— Это что же, по-твоему, революция — глупость? — Дед не любил шуток на скользкие темы.
— Или как тебя понимать?
— Боже упаси, Савелий Ануфриевич, Боже упаси! — всплеснул тот короткими ручками. — Я только хочу сказать: делу — время, потехе — час, старикам следует знать свое место.
— Да, Лазарь Михалыч, сдал ты, я вижу, по всем статьям сдал, а ведь каким орлом по уезду летал, сколько кровей контре пустил, куда всё девалось!
— Что было, то было, Савелий Ануфриевич, — сокрушенно вздохнул гость, — тогда не стреляли только безрукие. И потом — раньше за кем-то гонялся я, теперь гоняются за мной, в этом есть маленькая разница, не правда ли?
— Да кому ты такой нужен, Михалыч!
— Таки Гитлеру, Савелий Ануфриевич, самому Гитлеру, — даже подпрыгнул от переполнивших его чувств Лазарь. — Он побожился перевешать всех евреев и коммунистов, а я, сами понимаете, замешан и в том, и в другом, и по делу иду не один, у меня трое детей, не считая внуков, как вам это понравится? И я устал от пальбы.
— Куда же теперь с ними?
— Попробуем осесть где-нибудь в Средней Азии, а там видно будет. Главное сейчас — продержаться эту зиму, после чего станет легче. В тепле и супруга моя войдет в форму, она у меня правильная женщина, вы же ее, надеюсь, помните?
— Как же! — Дед неопределенно крякнул. — Сам по ее милости чуть к стенке не стал.
— Ах, Савелий Ануфриевич, кто старое помянет! — Гость старательно выговаривал имя-отчество деда, как бы намеренно подчеркивая этим свою зависимость от него. — Все мы были тогда максималистами, поверьте, Роза дорого заплатила за волнения молодости, она почти не двигается, я вожу ее, как ребенка — в коляске… Если бы вы взяли нас, хотя бы до Куйбышева!
— Ты меня не уговаривай, Лазарь, — угрюмо засопел дед, — неужто я тебя не возьму, имей совесть.
— Так ведь сам говоришь, — тот, размякая, незаметно для себя перешел на «ты», — секретная документация.
Дед, покряхтывая, поднялся:
— Будет, Лазарь, дурочку валять. Ты же в Губчеке не в бирюльки играл. Вроде ты не видишь, что тут всей секретности на полдурака и на четверть бестолкового… Иди тащи сюда свою роту.
— Я знал, Савва..
— Иди, иди, а то раздумаю.
— Одна нога здесь, другая там…
Через мгновение гостя словно вымело из вагона: серое облачко косматой гривы, подгоняемое ветром удачи…
Знал ли Влад своего деда? Ему думалось, что знал. Каждый год проводя у старика летние каникулы, Влад привык к его нелюдимому нраву, каким отгораживался он от назойливости окружающих. Однажды открыв для себя свою, особую меру справедливости, дед следовал ей твердо и неуклонно, зачастую даже вопреки собственной совести. С детьми своими он почти не общался, ограничиваясь короткими к ним наездами по праздникам. Друзей у него не было совсем, и охоты заводить их он не проявлял. Единственным уязвимым местом в его душевной броне была слабость к Владу, чем тот, со всем присущим детям эгоизмом, пользовался как мог, считая деда чуть ли не лично принадлежащим ему достоянием. Впервые за всё время их знакомства старик на его глазах отступался от принятого, казалось бы раз и навсегда, жизненного правила, и в этом Влад чувствовал угрозу своей безраздельной власти над ним, а потому заранее относился к новым попутчикам с едва скрываемой враждебностью.
Те не заставили себя долго ждать. Нашествие их было почти беззвучным, но впечатляющим. Они ввалились в вагон, словно стихийное бедствие, и, растекаясь по сторонам, заполнили собою всё. Из каждого угла в сторону Влада светилась пара печальных глаз, облучавших его своей гремучей укоризной.
Место около печки теперь прочно заняла коляска парализованной жены гостя — Розы Яковлевны, желчной, похожей на ожившую мумию старухи, с копной жёстких, снежно седеющих волос. Целыми днями она что-то беспрерывно вязала, язвительно переругиваясь с мужем.
— Разумеется, это не в твоих силах, — встречала она его, когда он возвращался из похода по распределителям с пустыми руками. — Разумеется, это только в моих силах. Сам ты не способен опорожниться без посторонней помощи.
— Роза, — с молящим шёпотом бросался он к ней, — возьми себя в руки, здесь дети!
— Это единственное, что ты умеешь делать, прокормить их ты уже не в состоянии. Боже мой, Боже мой, если бы я знала, что ждет меня после замужества! Кому я отдала свою первую молодость?
— Роза, я взял тебя уже с ребенком, о какой первой молодости ты говоришь, опомнись.
— Я всегда знала, что ты мещанин с мелкобуржуазным уклоном и с нами пошел из шкурных соображений.
— Вспомни, кто давал тебе рекомендацию, Роза!
— Ты дал мне ее из расчета, чтобы я стала с тобой жить, эгоист и собственник.
— Ты сама пришла ко мне, Роза.
— Тем хуже для тебя.
— Где же логика, Роза?
— Плевать мне на логику! — взрывалась она. — Ты лучше скажи мне, чем ты насытишь всю эту ораву? — Будто полководец перед генеральным сражением, она обводила свой выводок требовательным взором. — Чем, я тебя спрашиваю?
— Как-нибудь, Роза, как-нибудь, товарищи помогут.
Та словно и ждала только этого его довода, чтобы окончательно выйти из себя:
— «Товарищи»! Ха, ха, ха! Где они, эти самые твои «товарищи»? Могу тебя заверить, что они уже давно в глубоком тылу с энтузиазмом защищают исторические завоевания революции в итеэровских столовых, а ты и твои дети умираете с голоду.
— Роза, зачем так преувеличивать?
— Нет, вы только посмотрите на него! — обращалась она за поддержкой к деду. — Какой Крез или прямо Ротшильд. Он думает, ему поставят памятник за экономию на собственном желудке. А как вы думаете, товарищ Михеев?
В ответ тот лишь смущенно кашлял в кулак и отворачивался. Но ей и не требовалось ответа.
— Я и забыла, вы же с ним из одного теста, — принималась она за деда. — Жаль, дорогой товарищ, что я не довела тогда следствия до конца и не поставила вас к стенке, в конце концов вы этого заслуживаете.
— Когда было дело, Роза Яковлевна, — отговаривался тот, подаваясь к выходу, — чего уж там!..
Дед исчезал, а старуха всё еще продолжала честить его в спину:
— Да, да, дорогой товарищ Михеев, еще как заслуживаете! Вы не только покрывали саботажников, но и миндальничали с дорожной аристократией, либерал несчастный, кадет! — Покончив с дедом, она поворачивалась к Владу. — Несчастный мальчик, быть в родстве с перерожденцем! — Оценивающе прищурившись, она сокрушенно вздыхала. — У тебя значительное лицо, мой друг, ты будешь или большой жулик или государственный деятель, что, впрочем, одно и то же.
Она умолкала, как бы уходя в себя, спицы в ее пальцах беспрерывно шевелились, сплетая одну петлю за другой, и ее можно было бы почесть глубоко удовлетворенной собою, если б не издевательская ухмылка, блуждавшая в морщинах вокруг ее губ, которая сводила на нет всё только что высказанное: неисповедимы пути женской логики!
К Владу глазастым колобком подкатывался ее старший внук Лёвка с вечной шахматной доской под мышкой:
— Сыграем?
Шахматы для Лёвки составляли смысл существования. С ними он ложился, с ними вставал. В любое время дня его можно было застать с шахматной доской или перед нею. Он постоянно разыгрывал с самим собой бесчисленное количество вариантов. Едва обучив Влада передвигать фигуры, Лёвка сделал его своим обязательным партнером. По сути Влад скорее лишь присутствовал при игре, чем играл. Лёвка последовательно и педантично исправлял всякую его оплошность и был особенно доволен, проигрывая, таким образом, самому себе.
Расставляя фигуры, Влад не выдержал, позлорадствовал вполголоса, благо внизу его едва ли было слышно:
— Злая у тебя бабка, — как змея.
Тот коротко, обжигающе вскинул на него глаза и тут же снова опустил их долу:
— Ходи.
— Злая, говорю, у тебя бабка.
— Не надо, Владик.
— А что, если злая.
— Ты же видишь, она больна.
— Мой дед тоже больной весь.
— Ходи, Владик…
— Нет, ты скажи!
— Ей плохо, Владик, очень плохо.
— Подумаешь!
— Ты… ты… — Слезы душили его, руки тряслись и прыгали. Как ты можешь! — Он нервно смешал фигуры и бросился с нар. — Я больше с тобой не разговариваю!
Влад только пожал плечами и повернулся на другой бок: твое, мол, дело.
Ночью Влад проснулся от резкого толчка снизу: вагон двигался, легонько подрагивая на стыках. За остекленным люком текла студеная декабрьская тьма, кое-где пробитая звездами. Слабое пламя времянки отбрасывало вокруг веер скользящих теней. Шёпотный разговор кружил у огня, скрадываемый движением состава и полусумраком.
— Ты прекрасно понимаешь, Лазарь, что я не доеду, — с несвойственной ей обычно мягкостью вздыхала старуха. — Мы не дети, зачем строить иллюзии?
— Тебе нужно тепло, и тогда всё будет иначе. — Голос его звучал на пределе боли и нежности. — И потом — война скоро кончится.
— Ты думаешь?
— Конечно!
— Ты всегда был оптимистом, Лазарь. Не забывай только, что немцы уже под Москвой.
— Всё будет хорошо, вот увидишь.
— Главное, чтобы было хорошо нашим детям.
— Для этого тебе и надо держаться.
— А тебе?
— И мне тоже… Ради тебя.
— Ах, Лазарь, Лазарь, мы уже старики!
— Ты — нет.
— Ты неисправим.
— Для тебя, Роза.
— Прости меня, Лазарь, — голос ее пресекся, — но эти проклятые боли!
— Я знаю, Роза… Знаю… Если бы я мог болеть сейчас вместо тебя!.. Попробуй заснуть.
— Как я люблю тебя, Лазарь…
— Спи… Я посижу около тебя.
— Лазарь…
— Спи…
Слова, кружа над Владом, отягощали ему душу еще не испытанным доселе смущением, и, засыпая, он никак не мог отделаться от ощущения вины, истока которой ему пока не дано было определить. И снился Владу дворник дядя Саша в душной тени дворовых лип. «Жиды, — смутное лицо дворника призрачно маячило перед ним, — народ хи-и-итрющий! «Ре» выговариваит — поет, не выговариваит — в оркестре. Русский дурак на трубе играит, а он — на скрипке. Вот так». И впервые бесхитростная физиономия его казалась Владу отталкивающей…