Весь этот поток мыслей и мыслишек, холодных рассуждений и быстрых умозаключений переполнял его мозг, не фиксируясь, ибо Матье целиком сосредоточился на записанных в блокноте восьми цифрах, представлявших собой Матильду сегодня, живую, конкретную Матильду, живущую на рю де Турнон над бистро, которое он сам знал наизусть; Матильду, которую уже много лет он считал если не уехавшей на другой конец света, то, по меньшей мере, «куда-то». И жила она теперь «где-то»: он просто не смог бы вынести, что она живет рядом и без него. Ибо ему было бы невыносимо сознавать, что она находится в пределах досягаемости, – по крайней мере для его взгляда. Ибо цифры, появившиеся на углу стола, не просто относились к ней, но сами таили в себе соблазн: номер с тремя четверками, двумя нулями и тремя восьмерками, прекрасно оркестрованный, гармоничный, как и все, что его окружало. Ибо он уже выучил этот номер наизусть: 48.00.48.84, номер своей великой любви. Ибо он вспомнил ее прежний номер: 229.29.92, номер того, его времени, вспомнил, до какой степени эти необыкновенные для него и похожие друг на друга цифры отдавались радостным, напевным, почти чувственным эхом. Ибо улица, на которой жила Матильда, называлась Бельшас-ла-Форестьер, а ее АТС носила ошеломляющее название «Вавилон»… Да, были времена, когда, несмотря ни на что, он, Матье, отъединялся от себе подобных и их тускло-медлительного существования на нашей планете и присоединялся к тем немногим ее обитателям, которые были наделены даром воображения и которые все еще наличествуют на ней до сих пор.
Новое руководство службами телефонной связи, введя похоронный индекс 4 для всех соболезнований, навеки уничтожило поэтический порыв, героический или любовный. Оно лишний раз убило Карно, Дантона, Мак-Магона и Клебера и одновременно поглотило Пирамиды, Пиренеи, Ваграм. Но разве не прекрасно само по себе любить кого-то из тех, кто подключен к АТС «Жасмин»? Какой ужас! Он будет всего этого лишен! Все будет происходить без него… Люди будут обмениваться номерами телефонов и словами любви, появятся новые аппараты, на этой Земле все продолжат жить, смеяться, звонить по телефону… Без него?
Без меня? Они будут жить без меня? Мадемуазель Периньи будет жить без меня, проходить по пути с работы через парижские мосты, столь им любимые, – все подряд? А он в это время будет там, внизу, один-одинешенек, на дне деревянного ящика, под землей? Одинокий, холодный, мало-помалу разлагающийся от времени. Через шесть месяцев… Немыслимо… Невыносимо…
И опять от ужаса он откинул голову назад и втиснулся всем телом в кресло, сцепив ладони, точно старик. Нет! Нет?.. Нет. Надо, чтобы «это» прекратилось, чтобы эта мысль оставила его, или пусть его держат под воздействием транквилизаторов до самого конца. Но это было запрещено… и Матье застонал, затем на него накатила волна возмущения, протеста и увлекла за собой в омут банальности, звериной жестокости, необоримой и пошлой…
Ему – транквилизаторы? Или, быть может, воспользоваться ими, как это сделала подруга Сони? Благодарю покорно! Уж лучше покончить со всем этим при помощи ружейного выстрела. Ведь ему пришлось увидеть множество людей, умиравших от этой же болезни, – страх овладел ими полностью, заставив забыть обо всем остальном. Ибо поверить в собственно смерть они не могли. Дух перед нею пасовал и не хотел признать ее реальность: воображение оказывалось чересчур живым, память чересчур переполненной, а сердце чересчур уязвимо, чересчур открыто, чтобы взглянуть в лицо или бросить вызов этой черноте, этой пропасти, этому «ничто»… пустоте. Он, конечно, поступит точно так же, как и они: будет отрицать очевидное. И сколь бы унизительной ни казалась Матье такого рода интеллектуальная паника, ее увертки, Матье их не презирал, как не презирал и самого себя. Само собой разумеется, раньше он никогда не был столь всепрощающим, столь снисходительным по отношению к самому себе; но и жизнь у него никогда ранее не была столь суровой. И столь однозначной на фоне этой суровости. Столь далекой от женского начала.
Тем не менее ужас несколько схлынул, правда задержавшись кое-где: в спине, спереди, сзади, слегка в отдалении, – во всяком случае, готовый вернуться. А дух готов был обратиться в бегство… Неважно, кто, неважно, что, неважно, что за транквилизатор или производное морфия, что за обманщик-врач, преисполненный жалости, или обманщик-врач, преисполненный алчности, что за книги, легковерие, доброта, выгода, садизм, – всё и вся казались бы благом, все, что помогало бы спрятаться, забыть, желать, смеяться. Все, что время от времени могло бы вернуть Матье изначальное равновесие, вкус к жизни, хотя бы капельку смелости. И он будет цепляться за малейшее желание, за мельчайшее воспоминание, за давний джазовый мотив, как за путеводный маяк или как за тихую гавань, куда после циклона или тайфуна прибивает обломки судна, все еще плавающего по волнам.
Глава 7
Шел седьмой час, и вечерний ветерок дул в окошко, принося с собой запах земли, дождя, холодного воздуха, смешанный с запахом бензина и копоти, столь характерным для Парижа. Матье глубоко, долго вдыхал эту смесь, все еще откинув голову назад, вытянув ноги, вцепившись руками в ручки кресла. Наверное, он уже похож на мертвеца, говорил себе Матье; набрякшие вены на руках, все еще хранивших летний загар, вздувшиеся голубые вены – обманчивые признаки здоровья и правильного функционирования жизненно важных органов, вытянутые, пульсирующие доказательства, раскрашенные, как детский рисунок, – вызывали у него некоторое отвращение.
Порывы ветра и приносимые ими запахи рассасывались и прилетали вновь, мало-помалу распространяя новое ощущение, которое не было ни ужасом, ни головокружением, ни отторжением от действительности, но скороспелой ностальгией, мучительным сожалением по своей планете. На этой Земле он знавал смену времен года, нежные травы, порыжевшие или зеленые, закаты солнца и море, такое синее, такое пенящееся… Земля была такой дружелюбной, даже осенью во время теплых дождей или в большие холода, под снегом с его хрупкой белизной. Все то, что он неспешно открывал для себя, полюбил и сделал своим еще в детстве и ранней юности, все это будет отнято у него одним махом. Этот блистательный мир, несмотря на то что сотворил в нем человек… Живой, беззащитный мир, где наивные и преданные животные помогают вам выносить окружающих вас людей или не обращать на них внимания. Собака! Он уже полгода мечтал о собаке, но так и не завел. Во-первых, возражала Элен, которая, конечно же, беспокоилась за свою мебель и краски своих ковров. Сегодня, во всяком случае, от этой идеи придется отказаться, ибо к чему заводить верную тебе собаку, если он ее покинет так скоро, а она от его отсутствия затоскует? Собаку, которая будет страдать, переживая страдания Матье, в то время как тот будет страдать, словно собака. Матье следовало решиться гораздо раньше, и тогда у него сейчас была бы горячая шерстка, куда можно было бы прятать лицо, и была бы уверенность в том, что о нем будет жалеть живое существо, двуногое или четвероногое, какая разница!..
Ребенка у них не было. По вине Элен, о чем та не знала, ибо он отказался от анализов, которые, по его словам, были бы унизительны для них как для супружеской пары, но на самом деле были бы унизительны именно для Элен. Матье об этом знал, ибо был отцом маленькой девочки, похожей на него, как две капли воды, причем до такой степени, что он не в состоянии был на нее смотреть. Бездетность их брака, таким образом, проистекала по вине Элен, но ничто не смогло бы заставить Матье сказать ей об этом. И, само собой разумеется, она возлагала всю ответственность на него, упрекая за отсутствие у них потомства.
– Что случилось?
Перед уходом мадемуазель Периньи разыграла у дверей целую пантомиму, поначалу Матье ничего не понял, но затем догадался, что ему хотели сказать: «Я вижу, что у вас необыкновенный настрой, возможно, весьма плодотворный для творчества, и потому я не хочу отвлекать вас. Я вас покидаю». И лицо ее под шляпкой выражало уважение, понимание и уверенность в нем. Она приложила пальцы одной из рук к губам, другой рукой сделала почти незаметный знак и ушла, демонстративно передвигаясь на цыпочках.
Ветер усилился, застучали оконные рамы. Матье встал, словно услышал приказ, приказ, смысл которого был ему заранее ясен: он должен увидеться с Матильдой, только Матильда поможет ему выстоять, не упасть духом, сохранить улыбку на лице. Он опасался того, что, как ему представлялось, нынешняя Матильда оттолкнет, отвергнет его; еще страшнее была мысль о том, что это не та, уже не та Матильда. Что на ее месте окажется совершенно другая женщина, дотоле ему неизвестная, и вместо той, кого Матье любил, окажется существо с налетом вульгарности, тщеславия и глупости. Короче говоря, окажется, что великая история любви – всего лишь слепой порыв его собственного эгоизма. Ибо, в конце концов, кто виноват во всех пережитых им сегодня разочарованиях? Все эти лица, жестокие и неудовлетворенные, обращенные к нему или отвернувшиеся от него, были, однако, «ликами» его собственной жизни, ее чувственным антуражем, его близкими. Но как бы то ни было, он все же заставлял страдать Элен, использовал Гобера и наслаждался Соней. Нет. Нет, только Матильда сумеет придать его образу великодушные, незамутненные черты. И этот образ, возможно, станет украшением его гроба, его прошлого, и благодаря ему Матье сможет достойнее предстать перед святым Петром, если тот действительно будет его поджидать. Да, в таком случае необходимо, чтобы во время этой последней экспедиции Матильда тоже выглядела презентабельно…
Тот факт, что прежде любимая женщина перестает вас любить и вы не презираете, не ненавидите ее за ложь, – далеко не лучшее, что может произойти с покинутым возлюбленным. И почему у нее недостало доброты, чтобы, напротив, пробудить в нем при расставании жажду мести и презрение, которые помешали бы ее жертве лелеять дорогие ностальгические воспоминания и не отравляли бы невыгодными сопоставлениями дальнейшие его любовные приключения?.. Вела ли себя Матильда как отъявленная шлюха или как ангел, интересовало его теперь не больше, чем прежде, а Матье владела лишь одна мысль: не постарела ли Матильда, не началось ли увядание, а вдруг ее вид будет вызывать не доверие, желание и восхищение, а сострадание. Ему не импонировал образ Матильды, достойной жалости. Это было бы слишком: неуспех брака, безразличие друзей, глупость любовницы, суетность работы, не говоря уже о неумолимом приближении мучительной смерти, – это уж явно слишком. Если предмет его великой любви поддался разрушительному воздействию времени, то смерть его становится не только естественной, но и в каком-то смысле заслуженной, отнюдь не безвременной. Решительно, предварительное уведомление о скорой смерти повлекло за собой a posteriori деморализующие, достойные сожаления и, возможно, несправедливые последствия; в результате не прошло и нескольких часов, как Матье стал воспринимать всю свою жизнь как серию ошибок или личных срывов… а ведь еще накануне он мог бы начертить график своего существования в виде траектории взлета, траектории обреченного на счастье или уже счастливого человека, того, кто до такой степени доволен своей участью, что даже не рвется к этим вершинам.