Прощание — страница 5 из 6

Богданович смотрел на него, глаза его светлели, но смотрели каким-то отсутствующим взглядом. Поэт заду­мался, и бледное усталое лицо его прояснилось и стало молодым, каким оно и должно было быть. Он тихо, без аффектации заговорил:

— Я не хожу пить в компании или на свидание с лю­бимой. Смешно, но это точно, что у меня даже не было любимой женщины, не было любви. Двадцать пять лет!.. Был идеал, вижу его, но не знаю еще, что лучше — чтобы этот образ был только в стихах или чтоб был он в дейст­вительности.— Медленно встал со стула и подошел вплот­ную к Плавнику.— А не ходить я не могу... горит здесь, в сердце... Так я скорей поправлюсь. Я хожу по ночным улицам, выхожу в поле, на речку, иду росным берегом. А какой рассвет видел позавчера! Вам, может, беспокойно, так я переберусь к кому-нибудь...

— Боже ж мой! — произнес Плавник с нескрываемым возмущением.— Делай что хочешь, только не губи себя.

Максим покачал головой:

— Нет. Я хожу на свидание с Беларусью. Я знаю, что это свидание последнее, что это — прощание... И не могу не ходить.

И он ходил, бродил по Минску и его окрестностям.

Заходило солнце, в красном свете последних лучей блуждал одинокий человек, то наблюдая за тем, как розо­вые тучки дрожат на поверхности реки, то за тем, как зе­леные листья деревьев постепенно темнеют и становятся совсем черными.

Поднималось солнце, и было всякий раз великим сча­стьем видеть, как пробуждается при этом жизнь, как птицы начинают петь радостные гимны рассвету, как исче­зают утренние туманы, как солпце, всесильное солнце, оживляет землю...

Была ночь, звезды мигали в синем небе, а когда вы­плывала из-за туч луна, они бледнели и земля окрашива­лась в зеленовато-лиловый цвет...

Богданович шел с окраины к центру города. Он любил этот город ночью. Он любил ловить обрывки смеха, музы­ки, шаги поздних пешеходов. Воздух был чист, и казалось, городские улицы пахнут полем, полевыми цветами.

Да, он отдыхал после того, что видел днем.

Он мог бы запереться в комнате, покорно принимать заботы милого, чуткого Плавника. Но он ходил по заез­жим домам, по рынку, по улицам, по костелам и церк­вам, и горе, народное горе всюду вставало перед ним. Он долго не мог понять, чего он ищет. Но однажды мысль вспыхнула ярко, точно вечерняя звезда, и Богданович да­же засмеялся. Это же очень просто — ему двадцать пять лет, всего двадцать пять лет! Образ русоволосой девушки с чистым, немного узким лицом, девушки в домотканой мужской свитке, с книжкой в кармане возник перед гла­зами и потом, уже неотступно, шел рядом с ним. Он садил­ся над рекой, и девушка садилась рядом. Он проходил под деревьями театрального сквера, и навстречу шла она. Он наблюдал, как цо утрам остатки тумана тают в голу­бом воздухе — и там он видел ее глаза... «Вероника...» А может, она шутила... Он возвращался пыльный, потный, усталый, но как-то успокоенный и счастливый. Первое, что он делал, когда приходил домой,— это смотрелся в зеркало, которое подарила ему когда-то мать. Он повесил его у окна и, прежде чем глядеться, всякий раз сни­мал.

— Слушай, Ясакар, а я поправляюсь. Ты посмотри — даже загорел.

Плавник видел болезненную желтизну, видел, как ко­жа обтянула его скулы, но или молчал, или переводил раз­говор на другую тему.

— Будем верить, что ты поправишься. Тебе бы на юг, к морю.

Максим вешал зеркало на гвоздь у окна и шутил:

— Хорошо, что мы не верим ни в бога, ни в черта. Нет, я не хочу погибнуть в соленых волнах белопенного, синего моря...— Это он вспоминал свое стихотворение, одно из лучших своих стихотворений, одно из перлов. Он это знал, знал и то, что «Эмигрантская песня» очень по­пулярна среди его друзей.— Нет, Ясакар, я хочу умереть здесь. Только скажи сестре, я не умру в этой комнате, чтобы не доставлять ей лишних забот. Я умру...

Ясакар делает нетерпеливый жест рукой.

— Хватят, ну, хватит! Это же... боже ж мой!.. ужасно...

Вдруг Богданович подходит к столу, перебирает лист­ки, берет один из них.

— Я брожу по улицам и ищу одну девушку. Я встре­тил ее тогда, под Минском. Ее судьба меня очень беспо­коит. Она шутя назвалась Вероникой...— И, помолчав, вдруг резко, не сдерживая чувств, добавил: — Прихожу и пишу. Пишу вот это. Я тебе прочитаю, стихотворение я назвал «Погоня».

Он читает глухим, низким распевом. Кони, кони! Сим­вол, древний герб Вильно, «Острая Брама», история! Но не историческими образами наполнено стихотворение. Это о тех, кто в трудный час испытаний отрекся от отчизны, о тех, что забыли, как можно страдать за отчизну. О тоске по родине, к которой поэт обращается с просьбой простить запоздалого в любви сына и позволить умереть за нее... Глухим голосом читал Богданович, но волнение, с каким он читал, захватило Ясакара, волнение наполнило комна­ту, волной выплеснулось за двери и заставило насторо­женно застыть на месте хлопотливую хозяйку. Неужели этот больной человек,— мелькнула у нее мысль,— владеет такой силой?

Слезы стояли в глазах Ясакара.

Повторяя любимое свое «боже ж мой», он выбежал из комнаты.

А вечером он пошел к знакомому железнодорожнику — просить, чтобы тот помог отправить Богдановича на юг, к морю.


VI


И снова была ночь. Темно-синее небо, как бархатный ковер, окутало город. На башне бьют часы. Звуки падают, как звезды, падают и гаснут. Музыка, песни, смех. Вальс. Старый, сентиментальный, однако очень приятный вальс. Покружиться бы... Чтобы все вокруг поплыло, поплыло и слилось в сплошные огненные полосы — голубые, желтые, зеленые. Освещенное окно. И в нем — пары, пары. Вот одна из них остановилась у окна, женщина обмахива­ет лицо веером и потом легонько бьет им по подбородку своего кавалера.

Дальше!

Вдоль тротуара стоят кареты. Лошади мотают голова­ми, а извозчики сидят на козлах. Молчат. Когда Богдано­вич замедляет шаги, они настороженно поднимают голо­вы, готовые засыпать его вопросами. «Вас подвезти? Ку­да? Тридцать копеек в любой конец города».

— Нет, мне надо в ад на встречу с Люцифером... Дальше!

Узкие темные улочки, что выходят на площадь, напо­минают выколотые глаза. Огибая кафедральный собор, Богданович напрямую пересекает площадь и проходит под башней. От стены отделяется фигура, легкая, тонкая. Женщина!

— Возьмите меня с собой,— тихо говорит она.

— Адресуйтесь к Данте, у него были здоровые нервы и легкие.

Он хочет пройти дальше, но женщина ловит его за руку.

— Послушайте... Я не ела три дня!..

— Вы хорошая христианка, если соблюдаете посты.

Вот газовый фонарь принял их в круг своего света.

Богданович повернулся к женщине, и кровь толчками прилила к лицу.

— Вероника!

Фонарь бросал на лицо молочный свет, лицо было бледное, без теней, без румянца, губы тоже, казались бе­лыми, бескровными. Она вскрикнула и в изнеможении опустилась на тротуар. Он поднял ее. Руки дрожали, тело пронизывал холод. Сердце билось настолько гулко, что, казалось, вот-вот не выдержит грудная клетка. И молча­ли. Молчание продолжалось, наверное, несколько минут, а было такое чувство, что проходят часы. Извозчик, про­езжая, остановил свой фаэтон: «На Веселую? Тридцать копеек». Подвыпивший военный подошел, козырнул и, икая, попросил прощения. Все это вернуло Максима к действительности, и до слуха опять долетели обрывки смеха, песни, музыка. Старый сентиментальный вальс... Будто ничего этого на свете и не было — ни голодной без­домной девушки, ни беженцев, ни близкого фронта, ни калек, ни смерти, ни ужасов! Богданович торопливо начал шарить в карманах, но в руки попадается только мелочь — серебряные монетки. Он собрал их все — набралось рубля два. Этого было очень мало, до смешного мало! Пальцами он нащупал часы, отцепил их и вместе с монетками положил ей в руку.

— Вот... А завтра приходите в комитет, там помогут. Я сделаю все... Приходите, слышите?

Девушка тихо плакала.

И снова был день. Жизнь в переполненном людьми го­роде шла своим чередом. Возникали торговые фирмы, заключались контракты, наживались капиталы, капиталы гибли. Каждый публичный дом стал биржей и казино.

В синагогах решались коммерческие вопросы, в церквах назначались встречи и бракосочетания — на рынках. По­высился спрос на наркотики. За вино платили большие деньги. И вино лилось рекой. Шестнадцатилетние шли под венец со стариками и торговали своей совестью. Торго­вали всем: тухлым мясом, сапогами с картонными каблу­ками, правом не идти на войну, будущими министерскими креслами и телом. Кипели человеческие толпы, перели­вались из одной улицы в другую, с площади на площадь, с рынка на рынок, наполняя воздух разноголосым говором, бранью, хохотом, воплями, звоном колоколов и неотвязны­ми — «Подайте, Христа ради, калеке несчастному...» Об­рубок человека путался под ногами, и на его грязной рубахе блестел Георгиевский крест...

И снова был день, и девушка в комитет не пришла. Богданович сидел молча и ждал. Не дождался... Пошел бродить по городу, заглядывая в каждый заезжий дом. Дни и ночи ходил по улицам, не замечая ни тесноты, ни шума, тратя последние силы. Однажды, остановившись на площади, он почувствовав страшную усталость. Опустился на лавочку. День был жаркий, парило. Воротник резал шею. Дышать от этого было тяжело. Не стоило садиться на солнце, но и с места стронуться не было сил.

Перед ним лежала площадь, по серому булыжнику скользили тени фаэтонов, колес, лошадей — туда-сюда, в разных направлениях. Внимание настолько ослабло, что, кроме этих теней, он ничего не воспринимал — ни цвета, ни звуков.

И вспомнилось ему, как в предыдущий приезд,— тогда он был здоровым,— пошли они с Купалой в поле. Оно лежало перед ними все в цветах, Чудесный пестрый ковер, по которому проплывали тени облаков и птиц. Поэты легли среди цветов, а над ними было небо, синее, в белых облачках. Купала рассказывал о том, какая тяга в бело­русской деревне к белорусской книге, каким успехом пользуется газета. А потом Купала читал. Какие это были стихи! Богданович хорошо понимал, что Купала — лидер. Его произведения были кусками жизни, тяжелого горе­мычного житья, немного грустные временами, но большей частью с солнечной надеждой. Было приятно, что Купала ценит его отзывы и замечания, верит его искреннему увлечению этими величаво-скупыми стихами. И тогда впервые,— настолько сильными были чувства, вызванные стихами Купалы,— Богданович понял, что надо, обяза­тельно надо бросить свою уюткую комнату, остаться здесь, в Беларуси, чтобы слушать биение ее сердца...