а пару слов связать сумеем». Романовский среагировал бурно: «Что значит пару слов? Вы разве не изучали язык, не проходили специальные курсы в Минвузе? Я вижу, ваша группа просто не готова к ответственному политическому мероприятию. Я доложу в ЦК, чтобы вас задержали». Все подавленно молчали.
В течение недели в воздухе витала неопределенность. Затем механизм оформления выездов за границу вновь лихорадочно заработал. Как выяснилось, А. Яковлев сообщил в партийные органы, что Романовский перестарался в своем усердии, что люди подготовлены и дальнейшие проволочки бессмысленны.
Накануне отлета в Москву приехала Людмила. Ночевали как иногородние в общежитии МГУ на Ленинских горах.
На следующий день самолетом Ту-104 мы вылетели в Копенгаген. Я впервые пользовался услугами гражданской авиации, притом не обычной, а турбореактивной. На европейских трассах тогда только Аэрофлот применял самолеты этого класса. В датской столице предстояло пересесть на винтовую машину американского производства.
Ни с чем не сравнимо ощущение первого полета, когда, бешено набирая скорость, грохоча и вздрагивая, переоборудованный из бомбардировщика пассажирский Ту-104 разрывает толщу облаков и затем парит в голубом, залитом солнцем бесконечном просторе.
Но что это? Почему солнце, находившееся слева, неожиданно перемещается в противоположную сторону? Такое впечатление, что мы возвращаемся в Москву. Действительно, стюардесса объявляет, что из-за непогоды над Данией самолет вынужден будет приземлиться в Шереметьево.
В Москве нас никто не ждал, и мы разыгрывали знакомых и родственников по телефону, сообщая, что звоним из автомата около Королевского дворца в Копенгагене. Потом поехали кто куда. Меня пригласил к себе домой молодой архитектор Соколов, входивший в состав нашей группы и впоследствии ставший ректором Архитектурного института. Ему предстоял дальний маршрут в Калифорнию. А пока просторная квартира на «Соколе» служила моим ночлегом перед очередной вылазкой в аэропорт.
И вновь мы в аэропорту, вновь угрюмо шелестят паспортами пограничники, роются в багаже таможенники. Пройдя все кордоны, мы наконец возобновляем полет. Над Копенгагеном уже сгущались сумерки, когда наш самолет, прорвав пелену седой облачности, пошел на снижение. С высоты нескольких сотен метров открывался унылый плоский ландшафт, мало чем отличавшийся от средней России. Только в аэропорту мы ощутили, что попали в иной мир: стерильная чистота помещений, броские витрины, море разноцветных огней. Поездка в город с гидом подкрепила первые впечатления — повсюду аккуратно постриженные газоны, опрятные фасады домов, неторопливый ритм движения транспорта и пешеходов.
Несколько часов пребывания в уютной европейской столице, и мы снова в воздухе. Впереди четырнадцать часов полета через Атлантику. Милые стюардессы САС никак не могли взять в толк, отчего большая группа пассажиров не отрывается от иллюминаторов, тогда как большинство уже давно посапывает после сытного ужина. Для нас же это был первый «выход в свет». Еще не улеглись разговоры после посещения достопримечательностей Копенгагена, кто-то утверждал, видя мириады огоньков внизу, что мы уже летим над Ирландией, затем наступила кромешная тьма, и мы поняли, что, наверное, внизу океан.
Америка вынырнула из-под крыла неожиданно. Утренняя мгла быстро рассеивалась, и перед взором пассажиров понеслись тысячи крошечных нарядных домиков, ленты автострад, цветные караваны автомашин. Потом самолет пошел вдоль кромки воды и, наконец, покатился по бетонной дорожке.
«Добро пожаловать в Соединенные Штаты», — любезно приветствовал нас сотрудник иммиграционной службы — первый американский чиновник, которого мы увидели не в кино. Процедура оформления въезда заняла около минуты, таможня вообще почему-то не поинтересовалась содержимым наших чемоданов. В зале нашу группу уже ждали представители Межуниверситетского комитета, взявшего на себя ответственность за программу учебы и пребывание советской группы в США. От Колумбийского университета к нам прикрепили Стива Видермана, который и вел в последующем четверку советских студентов, состоявшую из двух сотрудников КГБ, одного — ГРУ и одного от ЦК КПСС. Замечу, что Нью-Йорк и Бостон были избраны главными пунктами пребывания офицеров разведки. В Калифорнии и Чикаго стажировались в лучшем случае агенты КГБ и ГРУ.
Нас разместили на 12-м этаже Джон Джей Холла — одного из нескольких общежитий на территории университета. Каждому выделили отдельную комнату с умывальником, положили на душу стипендию в 250 долларов. За обучение и общежитие платила американская сторона.
Первые дни пребывания в Америке были заполнены встречами и знакомствами как официальными, так и частного порядка. На факультете журналистики меня представили декану, профессору Эдварду Баррету, во время второй мировой войны возглавлявшему службу новостей Управления стратегических служб, а позже работавшему помощником госсекретаря США по вопросам связи с общественностью. Доброжелательно корректный Баррет после краткой беседы передал меня на попечение Луиса Старра, под началом которого мне и пришлось состоять весь учебный год. Старр вел класс, в котором наряду с американцами занимались и иностранцы. Я был единственным за всю историю современной американской журналистики советским гражданином, допущенным к занятиям в престижном, высоко котирующемся среди профессионалов учебном заведении.
Не могу пожаловаться на учителей, выпустивших меня в жизнь. О многих из них сохранилась добрая память, с некоторыми поддерживаю контакт до сих пор. Но мой новый американский наставник оказался совсем непохожим на своих собратьев по другую сторону Атлантики. Он лично работал с каждым из 80 с лишним студентов. Не просто вел класс, семинары, читал лекции по истории. Он вникал в учебный процесс с неподдельным энтузиазмом, сохраняя при этом внешнее спокойствие, степенность и добрую заинтересованную улыбку. Его отношение ко мне было почтя отеческим. Попыхивая трубкой, он склонялся над пишущей машинкой, которой я, к стыду своему, не владел, но над которой пытался двумя пальцами изобразить желаемый текст, и одобрительно кивал головой, не раздражаясь и не покрикивая, как это принято у нас.
Однажды всем нам было дано задание в течение часа с четвертью подготовить на свое усмотрение портрет выдающегося политического или общественного деятеля. Я выбрал Илью Эренбурга, чья «Оттепель» создала ему репутацию одного из лидеров начавшегося в стране процесса демократизации. Я не успел уложиться в отведенное время, оборвав текст на высказывании Эренбурга о том, что о цивилизации нельзя судить по числу холодильников и блеску автомобильных бамперов.
Несмотря на незавершенность «портрета», Старр написал на моем сочинении: «Ваша работа — пример подлинной предприимчивости. Хотя Вам не удалось ее закончить, важно то, что она сделана хорошо. В такого рода очерках необходимо показывать личность. Чем этот человек отличается от большинства из нас? Не только интеллектуально, но и в других отношениях. Рослый он или мелкий, худой или упитанный, дурной или трезвый ум, болтун или молчун, короче, как он выглядит и что за пружина позволила ему выделиться из общей среды и достичь чего-то выдающегося в жизни? В целом, с учетом этого совета на будущее, Ваш очерк весьма обнадеживает».
В 1960 году, когда я был в Москве и готовился к отъезду в Нью-Йорк в качестве корреспондента Московского радио, Старр прислал мне письмо, в котором, в частности, писал: «Как часто я вспоминал Вас после отъезда. И другие на факультете тоже справлялись о Вас. Прошел еще один учебный год, и появилась небольшая передышка. Вот я и пишу, просто чтобы узнать, как Вы поживаете, где работаете, какие планы на будущее». Я был тронут теплыми словами, но ответить не мог ни ему, ни другим, кто пытался со мной связаться по почте: сотрудникам КГБ в Москве не рекомендовалось поддерживать личную переписку с заграницей, если в этом не усматривалось оперативной необходимости.
Я с интересом прослушал серию лекций, входивших в обязательную программу факультета журналистики. Читали их видные специалисты в области права и международных отношений, такие, как профессора Ф. Джессеп («Национальное государство и международное сообщество»), Г.Векслер («Конституция и суды»), Р.Макивер («Свобода и безопасность») и другие.
Из книжных «открытий» Америки, существенно расширивших мое представление о стране, стал объемистый труд Макса Лернера «Америка как цивилизация».
Но главные открытия принесло, конечно, общение с живыми людьми. В общежитии нам не давали покоя. Незнакомые молодые люди бесцеремонно стучали в дверь и, едва представившись, засыпали вопросами о жизни в Советском Союзе. Тогда всех волновала судьба Бориса Пастернака. Почему его сравнивают с Иудой, обзывают свиньей? Неужели публикация «Доктора Живаго» и присуждение Нобелевской премии могут служить поводом для кампании шельмования автора всей мощью государства?
Мы не успевали высказаться в ответ, как шел поток новых вопросов: почему в России все подвергается цензуре? Почему русские художники не могут писать картины, как им нравится? Вопросы, связанные с художественным творчеством и его ограничениями, нередко ставили нас в тупик. Я, правда, не склонен был повторять зады официальной пропаганды, чувствуя ее слабость и неубедительность. По поводу Пастернака я отработал свою версию, опубликованную в 1959 году в школьном журнале «Нейрад», издававшемся в Дариене (штат Коннектикут): «…в «Докторе Живаго» Пастернак выразил точку зрения тех, кто остался в России в то время, как другие из нее уехали… Критика направлена не столько против автора, сколько против взглядов, неприемлемых для режима. Когда Пастернаку дали возможность свободного выезда из страны для получения премии с последующим осуждением, он имел выбор. Приняв решение остаться, он доказал, что предан своей Родине».
За пределами университетского городка вопросы были иного свойства. «Почему вы хотите похоронить Америку? По какому праву вы закабалили Восточную Европу? Почему у вас в стране только одна партия?» Все чаще в разговорах возникал вопрос и о возможной войне между СССР и Китаем, отвергавшийся нами как смехотворный. В собственной стране мы не знали тогда, что между двумя странами назревает серьезный конфликт.