Друг мой, Анастасий, окажи честь мне и моим гостям.

— Да, да, — поддержал Азада Фахлабад.

— После песни Фахлабад-гусана мои стихи, как вода после вина. Не желайте моего позора, — тщательно подбирая персидские слова, ответил Спонтэсцил.

— Мы очень просим тебя, Анастасий.

— Хорошо, я прочту вам. Но только не свои стихи… Это стихи древних поэтов из Александрии, собрал которые Агафий-схоластик, ромейский ученый и поэт. Я перевел два маленьких стиха на ваш язык. И если стихи не понравятся вам, то виновен я, неискусный, а не славные поэты.

— Просим, — сказал Фахлабад и возлег поудобнее, приготовившись слушать.

Анастасий кашлянул, прочищая горло, и начал ровным голосом, стараясь передать плавность оригинала:

Я не гонюсь за венком из левкоев, за миррой сирийской,

Пеньем под звуки кифар да за хиосским вином,

Пышных пиров не ищу и объятий гетер ненасытных, —

Вся эта роскошь, друзья, мне ненавистна, как блажь.

Все слушали внимательно, тогда Спонтэсцил возвысил голос:

Голову мне увенчайте нарциссом, шафранною мазью

Члены натрите, мой слух флейтой ласкайте кривой,

Горло мне освежите дешевым вином Митилены,

С юной дикаркой делить дайте мне ложе любви!

Персы удивленно молчали. Их слуху были привычны богатырские песни, воспевающие войну и подвиги. Только Фахлабад, с вдруг оживившимся лицом, попросил:

— Еще!

— Хорошо. Еще одно, — спокойно ответил Спонтэсцил и понял, что волнуется.

Никто из нас не говорит, живя без бед,

Что счастием своим судьбе обязан он;

Когда же к нам заботы и печаль придут,

Готовы мы сейчас во всем винить судьбу[2].

Спонтэсцил махнул рукой, взял полную чашу. Жадно и долго пил. А когда оторвался от чаши, встретил внимательный взгляд Фахлабада.

— Ты настоящий поэт, Анастасий, — тихо сказал маленький мервец, собирая в улыбку морщины на смуглом лице.

— Я же сказал, что это не мои стихи, — ответил Спонтэсцил.

— Но ты дал им жизнь на языке пехлеви. А дать стихам жизнь на другом языке может только настоящий поэт. — Фахлабад поднял чашу, обвел глазами всех и крикнул:

— Анастасию-гусану — хайом!

— Хайом! — громко отозвалось под сводами зала…


Борисов проснулся днем от настойчивого звонка у входной двери. Пошатываясь от слабости, пошел открывать.

Приехал Гриша.

— Слушай, Валька, у тебя действительно вид неважный, — сказал Шувалов, пристально глядя на него.

— А что я могу поделать. Просквозило, видно, где-то, — хмуро ответил Борисов и побрел в комнату, держась за стенку.

В комнате Шувалов выложил на стол пакет апельсинов, достал из портфеля скрепленные листки.

— Хорошая рецензия, Валя. Тут работы на неделю, так что поправляйся. У тебя вообще часто эти простуды?

— Да с тех пор, как бросил мотоцикл, не было. Черт, не ко времени. Извини, я залягу, а то шатает.

— Конечно, конечно. Сергей заедет завтра, наверное, — сказал Шувалов.

Борисов поморщился:

— Да не надо. Скажи ему, что все в порядке. Я сам, наверно, выйду через пару дней. — Борисову была мучительна мысль о встрече с Грачевым.

— Ты врача вызывал?

— Нет еще. Схожу сам позднее. Ну что там нового у нас? Я же неделю просидел в библиотеке. — Борисов впервые за сутки потянулся к сигаретам.

— Да что может быть нового… — Шувалов внимательно, даже с какой-то подозрительностью посмотрел Борисову в глаза, усмехнулся: — Знаешь, наверное, сам.

— О чем ты? — спросил Борисов тихо. От нескольких затяжек у него закружилась голова.

— Ты в самом деле ничего не слыхал? — Внимательно-удивленные и чуть насмешливые глаза остановились на миг на лице Борисова, будто сфотографировали, и сразу же скрылись под темными, тяжелыми веками, и лицо Шувалова с крупными, четко проработанными чертами повернулось в профиль и застыло, напоминая античную гемму.

Борисов вдруг разозлился:

— Да что ты, черт возьми… Не хочешь — не говори. — Он отвернулся, бросил сигарету в пепельницу, натянул простыню до подбородка.

Шувалов скрипнул стулом.

— Да ты не так меня понял, Валька. Понимаешь, тут, как бы тебе сказать… Словом, меня тащат на место ученого секретаря. Нефедов в сентябре на пенсию уходит. — Шувалов сказал это скороговоркой, помолчал и добавил уже медленно: — Я бы хотел, чтобы ты знал, что я здесь ни при чем; это директор захотел почему-то. Вот, чтобы потом для тебя это не было неожиданностью.

Борисов посмотрел на Шувалова. Тот все так же сидел, повернувшись в профиль.

— Н-да, ну и как тебе это предложение? — спросил Борисов.

— Да я понимаю, что это не совсем корректно, что ли. Все-таки я — без году неделя в институте. Да и по квалификации… Я сказал Сергею об этом, но пока так, под секретом. И тебя попрошу…