Прощай, Колумбус и пять рассказов — страница 15 из 43

В церкви было не намного прохладнее, хотя тишина и мерцание свеч создавали такое впечатление. Я сел позади; встать на колени я не мог себя заставить, однако облокотился на спинку скамьи впереди, сложил руки и закрыл глаза. Подумал, похож ли я на католика, и, подумав так, обратился к себе с маленькой речью. Можно ли назвать эти смущенные слова молитвой? Во всяком случае, слушателя моего я называл Богом. Боже, сказал я, мне двадцать три года. Я хочу, чтобы все обошлось хорошо. Сейчас доктор обвенчает со мной Бренду, а я не вполне уверен, что это к лучшему. Что же я полюбил, Господи? Почему выбрал? Кто Бренда? Успешный бег достается проворным[37]. Надо ли мне было сперва остановиться и подумать?

Я не получал ответов, но продолжал спрашивать. Если мы общаемся с Тобой вообще, Боже, это потому, что мы плотские и стяжатели, а раз так — причастны к Тебе. Да, я плотский и знаю, что Ты это одобряешь, знаю. Но насколько плотским мне позволено быть? Я стяжатель. Куда обратиться мне теперь в моем стяжательстве? Где мы встретимся? И какая Ты награда?

Это была хитроумная медитация, и мне вдруг стало стыдно. Я встал, вышел на улицу, и шум Пятой авеню встретил меня ответом:

О какой награде ты говоришь, поц? О золотой посуде, о деревьях спорттоваров, о нектаринах, носах без горбинок, Раковинах Патимкина, о «Бонвит-Теллере»…[38]

Но, черт возьми, это Ты, Боже.

А Бог только засмеялся, клоун.

Я сел на ступеньки фонтана под маленькой радугой брызг. Потом увидел Бренду, выходящую из здания «Сквибб». Она ничего не несла в руках, как женщина, вместо покупок только глазевшая на витрины, и я на секунду даже обрадовался, что она не подчинилась моему желанию.

Но пока она переходила улицу, эта легкость в мыслях исчезла, и я снова стал самим собой.

Она подошла и посмотрела на меня сверху; потом вдохнула, наполнив воздухом все свое тело, и выдохнула: «Фу-у!»

— Где она? — спросил я.

Ответом мне был сначала ее победный взгляд, такой же, каким она наградила Симп, обыграв ее, такой же, как в то утро, когда я пробежал третий круг в одиночестве. Наконец, она сказала:

— Она во мне.

— Ах, Брен.

— Он сказал: вам завернуть или возьмете с собой?

— Бренда, я люблю тебя.

* * *

В ту ночь мы спали вместе и так нервничали из-за нашей новой игрушки, что действовали совсем по-детски или, пользуясь спортивным языком, как несыгранная пара. А следующим днем почти не виделись, потому что шли последние приготовления к свадьбе — суета, беготня, телеграммы, крики, слезы, одним словом, безумие. Даже трапезы лишились патимкинского обилия — их вымучивали из плавленого сыра, черствых луковых булочек, сухой салями, остатков паштета и фруктового салата. Вся суббота прошла в исступлении, я старался держаться в стороне от тайфуна, а в центре его Рон, громоздкий и улыбающийся, и Гарриет, порхающая и вежливая, неуклонно притягивались друг к другу. К воскресному вечеру усталость победила истерию, и все Патимкины, включая Бренду, рано легли спать. Когда Рон пошел в ванную чистить зубы, я решил тоже пойти почистить. Пока я стоял перед умывальником, он проверил свой бандаж на влажность, потом повесил его на краны душа и спросил меня, не хочу ли я послушать его пластинки. Я принял его предложение не от скуки или одиночества; нет, здесь, среди воды, мыла и белых плиток высеклась искра командного духа, и я подумал, что Рон пригласил меня из желания провести последние минуты холостячества с другим холостяком. Если так, то этим он впервые по-настоящему признал мой мужской статус. Как я мог отказаться?

Я сел на неиспользованную двуспальную кровать.

— Хочешь послушать Монтовани?

— Конечно, — сказал я.

— Кого ты больше любишь, его или Костеланеца?

— Даже не знаю.

Рон подошел к шкафчику:

— Слушай, а может, пластинку из Колумбуса? Бренда тебе ее заводила?

— Нет. Не думаю.

Он вынул пластинку из конверта и, как гигант, подносящий к уху морскую раковину, осторожно поместил ее на проигрыватель. Потом он улыбнулся мне и лег на кровать. Он подложил руку под голову и устремил взгляд на потолок.

— Ее дают всем выпускникам. Вместе с альбомом… — Но в это время заиграла пластинка, и он умолк.

Я смотрел на Рона и слушал пластинку. Сначала была только барабанная дробь, затем тишина, затем опять барабанная дробь, потом тихо, походная песня с очень знакомой мелодией. Когда песня кончилась, я услышал колокола, тихо, громко, потом снова тихо. И наконец раздался Голос, утробный и исторический, наподобие тех, что звучат в документальных фильмах о зарождении фашизма.

«Год тысяча девятьсот пятьдесят шестой. Время года — осень. Место — Университет штата Огайо…»

Блицкриг! Судный день! Господь взмахнул дирижерской палочкой, и Хоровое общество Университета Огайо разразилось университетским гимном с такой силой, как будто от этого зависело его спасение. После первого отчаянного куплета они канули, все еще крича, в глухую бездну, и снова возник Голос:

«Листва на деревьях золотится и рдеет. Дымят костры у домов студенческого братства — кандидаты сгребают опавшие листья и превращают их в голубой дым. Старые лица приветствуют новичков, новые лица знакомятся со старыми, и начался очередной учебный год…»

Музыка. Снова мощно вступает Хоровое общество. Потом Голос: «Место — берега реки Олентанги. Событие — Заключительная игра 1956 года. Противник — опасный, как всегда, Университет Иллинойса…»

Рев толпы. Новый голос — Билла Стерна[39]: «Мяч у Иллинойса. Вбрасывание. Линдей отходит назад для паса…. Длинный пас вперед через все поле… и ЕГО ПЕРРРЕХВАТЫВАЕТ СОРОК ТРЕТИЙ НОМЕР, Херб Кларк из команды Огайо! Кларк уходит от полузащитника. Уходит от второго, он в центре поля. Блокирующие с ним рядом, он на отметке сорок пять… сорок… тридцать пять…»

Билл Стерн подбадривает Кларка, Кларк — Билла Стерна, и Рон у себя на кровати, слегка помогая Кларку телом, вместе с ним выносит мяч за линию.

«И вот уже вперед выходит Огайо, 21–19. Какая игра!»

Снова вступает глубокий Голос Истории: «Но сезон шел своим чередом, и, когда первый снег лег на газон, слышнее стал стук мяча по паркету и гулкие крики „Бросай!“ в крытом манеже…»

Рон закрыл глаза.

«Игра с Миннесотой, — объявил новый, более высокий голос, — и для кое-кого из наших четверокурсников — последняя игра за красно-белых… Игроки готовы выйти на площадку, где их с нетерпением ждут. Переполненные трибуны встретят громкими аплодисментами тех, кого уже не увидят в будущем году. Вот выходит Ларри Гарднер, рослый седьмой номер, Большой Ларри из Акрона, Огайо…»

«Ларри…» — взревел громкоговоритель; «Ларри», — подхватила толпа.

«А вот выходит, ведя мяч, Рон Патимкин. Рон, номер одиннадцатый, из Шорт-Хиллз, Нью-Джерси. Последняя игра Большого Рона, и болельщики Огайо не скоро забудут его…»

Большой Рон напрягся на кровати, когда громкоговоритель назвал его имя, а от оваций в его честь, должно быть, задрожали сетки на кольцах. Затем объявили остальных игроков, а затем баскетбольный сезон закончился, потом была Религиозная неделя, Выпускной бал (на крыше спортивного зала гремел Билли Мэй[40]), студенческий капустник, выступление Э. Э. Каммингса перед студентами (стихи, молчание, аплодисменты), и, наконец, Актовый день:

«В этот особый день студенческий городок притих. Для нескольких тысяч молодых мужчин и женщин это радостное и в то же время грустное событие, а для их родителей это день смеха и день слез. Это ясный день цветущего лета, седьмое июня одна тысяча девятьсот пятьдесят седьмого года, и для собравшихся здесь молодых американцев — самый волнующий день их жизни. Многие теперь долго не увидят университет и Колумбус. Жизнь зовет нас, и мы взволнованно, пусть не без робости, уходим в мир из этих ставших нам родными, увитых плющом стен. Но не от воспоминаний. Они будут вечными спутниками, если не фундаментом нашей жизни. Мы обретем мужей и жен, мы обретем дома и работу, мы произведем на свет детей и внуков, но мы не забудем тебя, Университет. В грядущие годы мы понесем с собой воспоминания о тебе, Университет Огайо…»

Медленно и тихо университетский оркестр начинает играть гимн, а потом колокола бьют последний час. Тихо, мягко, потому что весна…

Жилистые руки Рона покрылись гусиной кожей, а Голос продолжал: «Мы вручаем себя тебе, мир, мы идем к тебе за Жизнью. А тебе, Университет штата Огайо, тебе, Колумбус, мы говорим спасибо. Спасибо и прощай. Мы будем скучать по тебе, и осенью, и зимой, и весной, но однажды мы вернемся. А пока что прощай, Университет Огайо, прощайте, красно-белые, прощай, Колумбус… прощай, Колумбус… прощай».

Глаза у Рона были закрыты. Оркестр УШО вываливал последний ковш ностальгии, и я на цыпочках вышел из комнаты, в ногу с 2163 выпускниками 1957 года.

Я закрыл свою дверь, но потом открыл ее и посмотрел на Рона; он все еще напевал на кровати.

Ты! — подумал я, — мой названый брат, мой шурин.

* * *

Свадьба.

Позвольте мне начать с родни.

Со стороны миссис Патимкин: ее сестра Молли, маленькая сдобная бабенка с распухшими и натекающими на туфли лодыжками; она запомнит свадьбу Рона хотя бы потому, что подвергла свои ноги мучениям на восьмисантиметровых каблуках; муж Молли, разбитной провинциал Гарри Гроссбарт, нажившийся на ячмене и кукурузе во времена сухого закона. Теперь он был активен в синагоге и, когда видел Бренду, хлопал ее по заду — эдакая физическая контрабанда, которую, видимо, выдавали за душевное расположение. Затем был брат миссис Патимкин, Марти Кригер, король Кошерных Хот-догов, необъятный мужчина, у которого было столько же животов, сколько подбородков, и к пятидесяти пяти годам столько же сердечных приступов, сколько животов и подбородков, вместе взятых. Он только что вернулся из санатория в горах Катскиллз, где, по его словам, не ел ничего, кроме «Чистых отрубей» и выиграл 1500 долларов в джин-рамми. Когда подошел фотограф, Марти положил ладонь на грудь-оладью своей жены и сказал: «Ну-ка, щелкни нас так». Его жена Сильвия, худая женщина с птичьими косточками, тихонько плакала на протяжении всей церемонии, а когда раввин объявил Рона и Гарриет «мужем и женой перед Господом и штатом Нью-Джерси», зарыдала в голос. Позже за ужином она настолько окрепла духом, что шлепнула мужа по руке, когда он потянулся за сигарой. Однако когда он взял ее за грудь, она испуганно замерла и замолчала.