нно оттаивал, наливался веселым озорством, полной грудью вдыхая и этот морозный рассвет, и эту пахнущую конским навозом дорогу, и это холодное солнце, и всё, всё вокруг, связанное к тому же со сладостной близостью к идущему рядом человеку.
— Пап, а пап, а Сычевка — это далеко? — Бывая у деда каждое лето, Влад, конечно, знал, где находится эта самая Сычевка и сколько до нее ходу, но разговаривать с отцом было приятно, и он пользовался любым предлогом, чтобы находить повод для очередного вопроса. — Километров пять будет?
— Не больше… Скоро придем.
— А там у нас кто?
— Дядья твои… Тетки тоже… Дальний дед, пасечник.
— И все Самсоновы?
— Вроде все… Считай пол деревни.
— Сколько Самсоновых!
— Много…
— И я тоже…
— И ты… А как же!
— Здорово!
— Еще бы…
Так бездумно переговариваясь, шли они извилистым первопутком, и было в их первой мужской близости что-то такое, от чего грозный мир, гудевший над ними, вдруг затихал и временно становился приветливей и добрее.
Сычевка, оседлавшая гребень глубокой ложбины, выплыла к дороге из редеющего тумана крайней избой, и тут отец остановился и прерывисто перевел дыхание:
— Погоди, сынок… Дай соображу малость.
Но соображать ему долго не пришлось. Из тьмы распахнутого настежь хлева перед избой выделился и пошел им навстречу небритый тощий мужик в издерганном кожушке, и чем ближе он подходил, тем осторожнее переставлял свои тяжелые в расхристанных валенках ноги. Потом, не дотянув до них шагов пяти, остановился, сдернул какую-то овчинную ветошь с головы да так и остался стоять, не трогаясь с места. Тихие слезы струились сквозь его щетину, а в ломких губах плавились, текли, извивались жаркие, но бездыханные слова:
— Брательник… Братуха… Братенок… Лёха… Лёшенька… Алексей Михалыч… Живой!..
В ту минуту, удивленно глядя, как двое взрослых, а по тем твоим понятиям и пожилых людей стоят и плачут на холоду, словно не смея приблизиться друг к другу, ты еще не знал, не ведал еще, что это начало того, что ты потом назовешь жизнью, и конец того, что считается человеческим детством.
Но ты не спеши, не спеши, мой мальчик, оно — это детство — еще поманит тебя последней весной!
Конь под Владом осторожно и чутко припал к воде. В сквозном зеркале озера всколыхнулось и пошло трепетать мелкой рябью слегка тронутое облачным опереньем июльское небо. Конь был рыж, почти красен, и этот броский цвет его ослепительно оттенял матовое блистание озерной глади внизу, разреженную синеву над головой и торжествующую зелень травы кругом.
Когда однажды, спустя вечность, в пустынном, залитом солнцем зале перед ним празднично распахнется «Купание красного коня» Петрова-Водкина, время оборвется в нем, ввинчиваясь в воронку прошлого, и он на одно-единственное, но восхитительное мгновение снова окажется там, в том июле, у того озера, верхом на послушном Орлике…
Был день как день, до мелочей схожий с предыдущим, но паутина тревоги уже тронула его обманчивую безмятежность, откладываясь на губах Влада привкусом близких утрат. В первые же дни войны мужская половина города и его окрестностей заметно поредела, а к середине июля дело дошло до обозников, среди которых одним из первых получил повестку и Самсонов-старший. В это утро он вернулся с шахты, где работал подсобником на поверхности, раньше обычного и, пряча глаза, сообщил Владу:
— Ухожу в армию, сынок. К матери поедешь.
— Не хочу туда, — нахохлился Влад: одна мысль о возвращении домой, в чадный содом их коммунальной кухни, к опостылевшим ему нравоучениям матери и теткиной неприязни вызывала в нем острый приступ отвращения и тошноты. — У деда Савелия останусь.
Влад сказал и тут же осекся. Отец смотрел в упор, излучая на него столько горечи и снисходительного презрения, что он не выдержал, сдался:
— Ладно, поеду…
И в ту же минуту его обожгла паническая уверенность в том, что отец знает о нем всё. Всё, включая его школьное отречение. И эта внезапная догадка как бы расплющила, раздавила Влада. Он увиделся себе приколотым к месту насекомым, которого изнутри распирает одна сплошная боль: собственной, еще неокрепшей шкурой постиг он вдруг меру расплаты за предательство. И она оказалась для него непосильной. И тогда вся переполнившая его мука вылилась в долгий отчаянный крик и провальное беспамятство затем.
Очнулся Влад в Бибиково, куда со всей округи согнали мобилизованных обозников вместе с прикрепленными к ним лошадьми. Он лежал на телеге, на копенке свежескошенного сена, и безоблачное небо возносилось над ним, вызванивая начало лета беззвучным колокольчиком жаворонка в самой своей середине. Жизнь продолжалась, и она стоила того, чтобы пребывать в ней.
— Выспался? — Смущенное лицо отца заслонило высь перед глазами.
— Пойдешь со мной коня купать? — Жесткие руки подхватили его и вознесли над землей. — Не боишься?
— Не. — Замирая от благодарности и восторга, он ощутил под собой теплую кожу седла. — Ни капельки.
— Тогда трогай… Но, Орлик!..
Отец шел рядом, шершавой ладонью касаясь его ступни, и этот путь до ближайшего озерка за селом окончательно примирил их. Простор, сквозь который они двигались, знойно струился перед ними, сообщая окружающему дымный и неустойчивый облик. Соломенные крыши дальних деревень в темно-зеленых кружевах антоновки и акаций, словно желтые челны в озерах, покачивались на волнах июльского марева. Потаенный стрекот роился среди трав, распиливая вдоль и поперек густой застоявшийся воздух. Дорога с каждым шагом суживалась, мельчала и, наконец, стекала в приозерную тропу.
— Ну, теперь сам, — сказал отец, — а я посмотрю.
И конь под Владом припал к воде. Потом сделал шаг, другой, третий. И тут же по самое брюхо погрузился в воду. Круп коня передернуло мелкой дрожью, он коротко всхрапнул и сразу вслед за этим стремительно и плавно пустился через озерко. Вода обтекла сначала щиколотки, затем икры Влада, коснулась бедер, сердце в нем сладостно замерло и вдруг пошло скакать неровно и резко. Берег впереди неожиданно отодвинулся, но в следующую минуту снова пошел ему навстречу. Барабаны первой победы над Страхом и Неизвестностью зашлись дробью у него в висках. Собственная душа его покорилась ему и укрощенная осознала себя и свое могущество. Дан приказ ему на запад. Кони сытые бьют копытами, встретим мы по-сталински врага. Нас не тронешь, мы не тронем. Даешь Берлин!
Упоение собою, своим бесстрашием заставило его горделиво обернуться: что ты, мол, теперь скажешь? Он никогда еще не видел отца таким. Подбоченясь, тот стоял по колено в воде, и помолодевшие плечи его сотрясались от смеха.
— Молодец, Владька! — захлебываясь хохотом, кричал он. — Держись крепче, не робей! Слышишь?
— Ага, — восторженно стучал зубами Влад. — Держусь…
— Хорошо?
— Ага…
— Помочь?
— Не…
— Сам доберешься?
— Ага…
— Не дрейфь, Владька, или грудь в крестах, или голова в кустах. Знай наших!
— Ага! — заходился Влад. — Ага-а-а!..
В Бибиково они вернулись, когда там уже трубили сбор. Над селом стоял сплошной гвалт и плач вперемешку с лошадиным ржанием. С крыльца сельсовета военкомовский капитан, близоруко всматриваясь в тетрадку перед собой, хрипло выкликал:
— Гришин, Петр Нефедович?
— Есть!
— Зайцев, Григорий Филиппович?
— Тута!
— Скакалкин, Нефед Парфенович?
— На месте…
— Самсонов…
— Тут, тут, — поспешно отозвался отец, заводя Орлика в оглобли. — Куда денусь?
Пятясь задом, Орлик норовисто похрапывал, и в бархатно-тревожном глазу его отражалось и безоблачное небо, и акации перед избами, и гомонок конного табора вокруг, и пробирающийся к ним среди телег дядька Тихон, двоюродный брат отца, тот самый, которого в первый день зимой встретили они у околицы. Дядька выруливал в их сторону, неся в вытянутых руках — ну точь-в-точь хлеб-соль для гостей — фуражку, доверху наполненную яйцами. На небритом лице его блуждала растерянная улыбка, словно он стеснялся своей хрупкой ноши.
— Вот, — бережно опустил он ладони в телегу и, заискивая, подмигнул Владу, — в дороге сгодится. Прямо из-под несушек.
Груда яиц еще со следами помета на теплых боках выросла перед Владом, и память его нашла им у себя место, чтобы уже не забыть о них никогда. Долго еще потом будут мерещиться ему эта скорлупа с брызгами птичьего помета на матовой поверхности. И рядом — заскорузлые руки, перевитые проволокой вздутых жил. Мир праху твоему, Тихон Петрович, он не запамятовал о тебе!
— Теперь его слушайся, Владька. — Отец подошел, полуобнял брата. — Он тебя завтра и отправит до Москвы. — И тут же доверительно потеплел. — Вернусь, снова заберу.
Голос капитана у сельсовета взвился до самой доступной ему ноты:
— Трогай!
Водоворот табора, медленно раскручиваясь, устремился к большаку за околицей, и вслед ему потёк гулкий надсадный вой: округа прощалась со своими кормильцами. Впереди на пегом жеребце мелко трусил военкомовский капитан, время от времени оглядываясь с хриплой командой:
— Не растягивайсь!.. Не растягивайсь, кому говорю!.. Строем, строем, твою мать!..
И этот путь, и погрузка затем лишь смутно запечатлелись в нем. Иногда только смешанный запах конского навоза и сена бередил его память расплывчатыми картинами тех проводов. Но мгновение, когда состав тронулся мимо платформы, отложилось в его душе с неистребимой отчетливостью. Фигура отца за барьерной доской в проеме пульмана немного помаячила, облитая красной медью заката, чтобы затем пропасть, улетучиться за первым же поворотом. Последнее, что запомнилось Владу, это отцовская улыбка — скользящая и почему-то чуть виноватая…
Владу трудно теперь даже представить себе отца. Время отказывается возвращать нам самое дорогое из нашего прошлого, приучая нас к тишине Одиночества. Но старший Самсонов всё же остался в сыне, безмолвно подарив ему на прощанье одну божественную простую истину: человек, предавая, прежде всего предает самого себя. Она — эта истина — стоит наследства!..