Прощай, Дербент — страница 18 из 20

— Ладно, Гриша. Но послушай, кажется, ученый секретарь должен быть старшим научным сотрудником, — сказал Борисов и вдруг почувствовал, что этот разговор как-то странно интересует его. Он даже приподнялся на локте, ожидая ответа Шувалова.

— Был такой разговор… Сказали, что проведут через ученый совет, а впрочем, не знаю, — поспешно, осекся Шувалов и потом добавил с явной досадой:

— И вообще, я ничего не знаю, кроме того, что вот хотят выдвинуть. Я для этого ничего не делал. — Скулы Шувалова потемнели.

— Да, конечно…

Какая-то тягучая дремотная задумчивость овладела Борисовым, глаза устремились в одну точку. Так бывает, когда силишься и не можешь вспомнить какое-нибудь слово, название; где-то в тугой на подъем памяти витают туманные контуры нужного слова, тень звука какая-то слышится и томит, томит неуловимостью.

— Да, конечно, — снова рассеянно повторил Борисов; нужное слово так и не далось памяти. — Ты ведь науку забросишь, Гришка, там ведь работы…

— Обещали создать условия. Но не это меня смущает, — осторожно сказал Шувалов.

— А что? — с любопытством спросил Борисов.

— Да все эти византийские сложности, — медленно, словно нехотя, отозвался Шувалов. — Знаешь же, там не только то, что на поверхности.

— Да, знаю. — Борисов помолчал. — Что ж, парень ты здоровый. Будешь бодаться с тем, что покажется неправильным. Тебе же нечего опасаться инфаркта.

— Нет, Валька, не буду. Я не собираюсь вести себя как хомо новус. Я не рвался на эту должность, меня пригласили. Ну, я согласен, раз это нужно. И не ради квартиры и докторской. Квартира мне не нужна, а диссертацию, рано или поздно, я сделаю сам. И не собираюсь я вдаваться во всякие византийские сложности. — Раздражение послышалось в голосе Шувалова. — Это меня не касается.

— Ну, не знаю, Гриша. Так, по-моему, никому не удавалось, — тихо сказал Борисов.

— Ну ладно. Еще ничего не случилось, может быть, и не будет, а ты на меня уже всех собак вешаешь. Я просто посоветоваться к тебе пришел по-приятельски. А тут хоть вообще рта не раскрывай.

— Постой-постой, Гришка. Я тебе, кажется, ничего еще не сказал. Это ты сам тут нагородил. Но если уж хочешь знать мое мнение, изволь. — Борисов сел на постели. Он уже заранее испытывал сожаление о том, что сейчас скажет Шувалову, знал, что будет ругать себя потом за эту прямоту, но какой-то бес подталкивал его.

— Ну хорошо, скажи, что ты об этом думаешь, — все еще ворчливо проговорил Шувалов.

— Ты уж прости мне некоторую упрощенность, но это неизбежно. Мы же не конкретный какой-то поступок обсуждаем. — Борисов вдруг надолго умолк.

— Да ладно, говори.

— Но учти, это только мое мнение, и весьма шаткое. Понимаешь, мне кажется, в секретари можно идти только по двум причинам… По крайней мере, эти причины самые явные. Или идут в секретари для того, чтобы выбить себе квартиру и докторскую, или — для того, чтобы наладить дело, чтобы в институте люди могли нормально заниматься своей наукой. Третьего не дано, как говорили латиняне. — Борисов чувствовал, что краснеет, и поэтому вдруг разозлился. «Что я, должен, что ли, кому-нибудь?» — подумал он и, уже не сдерживая себя, стал говорить:

— А если ты пошел, как говоришь, потому что пригласили, то это и есть за квартиру и диссертацию, за книжечки с рекомендацией ученого совета. Ты не будешь иметь своего мнения, будешь соглашаться со всем, будешь послушным. — Борисов закашлялся и, отдышавшись, жестко закончил: — Отсутствие мнения, ничегонеделанье — тоже поступок, и часто он неплохо оплачивается.

Шувалов потемнел, но ответил спокойно:

— Ладно, посмотрим. Я только хотел, чтобы для тебя и Сергея это не было неожиданностью. — Он встал. — Ну, поправляйся.

После ухода Шувалова Борисов лег. Он чувствовал усталость, был недоволен собой.

«Ну что я на него напустился? — думал Борисов. — Гришка — порядочный человек. Однако на его месте я бы не согласился. Да, легко, конечно, решать за другого… И вообще, пусть лучше Гришка на этом месте, чем какой-нибудь бездарный бронтозавр».

За окном было пасмурно. В сером свете комната с неприбранной постелью и разбросанной по стульям одеждой выглядела уныло и неопрятно.

Борисов заставил себя встать, медленно прибрался и сел к столу читать рецензию.

За три года работы в институте ему приходилось читать такие отзывы на чужие работы, но они не затрагивали чувств. А сейчас, читая традиционные, сдержанные похвалы, обкатанные формулировки, Борисов вдруг ощутил за ними жалость рецензента к нему, Борисову.

Рецензию писал старый профессор, добрый человек. Борисов уважал его за огромные знания, восхищался его человеческим обаянием, и тем горше было чувствовать, что профессор видит все убожество работы Борисова и лишь по доброте не режет ее. Чего стоила одна такая похвала: «Большим достоинством работы является то, что автор вводит малоизвестные ранее материалы зарубежной периодики…»

Что-то унизительное было во всей этой профессорской доброте, и, прочитав рецензию, Борисов почувствовал самоуничижительное раздражение.

«Так тебе и надо, — думал он. — Ешь. Не садился бы не на свой мотоцикл. А теперь уж, будь любезен, сноси эти плевки».

— Полчаса позора — и кандидат наук на всю жизнь, — вслух сказал Борисов.

Криво усмехнувшись, он отбросил листки и встал. Захотелось горячей еды, свежезаваренного чаю, но в доме, кроме черствого хлеба, ничего не было.

Борисов вышел на улицу, добрел до поликлиники.

Врач, пожилая внимательная женщина, спросила:

— Давно это у вас?

— Со вчерашнего дня.

Она молча выписала рецепт и больничный лист, протянула Борисову:

— Это будете принимать три раза в день. Если такое состояние не пройдет, то в поликлинику не приходите, вызовите домой.

Борисов поблагодарил и вышел.

Чтобы сократить путь до магазина, он пошел напрямик, через квартал еще не достроенных домов. Медленно, с усилием преодолевал кучи грунта, уже успевшего покрыться зеленью лебеды, перешагивал канавы и обходил ямы. Чахлые, кривые березки трепетали под ветром. Они помнили заболоченный пустырь, на котором теперь вырос этот большой, густонаселенный район. Было безлюдно и тихо, только с далекой магистрали доносились глухие шумы машин, да гнусаво пропел один раз сигнал электрички. Дышалось здесь легче, чем в прокуренной комнате, и насморк, казалось, прошел совсем. Борисов с удовольствием чувствовал, как проветриваются легкие.

У штабеля бетонных блоков он услышал тихое, тоненькое поскуливание. Борисов обошел штабель.

Маленький вислоухий щенок, скорчившись на островке зеленой редкой травы возле бетонных плит, тихо скулил. В этих слабых, высоких звуках было столько боли и беспомощной обиды, что Борисов остановился. Щенок перестал скулить и смотрел на него темными, печальными глазами. Лохматое ухо и черный блестящий нос были в запекшейся крови.

— Ну что, обидели? — спросил Борисов.

Щенок, прислушиваясь, наклонил голову набок, потом встал и вильнул хвостом с пушистым подвесом.

Борисов огляделся. Людей вокруг не было.

«Бездомный, наверно», — подумал он и снова взглянул на щенка. Тот, подняв удлиненную голову, смотрел на Борисова и вилял хвостом.

Борисов наклонился и погладил коричневую спину с чуть заметным пробором на хребте. Шерсть у щенка была вьющаяся и шелковистая.

— Да, брат, худо тебе будет одному, — со вздохом сказал Борисов и пошел дальше.

Он шел и вспоминал детство. В послеблокадном городе не было животных, даже воробьи появились не сразу, а голуби развелись уже после войны. Кто из мальчишек тогда не мечтал о щенке или котенке. Кто из них не поделился бы вот с таким щенком хлебом, хотя есть хотелось так, что до сих пор памятно то болезненное чувство голода. Борисову вдруг стало жаль несбывшихся детских желаний. Размякший от этих чувств, он подошел к магазину. Когда входил в стеклянные двери, увидел, что щенок тоже идет к магазину забавной трусцой, слегка забрасывая вбок круглый, пушистый зад с поднятым пером хвоста.

И, стоя в очереди в кассу и потом — в отделы, Борисов видел щенка через стеклянные двери магазина.

С пакетиком колбасы, пачкой пельменей и бутылкой молока он вышел из магазина. Щенок сразу же встал и завилял хвостом. Борисов дал ему колбасы и пошел к дому. Уже свернув к парадной, он оглянулся. Щенок, переваливаясь на еще нетвердых лапах, ковылял за ним. Борисов остановился. Щенок подбежал вплотную, преданно заглянул в глаза.

— Ну пошли, пошли, — вдруг неожиданно для себя сказал Борисов и открыл дверь парадной.

В кухне Борисов налил в блюдце молока. Щенок стал лакать, деликатно, негромко чавкая, изредка захлебываясь. Борисов вскипятил воду, опустил пельмени и дал щенку еще колбасы.

Борисов ел, пил кипяченое молоко. Насытившийся щенок лежал тут же и благодарно поблескивал темными, как маслины, глазами. Борисов невольно улыбнулся.

Он вымыл посуду и пошел в комнату. Щенок затрусил следом.

— Ну, будем работать, — сказал Борисов и достал из ящика папку с диссертацией, а про себя подумал: «Обратного хода все равно нет; нужно доделать и избавиться».

Но, как всегда перед неприятным делом, было трудно сосредоточиться. Борисов курил, вертелся на стуле, перекладывал с места на место бумаги на столе, потом решил, что мало света, и, задернув шторы, включил настольную лампу. Пасмурный день отступил. В комнате стало уютнее. Борисов снова сел к столу.

Он вчитывался в слеповатую машинопись третьего экземпляра работы, ставил пометки на полях, морщился от неуклюжих словесных оборотов. Возникло такое чувство, что будто бы не он, а кто-то другой, невежественный и малограмотный, писал эту работу. Через пятьдесят страниц он почувствовал уныние и отвращение, закурил и отодвинул папку.

— Боже мой, какая беспомощная гнусь, — сказал Борисов сам себе. — Наплюют в физиономию.

Испуганно заскулил щенок, но смолк сразу же. Борисов повернул голову. Щенок спал, уткнув морду в передние лапы, концы ушей лежали на полу. Видимо, щенку снились его давешние обиды.