— О стороже. Кто у него был сторожем в последние годы?
— Ну, в самом-самом конце, перед тем как они уехали и Папа застрелился, там был некий Иснага, здоровенный такой негр, он приходился двоюродным братом Раулю. А сперва-то сторожил Каликсто, он вообще был на все руки, пока в один прекрасный день не ушел…
— В целом ведь люди подолгу работали в усадьбе?
— Еще бы им не работать, если Папа так здорово платил, даже очень здорово. От него никто не хотел уходить. Как-то мы подсчитали, что он один содержал около тридцати человек…
— А почему ушел Каликсто?
— Почему — не знаю. Знаю, как это произошло. Однажды под вечер они с Папой поднялись на верхний этаж Башни и проговорили там невесть сколько времени. Видать, не хотели, чтобы кто-нибудь их подслушал. А вскоре после этого Каликсто уехал. Вообще уехал из Сан-Франсиско. Что-то, видно, серьезное приключилось между ними, не иначе, ведь они знали друг друга очень давно и познакомились еще до того, как Каликсто ухлопал одного парня и его посадили.
Конде ощутил знакомую дрожь, какой не испытывал с тех пор, как ушел из полиции. Стало быть, верно, что полицейский никогда не бывает бывшим? — задумался он, хотя знал ответ: ни полицейский, ни закоренелый мерзавец, ни извращенец, ни убийца не обладают правом на приставку «экс».
— Что это за история с убийством?
Старец медленно проглотил слюну и потер руки. Ни с того ни с сего у Конде возникло ощущение, что кто-то в глубине квартиры слушает их разговор.
— Я не больно-то много об этом знаю. Каликсто вообще был довольно замкнутый тип, да и характер у него… Знаю только, что у него произошла ссора в каком-то баре и он убил человека. Отсидел чуть ли не пятнадцать лет, а когда вышел, Папа дал ему работу, потому что знал его еще до тюрьмы.
— И куда потом делся Каликсто?
— Я его больше не встречал. Не знаю, как Руперто. Он был у Хемингуэя капитаном его катера и чаще бывал в Гаване. Помнится, однажды он что-то такое болтал насчет Каликсто, или мне так кажется…
— Каликсто, скорее всего, уже умер.
— Наверняка, он же был старше меня. Так что…
Торибио умолк, и Конде не спешил задавать очередной вопрос. Старику было явно не по душе поминать стольких покойников. Наконец Марио взглянул в его глаза, погруженные в глубокое раздумье, и решил перейти в атаку:
— Торибио, не слышали ли вы случайно, чтобы кто-нибудь в «Вихии» упоминал про некоего типа из ФБР?
Старик заморгал:
— Кого?
— Ну, сотрудника американской полиции. Она называется Фэ-бэ-эр.
— А, ФБР… Понятно. Да нет, что-то не припоминаю такого.
— А где в усадьбе находился загон для петушиных боев?
— Чуть пониже дома, между подъездной дорогой и гаражом. Аккурат под манговым деревом…
— Такое старое дерево… Белое манго, да?
— Оно самое.
— Недалеко от фонтана?
— Примерно так.
Конде едва сдерживал ликование. Выстрелив наугад, он неожиданно попал точно в цель.
— А почему вы называете Хемингуэя Папой? Я имею в виду, если он был такой сукин сын…
Старик осклабился, обнажив темные десны, усеянные белыми пятнышками.
— Он был такой чудной, второго такого не сыскать. Мог совершенно спокойно отлить прямо в саду или испортить воздух в присутствии гостей. А иногда остановится, как будто задумался о чем, и давай ковырять в носу, вытаскивать козявки и скатывать их в шарики. Терпеть не мог, когда ему говорили «сеньор». Зато платил больше, чем другие богатые американцы, и требовал, чтобы его называли Папой… Говорил, что он для всех нас как папа…
— Ну, а вам Хемингуэй чем-то помог?
— Помог? Да вроде нет. Я хорошо работал, он мне хорошо платил, вот и все. Он говорил, что коль скоро он лучший в мире писатель, то и петушатник у него должен быть лучший в мире. Потому-то он и попросил у меня прощения после той стычки.
— Кому из вас Хемингуэй больше всего доверял?
— Раулю, тут и говорить нечего. Если бы Папа попросил подтереть ему задницу, Рауль выполнил бы его просьбу не моргнув глазом.
Слабый шорох за стеной подтвердил подозрения Конде насчет того, что их подслушивают. Однако он не чувствовал себя вправе подойти к двери и распахнуть ее. Но кого из семейства Торибио мог заинтересовать их разговор, состоявший в основном из рассказов старика, наверняка хорошо известных его домочадцам? Конде терялся в догадках и потому продолжил расспросы, деля свое внимание между Торибио и вероятным тайным слушателем.
— Хорошо вам работалось в усадьбе?
— Да, особенно после той ссоры. Хемингуэй понял, что я мужчина, и относился ко мне с уважением… Да и вообще там можно было увидеть много интересного, такого, что украшает нашу жизнь.
— Что, например?
— Много чего… Никогда не забуду то утро, когда я увидел американскую артистку, ну эту его знакомую, которая частенько приезжала в усадьбу…
— Марлен Дитрих?
— Такая молоденькая американка…
— Ава Гарднер?
— Он называл ее дочкой, а я — галисийкой,[6] потому что кожа у нее была светленькая, а волосы черные. И вот однажды я видел, как она купалась голая в бассейне. Вместе с ним, и оба были в чем мать родила. Я как раз собирал сухую траву, чтобы устроить гнездо для наседки, и просто остолбенел. Галисийка подошла к бортику бассейна и стала снимать с себя все подряд. Осталась в одних трусах. И как ни в чем не бывало заговорила с ним, а он уже был в воде. Такие сиськи, я тебе скажу… А перед тем как спрыгнуть в воду, она и трусики скинула. Вот какая дочурка была у Папы.
— Черные были трусики? — Стремясь выудить из старика все, что только хранилось в его памяти, Конде напрочь забыл о тайном слушателе.
— Откуда ты знаешь? — недовольным тоном спросил Торибио.
— Я же писатель. А писателям полагается кое-что знать. Ну и как она тебе, ничего?
— Ничего? Какое там, на хрен, ничего! Она была как ангел, вот ей-богу, чистый ангелочек… И пусть Господь меня простит, но мой сучок сразу подскочил, как только я такое увидел: стоит она голенькая, нагнувшись, сиськи наружу, а кожа такая нежная, и рыжеватые волосики внизу поблескивают… Это было уже слишком… Ну а потом, когда они начали дурачиться в бассейне, я ушел. Это уже другая история.
— Верно, другая. А как же его жена?
— Мисс Мэри, конечно, знала о Папиных выходках. Однажды он поселил в усадьбе итальянскую принцессу, которая сводила его с ума. Он не рыбачил, не устраивал петушиных боев, не писал — вообще ничего не делал. И целыми днями не отходил от нее, словно старый верный пес, а когда заговаривал с нами, все время злился… Но Мисс Мэри ничего не говорила, молчала. В общем-то, она жила как королева.
Конде закурил еще одну сигарету, закрыл глаза, стараясь представить себе стриптиз Авы Гарднер, и почувствовал, как у него дрожат ноги. Роскошная картинка, от которой скоро совсем ничего не останется: Хемингуэй умер, Ава умерла, Стриженый вот-вот умрет. Выходит, бессмертны одни лишь черные трусики?
— Я сейчас уйду, Торибио, но прежде скажите мне вот что… Как по-вашему, Хемингуэй, убивавший львов и всяких других зверей, даже, оказывается, петухов, способен был убить человека?
Старик беспокойно зашевелился в кресле, заморгал и снова устремил взгляд на вставшего со своего места Конде.
— Не знаю, что ты за писатель, но то, что ты еще и полицейский, это точно. Меня не проведешь… Но я все равно тебе отвечу. Нет, я думаю, что он не был на это способен. Пошуметь он мог, любил похвастать своими трофеями, пустить пыль в глаза, чтобы все считали его самым-рассамым, но не более того.
Конде усмехнулся. Затем, стараясь ступать бесшумно, сделал три шага к двери и приоткрыл ее. Маленькая гостиная была пуста. Выходит, ему померещилось, что кто-то их подслушивает?
— Он и в самом деле был сукин сын?
— В самом деле. Человек, который способен ни с того ни с сего свернуть шею бойцовому петуху, — самый настоящий сукин сын. Тут и говорить нечего.
Он закинул за спину автомат и, преодолевая сопротивление негнущихся суставов, встал на колени и подобрал вещицу. Уже представляя, что это, он осветил ее фонарем. Щит, ряд цифр и три буквы блеснули на бляхе серебристого металла, прикрепленной к куску кожи. Подобно животному, почуявшему запах опасности, он оглянулся вокруг и вспомнил, что ему говорил Рауль о беспокойном поведении Черного Пса. Выходит, здесь побывал агент ФБР? Иначе как тут мог оказаться этот жетон, в такой близости от дома и так далеко от ворот? Эти мерзавцы снова установили за ним слежку? Он знал, что числится в списках фэбээровцев со времен войны в Испании, особенно с тех пор, когда он организовал охоту на своем катере за нацистскими подлодками у берегов Кубы и уже был близок к тому, чтобы раскрыть, от кого и в каком районе острова немцы получали горючее. Именно фэбээровцы поспешили тогда объявить о конце операции под тем предлогом, что его донесения были слишком неконкретными и он расходовал слишком много бензина. Знал он и о том, что Эдгар Гувер[7] хотел причислить его к коммунистам в разгар маккартистских чисток, но кто-то отговорил его: не стоило связывать с коммунистами и им подобными человека, ставшего американским мифом. Однако жетон, обнаруженный в его владениях, выглядел как предупреждение. Но о чем?
Он поднял голову и всмотрелся в далекие огни Гаваны, протянувшиеся в сторону океана, который выглядел отсюда огромным темным пятном. Это был необъятный и труднопостижимый город, который упрямо стремился жить, повернувшись спиной к морю; город, знакомый ему лишь местами. Он знал кое-что о его вопиющей нищете и соседствующей с ней бесстыдной роскоши; гораздо больше — о его барах и аренах для петушиных боев, дававших выход стольким страстям; довольно много — о его море и его рыбаках, среди которых он провел значительную часть своей жизни; знал в общих чертах о его страданиях и горестях, проступавших сквозь показной блеск. И ничего больше, несмотря на то что столько лет прожил в этом городе с душою женщины, который так ласково принял его с самого начала, с первого приезда. Но с ним всегда происходило одно и то же: он никогда не умел ценить добрые чувства тех, кто его по-настоящему любил, и отвечать им взаимностью. Старый прискорбный недостаток, не имеющий ничего общего с позой или рисовкой. Сам он обычно объяснял этот изъян замкнутым характером своих родителей, близких и одновременно совсем незнакомых людей с со