— А при том, — горячо подхватывал Леша, — что на его портретах нет ни одного лица простого, красивого подлинно русского. У него все заведомо искажено. Если лицо — то оно вытянуто, если пейзаж — то обязательно все линии искривлены. А краски! А цвет!..
Верный себе, Кудинов не спешил ввязываться в спор, слушал. Он понимал, что спор этот — о форме и содержании искусства — древний, как и сама живопись. Игорь Николаевич считал, что форма, конечно, имеет значение, но в известных пределах. Конечно, эти искривленные лица или овальные пейзажи смотрятся. Но, во всяком случае, он, Кудинов, никогда не увлекался формализмом. Кривляются или юнцы, которым чем крикливее их полотна, тем лучше, или уже известные живописцы, которые могут себе позволить и с к а т ь. Кудинов же никогда не имел такой возможности — поискать, подумать о сути формы. Он все время работал, чтобы свести концы с концами. «Вот о чем надо спорить! — рассуждал Игорь Николаевич, всматриваясь в лица друзей. — О работе!»
Кудинов трудился, как любой смертный; как, скажем, трудится рабочий — в поте лица своего.
Ему вспомнилось, как неделю назад, в Сталинграде, на «Красном Октябре», он писал знатного сталевара Улесова. Писал его и у мартеновской печи, под грохот шаржир-машины, при всполохах стального потока, льющегося из летки, и в светлом зале нового Дворца культуры. В цехе им было не до разговоров. Но потом, когда Кудинов писал портрет Улесова в тишине высокого зала, они о многом переговорили.
«Я наблюдал за вами, Игорь Николаевич, — говорил сталевар, — и скажу вам: ваша работа — тяжелее моей. Я-то привык подниматься на эстакаду и стоять у печи. А как вы-то со своим этюдником?! И ведь поди ты, и день и ночь… Что ж, у вас тоже план имеется?»
Кудинов улыбался трогательной наивности сталевара. Нет, до плана художникам еще не дошло дело. Да и нужен ли им план? Они и без плана работают до тех пор, пока не отсохнет рука… Правда, и Кудинову случалось лениться. Но это была особая леность. Случалось, одолевала хандра. Тогда он ложился на диван и лежал час-другой. О чем он думал в таких случаях — Игорь Николаевич и сам не знал толком. Но вдруг он вскакивал, подбегал к мольберту и начинал лихорадочно писать.
Вот почему Кудинов отмалчивался в спорах.
Но отмалчивался до времени. Ведь и ему небезразлично было то, о чем спорили друзья.
И он сначала робко, затем все настойчивее, все увереннее подавал свой голос.
— Но согласись, Слава, — говорил он, — что сцены в северной деревне несколько декоративны.
— Со временем это пройдет.
— А сколько времени на это потребуется? — спрашивал Игорь. — Все бросились в старину, а экзотику. Пойми: это старо, как мир! Обставляют свои бетонные дома иконами. Пишут северные деревни. Баб в кичках. Все было! В русском искусстве старине отдано достаточно. Вспомним Сурикова, передвижников. Но там мы хоть видим внимание к рисунку, а тут и рисунка нет. Между тем еще Микеланджело говорил…
Славка слушал, не возражал, а лишь слегка почесывал свою редкую рыжую бородку. Он знал, что раз Игорь заговорил о с т а р и к а х, вроде Микеланджело, то дело плохо. Спор надолго, и остановить Игоря невозможно. Спокойствие Ипполитова вызывало у Кудинова раздражение. Игорь, как определил Славка, з а в о д и л с я. Он начинал ходить из угла в угол мастерской; хватал одну-вторую рюмку, пил и размахивал руками.
— Русское искусство, — кричал он, — всегда было жанровым и демократичным! Всегда! Во все времена, начиная с Андрея Рублева!
— Ну, на то мне трудно возразить… — меланхолично замечал Славка. — Это справедливо по отношению к любому большому художнику.
— Но наше, русское, искусство особенно! — встревал. Леша. — Каждый век — свои открытия, свои проблемы!
Молодежь, не ожидая конца спора, вылезала из-за стола.
Марта налаживала магнитофон, и начинались танцы, веселье.
Тем временем друзья, сбившись у стола, все продолжали спор. Причем вот что любопытно: чем острее был спор, тем скорее спорящие стороны забывали о самом предмете спора, и тогда уж каждый дудел в свою дуду. Зачастую споры эти были беспредметны, а носили г л о б а л ь н ы й характер.
Кудинов знал, что ему раздражаться нельзя: раздражение вызывало прилив желчи. Но он не мог сдержаться, перебороть себя и спорил, пожалуй, больше других, упрямо доказывая свое. Зачастую в спорах Игорь был зол, несправедлив по отношению к своим же товарищам. Те, чувствуя это и устав от бесплодных возражений, спешили покинуть его.
Уходила и Марта.
Оставшись один, Игорь первым делом открывал форточки. В мастерской было накурено; на столе валялись корки хлеба и пустые пачки из-под сигарет. Он накрывал стол газетой и, стараясь успокоиться, отойти хоть немного от волнения, шел пешком через Пресню — домой, на Арбат.
23
Жизнь, часто думал Кудинов, она как маятник часов: качается взад-вперед…
Весной неожиданно умерла мать. Умерла спокойно: Кудинов стал известным художником; биться и бороться было не за что, и она, как тот генерал, который, сняв ремень, умирает, убралась с богом.
Высушив подушки, на которых последние годы спала покойница, Игорь побросал их на диван, зашторил окна комнаты, запер дверь на замок — и был таков: насовсем перебрался в мастерскую. Домой, на Арбат, где все напоминало о матери, идти не хотелось.
Марта брюзжала: известный художник, а живет, как какой-нибудь транзитный пассажир на вокзале. Спит без белья на грязном диване, ест — что попало, всухомятку.
— Надо привести в порядок квартирку, — твердила она. — Ей в наше время цены нет — в самом центре теперь живут только аристократы.
Марта договорилась с рабочими о цене — сколько будет стоить ремонт, и о времени. Дело стояло за Кудиновым: надо было купить новые обои. Старые — малиновыми цветами — были аляповаты и вылиняли, вытерлись во многих местах: клеены были еще в тридцатые годы, когда родители — тогда совсем еще молодые — обосновались в коммунальной квартире.
Стояло лето; июль был знойный. Друзья Кудинова нежились, купались в море — в Судаке и Гурзуфе; в эту пору на улицах Москвы не протолкнуться от приезжих.
И вот в это самое время Марта заставила его таскаться по магазинам: нужны новые обои, новые занавески, новая мебель.
Он находил, как ему казалось, хорошие, дорогие обои; брал на выбор два-три куска, привозил в мастерскую, чтобы показать их Марте. Вечером, когда она приходила, Кудинов раскатывал кусок на полу. Марта скептически оглядывала покупку: обои ей не нравились. Одни были просты, другие — желтоваты, третьи…
И он наутро снова отправлялся в бега — спешил или в Пассаж, или в ГУМ.
Однажды Марта позвонила ему и сказала, что Славка Ипполитов купил приличные обои в хозяйственном магазине на Соколе. Игорь собрался и без особой охоты потащился на другой конец Москвы. Он помнит эту поездку очень хорошо: именно тогда случилось э т о.
Кудинов почувствовал слабость и тупые, ноющие боли в желудке. Он подумал, что это отравление. Вечером были друзья и был плов, и, видимо, соус оказался несвежим. Обои ему не понравились: какая-то мелкая шотландка, от которой рябит в глазах. Но он купил десяток рулонов и с этой ношей едва добрался до мастерской.
Он бросил сверток с рулонами у двери и лег на тахту. Ему показалось, что боль угомонилась, стала легче, и, когда пришла Марта, он даже не сказал ей. Она нашла обои шикарными и все ластилась и целовала его. Он не разделял ее веселости и за ужином был скучнее, чем всегда. Марта обижалась на его сдержанность и сказала, что он плохо выглядит. Это оттого, зудела она, что вчера он много выпил портвейна, а портвейн летом пить совсем нельзя — лучше пить водку.
Кудинов промолчал.
Марта засобиралась домой: завтра утром, до работы, ей надо было забежать к портнихе.
Игорь Николаевич не удерживал ее.
Ночью ему стало совсем плохо. Появились очень нехорошие симптомы: рвота и кровь.
Игорь не засыпал ни на минуту, и в девятом часу, когда Марта, спешившая к портнихе, ехала в метро, он был уже в поликлинике. До этого ему несколько раз приходилось бывать у своего лечащего врача: брал справку о состоянии здоровья для Дома творчества.
Лечащий врач был молод и, как все молодые люди, причастные к искусству, носил черную бородку и усы и очень любил всякие светские разговоры.
— Не кажется ли вам, Игорь Николаевич, — говорил он о только что закрывшейся выставке, — что в нашем изобразительном искусстве преобладает повествовательность. Не философичность, глубина, в хорошем смысле слова, а описательность. Все этюды, зарисовочки. Нет эпохальных полотен, вроде вашей «Эльвиры»…
Доктор знал всех художников по имени и отчеству и любил справляться, что нового у них в работе. Одним словом, даже из-за пустяковой справки, на которую в Доме творчества никто и не глядел, он держал тебя целый час.
Теперь, когда Кудинов явился с жалобой на здоровье и рассказал ему обо всем, доктор напустил на себя важность: суетился, бегал куда-то и все время повторял глубокомысленно: «Да-да»… и снова: «Да-да»… Однако не осмотрел Игоря, не послушал, не прощупал желудок, а сунул ему в руки целый десяток листков — пустил его п о в с е м у к р у г у, как он выразился при этом.
Игорь весь день ходил из одного кабинета в другой. В одном ему шептали на ухо, проверяя слух; в другом — проверяли зрение. Одним словом, когда он очутился в темном рентгеновском кабинете, ему сказали, что сегодня уже поздно: просвечиваться надо утром, на тощий желудок.
Назавтра он пришел, как ему велели. Врач-рентгенолог — пожилая женщина с бледным, бескровным лицом — долго держала его, повертывая так и этак. Его заставили пить какую-то противную, безвкусную жидкость; ложиться и вставать; врач охала, вздыхала, расспрашивала о том, курит ли он, много ли, как питается, какими болезнями болел в детстве, — как будто, черт возьми, корь могла дать осложнение через тридцать лет! И самое обидное, что после всего этого ему ничего не сказали. Врач попросила его прийти еще раз, во вторник: будет профессор, специалист по желудочным болезням, он посмотрит снимки и поставит окончательный диагноз.