Спустя пятнадцать лет, во времена известного инцидента (я написал что-то в «Эсквайре», что произвело впечатление на пресс-секретаря вице-президента Джорджа Буша), я стал работать в Белом доме Рональда Рейгана. По доброте душевной Рейганы приглашали меня на приемы. На одном из них я чуть было не совершил faux pas национального масштаба.
Приглашение, о котором я говорю, было на обед в верхней резиденции, после чего должны были показать какой-то фильм. Вечером мне надо было написать большую речь для Буша, и я настойчиво просил у Маффи Брэндон, секретаря миссис Рейган по связям с общественностью, освободить меня от просмотра фильма. Она недовольно поцокала языком и отпустила меня, однако исчезнуть я должен был незаметно. Мне ничего не оставалось, как с радостью согласиться. Когда же я потихоньку ускользнул из семейного театра перед самым выключением света и завернул за угол, то наскочил на Рональда Рейгана, возвращавшегося то ли из мужского туалета, то ли после приказа о бомбардировке давно заслужившего эту участь ближневосточного деспота.
Он улыбнулся своей тысячеваттной улыбкой и с любопытством посмотрел на меня.
— Куда вы идете? — спросил он. — Там начинается кино.
— Ну — промямлил я, — иду в туалет, мистер президент. Скоро вернусь, а вы пока усаживайтесь и начинайте просмотр без меня.
Он улыбнулся и ушел, сопровождаемый агентами секретной службы, и в частности, Тимом Маккарти, который за несколько месяцев до этого встал между президентом и Джоном Хинкли,[50] получив в грудь пулю двадцать второго калибра.
Я прошел по коридору, ведущему в подвал, и уже был готов покинуть Белый дом, как услышал за спиной свистяще-шипящий звук: «псссст!»
Оглянувшись, я увидел Маффи Брэндон, которая яростно мне жестикулировала.
— Он только что объявил, что просмотр не начнется, пока вы не вернетесь.
О боже. Я отправился в зал, куда Маффи привела меня едва ли не за ухо, и все пятьдесят гостей обернулись посмотреть на человека, для которого было свободно место рядом с президентом и миссис Рейган.
Пока я работал в Белом доме, то испытал на себе много подобных любезностей и благоволений. Оглядываясь назад, я понимаю — но не то, чтобы не понимал тогда, — что это были ответные действия на доброе отношение папы к детям Рейганов.
Через несколько лет, точнее, в 1985 году, я обнаружил, что должен писать в качестве негра — случайно — воспоминания Дэвида Стокмана, да еще в чудовищно короткий срок. (Термин «негр» я употребил тут в чисто профессиональном смысле. Мне надо было перевернуть все с головы на ноги — да, да, настоящую словесную гору Килиманджаро изложить нормальным читабельным английским языком.) Пикантность ситуации состояла в том, что Дэвид Стокман прославился в первую очередь своей наглой выходкой по отношению к Рейгану, пока находился у него на службе, возглавляя Административное и бюджетное управление. Но а) Стокман писал о политике, а не лично о Рейгане; и, увы, б) мне были нужны деньги.
Посреди всего этого случилось тридцатилетие «Нэшнл ревю» и обед в «Плаза» в Нью-Йорке. Я умолял отца отпустить меня. У меня совсем не было времени на еду. Но нет, он стоял на своем, ты должен быть там, произнес он с долей таинственности, по причинам, которые тебе будут очевидны. Я с раздражением произнес «да». Папа был не из тех людей, которые принимали отказ.
Итак, я был там и сидел прямо над подиумом, когда он произносил речь, отчасти воспроизведенную раньше. Оглядываясь назад и вспоминая этих двух потрясающих людей, я должен признать: это правда, кровь отцов быстро бежала по их жилам.
Глава 16Это будет по-настоящему скучно
Дом в Форт-Лодердейле был арендован до середины января, однако книга о Рейгане все еще не была написана, а январь в Коннектикуте — это январь в Коннектикуте, поэтому я попытался уговорить папу, чтобы он остался во Флориде. Однако он был непреклонен насчет возвращения, и теперь мне кажется, что он рвался умереть дома. При всем моем благорасположении к Солнечному Штату, когда придет мое время, я тоже не хочу умереть там. Провести там старость — пожалуйста, но чтобы Старуха с косой застала меня на поле для гольфа или в роскошных апартаментах… «Я хочу, чтобы смерть застала меня за посадкой капусты», — писал Мишель де Монтень. А вот умереть, например, в Форт-Лодердейле, в этом есть что-то — как сказал бы папа — contra naturam.[51] В «Как важно быть серьезным» каноник Чезюбл, узнав, что некто умер в Париже, неодобрительно произносит, мол: «В Париже? Боюсь, это не от большого ума». Граждане Новой Англии, выросшие, как мы, на горячих летних полях и вблизи замерзающих озер, горячо привязаны к смене времен года. В Коннектикуте была зима, и мне кажется, папа хотел быть на родной земле, когда придет его время. И его время пришло.
Не только его время — но и его близкого друга Вана Гэлбрайта. Они встретились на выборах в 1948 году в Нью-Хейвене и оставались друзьями шестьдесят лет. Три океана они пересекли вместе (и со мной), поддерживали друг друга в беде. Вану пришлось особенно тяжело, он потерял двух дочерей, причем одна, Джули, была совсем малышкой шести лет. Папа все сделал, чтобы Рейган назначил Вана послом США во Францию. Ван — родившийся в Огайо, красивый блондин, загорелый, со сломанным носом, футболист из Йеля, морской офицер, сотрудник ЦРУ, банкир с Уолл-стрит — был веселым хладнокровным воином и совершенно необычным дипломатом. От него социалистическое правительство Франсуа Миттерана страдало изжогой больше, чем от дюжины улиток. Вы знаете, что Ван сделал вчера? Об этом все говорят. Нет, надо же. Шульц собирается надрать ему задницу, так он взбешен. Пребывание Вана в Париже напоминало «Американца в Париже» в «День Шакала». У него был редкий дар превращать любую неприятную ситуацию в забавную. И, естественно, он был единственным человеком, которого можно было простить, если он будил вас посреди океана в два часа ночи, чтобы стоять вахту. Кристофер, хорошая новость. Тебе все равно пора просыпаться. Я любил его. Все любили его. Прежде мне не приходилось терять друзей. И могу только догадываться, что эта потеря значила для папы.
Он вернулся домой. От его вида я пришел в ужас. Папа едва передвигал ноги. Удушье стало таким, что он вдыхал кислород без прежних предварительных диалогов в духе Сократа, в какую дырку лучше засовывать трубку. За столом он низко склонялся над тарелкой и, как правило, засыпал над ней. Мы поднимали его наверх, а потом едва я намеревался заснуть, как звонил междукомнатный телефон. Ему захотелось молочно-шоколадного коктейля. Естественно, он получал свежесмешанный коктейль, а покончив с ним, требовал пива. После пива — карамель с арахисом. И я постоянно задавался вопросом, не посадят ли меня в тюрьму за то, что я по ночам снабжаю диабетика категорически запрещенными продуктами? Мы были свидетелями того, как Кристофер Бакли сознательно подавал молоко с шоколадом и пиво покойному кумиру консерваторов Уильяму Ф. Бакли…
— Папа, думаешь, тебе надо все это поздно ночью? У тебя ведь диабет, ну и…
— Это вкусно. Дай немного.
(Похлопывая меня по значительно выросшему животу, он считал, что его худоба говорит об умеренности.)
— Ох, нет и нет. Ха. Посмотри на меня, Джабба Хат.[52]
— Кто?
— До смешного тучный персонаж из… Не важно… А теперь больше всего на свете мне хочется молочно-ромового пунша.
Мы признаем подсудимого Кристофера Бакли виновным.
В пятидесятых годах мама с папой устроили в Стэмфорде прием для сотрудников «Нэшнл ревю». Папа взбивал молочно-ромовый пунш. Я помогал ему. Никто не должен был терять время даром. Рецепт был простой: одна кварта молока, одна кварта рома, одна кварта сливок. Ради вкуса папа мог опорожнить туда же целую (большую) бутылку ванили. Воздействие этого молочного эликсира на консервативное движение было в высшей степени стимулирующим. На фотографии папа запечатлен исполняющим на всю мощь «Мессию» Генделя. Ко времени, когда зазвучала финальная триумфальная аллилуйя, все консерваторы уже впали в коматозное состояние. Странно было другое — как они добрались домой живыми? В этом случае история сложилась бы иначе. Интересно, как?
Папа творил странные вещи, например, он принялся вставать в два часа ночи и отправляться в душ, потом одеваться и поднимать беднягу Джулиана, требуя завтрак. Сдержанный и привыкший ко всему за долгое время, Джулиан даже помыслить не мог, не то чтобы сказать его светлости: «Сейчас два часа ночи, мистер Бакли, но если вы все равно хотите свой завтрак, я сейчас принесу его». В этих сценах, несомненно, было нечто комическое, когда папа, съев завтрак и объявив о своем намерении отправиться в кабинет, смотрел в темное окно и наконец-то замечал, что на часах всего три ночи.
Однако все остальное не было забавным. Однажды ночью, когда я спал в своей комнате, меня разбудил необычный звук. Скрестив ноги, папа сидел перед включенным телевизором и DVD-плеером. Сервер его компьютера, громоздкого напольного сооружения, был перевернут, кресло тоже. Запястье распухло, кожа была рассечена. Температура стояла почти полярная. Он поставил рычажок отопления на пятьдесят два градуса. Руками он делал некие пассы над плеером и кнопками на телеящике.
— Папа, что ты делаешь?
— Хочу, чтобы стало теплее.
Я попытался уложить его в постель и накрыть одеялом.
— О, спасибо. Спасибо. Так намного лучше.
На другой день я повез его в больницу. Запястье было сломано. Однако он ничего не помнил о предыдущей ночи. Ничего. Итак, настало время поговорить.
Папа, я боюсь, что в следующий раз ты сломаешь себе ногу, таз или еще что-нибудь. Если это случится, мне не надо тебе объяснять, как это будет скучно.
Я тщательно подбирал слова. Папа говорил «скучно», когда другие имели в виду «катастрофу», «большое несчастье» или даже «трагедию», соразмеримую с землетрясением. Если shee-it было у него ярко выраженным аккордом, то слово «уныние» — уменьшительным эквивалентом. Однажды, когда мы на паруснике пересекали океан, то оказались без пресной воды в тысяче миль от суши, и он назвал наше положение «немного скучным». Если и вам, чистя зубы, придется полоскать рот апельсиновой фантой, вы с ним согласитесь.