Прощание из ниоткуда. Книга 1: Памятное вино греха — страница 16 из 64

— Махнем…

Не один детприемник обживет Влад по дороге, не одну милицейскую каталажку изучит, прежде чем доберется до цели, но когда этот самый Юг распахнется перед ним во всей мощи своей синевы и зелени, он не пожалеет о пройденном…

На Юг, на Юг, на Юг!

21

Сверху, со стороны Зеленого Мыса, Батуми казался многофигурным тортом, плавающим в густом сиреневом желе. Влад плелся вдоль берега к струящемуся вдали городу сквозь вязкий зной августовского полдня, и только крик чаек сопутствовал ему в этом его пути. Море распластывалось до самого горизонта, зеленое и ровное, как огромный бильярдный стол. Он еще не знал, что ожидало его там, впереди, но слабый уголек надежды на хлеб и хоть какой-нибудь приют всё же теплился в нем, и только это руководило им и заставляло двигаться. Влад решился на этот последний пеший рывок к цели своего путешествия после того, как его сняли с поезда в Кобулети и чуть было не отправили обратно в сторону Самтреди, благо милицейский дежурный оказался ленивее собственного намерения и в конце концов предложил ему убираться на все четыре стороны, не задерживаясь в районе этого участка.

Проделав извилистый путь от Москвы до Закавказья, Влад твердо усвоил азбучные правила общения с властью, он не заставил старшину линейной милиции повторять свое высокое указание дважды — через полчаса его на подопечной ему территории уже не было.

Город в зыбучем мареве величаво плыл ему навстречу, охватывая его сначала полукольцом нефтеперегонного завода, затем — отрезая от моря стеной порта и, наконец, распахивая перед ним разноярусный ворот тенистой улицы, угол которой начинался с базара…

Господи, батумский базар сорок пятого года! Они часто снятся мне по ночам, эти соевые лепешки, эти чадолобиани, это кулинарное царство фасоли и кукурузы. Я часто вздрагиваю на улице от запаха фруктовой гнили, и радужные круги расплываются у меня перед глазами: мне столько пришлось ее поглотить, что теперь, в пору сервиса и стерильности, и половины того хватило бы, чтобы свести на нет город средних размеров или втравить в хронический понос целое людское поколение…

Базар кормил Влада до конца лета, до первых дождей. С наступлением глубокой осени, когда с моря потянуло холодом и туманами, жизнь на толкучке сделалась тише и бесцветней. Беспризорное воинство в большинстве своем разбрелось на зиму по детприемникам и колониям, чтобы с первыми днями весны снова обрушиться на город прожорливой саранчой. С ночевками день ото дня становилось всё труднее, надежные летом места — пустые пульманы у нефтеперегонного, темные закутки вокзала, укромные парковые скамейки — беззащитно обнажились, со всех сторон открытые блюдящему порядок взгляду постовых.

Последние ночи Влад провел в лучших традициях бродяжьего фольклора: на берегу под лодкой. Здесь его и засёк случайный милиционер, обходивший дозором приморский участок. Кончик милицейского сапога тихонько, но требовательно прошелся по лодочной обшивке:

— Модьяк, бичо… Чкари![2]

Жилище Влада оказалось классической ловушкой, бежать было некуда, приходилось сдаваться на милость удачливого ловца. Он вылез и покорно поплелся впереди своего бдительного стража. Тот молча топал за ним, изредка осторожными тычками в спину направляя его в нужную сторону. Но — странное дело! — они прошли горотдел и привокзальную дежурку, а сопровождающий всё еще подталкивал и подталкивал Влада вперед. Центр давно остался позади, глухая окраина накрыла их своей кромешностью, и только где-то среди этой тьмы они остановились, и милиционер позвякав кольцом невидимой калитки, сразу же разбудил тишину за оградой маячащего в ночи дома. Сначала там затеплился мерцающий свет, затем по гравию дорожки зашуршали шаги, и тут же голос — низкий, с хрипотцой:

— Ра унда?[3]

— Батоно[4]

Звякнула цепь, калитка открылась, постовой подтолкнул Влада в ее провал, и два силуэта доверительно сдвинулись позади него. Между ними отшелестел короткий разговор, после чего милиционер канул в ночи, а хозяин двинулся к дому:

— Пошли со мной, парень.

С трепетом и надеждой Влад следом за ним вошел в нижнюю часть особняка, освещенную прикрепленной к стене керосиновой лампой, — нечто среднее между кладовкой и летним жильем: сваленные в кучу одеяла и матрацы под гирляндами луковых связок и кукурузных початков, кое-какой садовый инструмент по углам, запах плотный, пряный, устойчивый.

Хозяин — низкорослый парень лет тридцати с небольшим, в майке-сетке поверх волосатого торса — некоторое время внимательно изучал Влада выпуклыми линзами темных, с желтизной внутри, глаз, потом спросил коротко и дружелюбно:

— Есть хочешь?

Вместо ответа Влад только сглотнул слюну. Хозяин вышел за досчатую перегородку и вскоре вернулся с миской лобио, лепешкой и банкой мацони в руках, поставил принесенное на тумбочку перед Владом и всё так же дружелюбно обронил:

— Ешь.

Пока Влад жадно роскошествовал над его дарами, он деловито выпростал из общей кучи матрац и одеяло, расстелил их в углу и снова оценивающе уставился в сторону гостя:

— Откуда ты, парень?

— Из Москвы.

— Сколько лет?

— Четырнадцать.

— Отец-мать есть?

— Не, — привычно уже соврал Влад. — В войну убитые.

— Слушай сюда, парень. — Грузин говорил почти без акцента и оттого, наверное, казался Владу невсамделишным, ряженым. — У меня есть для тебя работа. Есть будешь, спать будешь, не пропадешь, платить тоже буду. Завтра в деревню поедем, там расскажу, что делать надо. Зовут меня Бондо. Бондо, понял? Борис по-вашему. — Уже задув лампу, от двери спросил: — Ночью боишься?

— Не.

— Это хорошо.

И ушел, растворился во тьме…

Впервые за много месяцев Влад засыпал в надежной тишине жилого дома. Ему, конечно, неведомо было, что это только короткая передышка, милостивая отсрочка свыше в преддверии куда больших испытаний, чем те, которые остались у него позади. Наверное, поэтому сны его были легки и безмятежны, а пробуждение мгновенно и празднично.

22

Бондо снова гулял. Гулял широко, яростно, напропалую. Он гулял так всякий раз после удачного дела. Влад давно привык к этим загулам и к тому, что ему приходилось быть их невольным, но обязательным участником. Одному Богу известно, что заставляло грузина таскать мальчишку за собой по всем городским и пригородным духанам, но стоило только легким бесам гульбы дунуть над ним в призывные трубы, как он тут же извлекал своего юного помощника из постоянного убежища в деревне, усаживая рядом с собой в самый дорогой батумский фаэтон, и они отправлялись пересчитывать лучшие подвалы города и окрестностей, и повсюду их сопровождала шальная музыка записных зурначей и одобрительные ухмылки постовых и духанщиков:

— Бондо гуляет!

— Умеет пожить парень.

— Бондо — человек…

— Не сносить ему головы!

— Э, Бондо тоже не дурак, у него вся милиция в кармане.

— Дай ему Бог здоровья — широкая душа!

Прошел почти год с той ночи, когда они впервые встретились, и за это время Влад попривык к блажным капризам своего хозяина. Да и не только к ним, но еще и ко многому-многому другому.

Вначале был только страх. Страх вязкий, оглушающий, панический. Страх перед ночной водой среди гор, перед предательской тишью в береговых зарослях, перед неизвестностью на той стороне. Но постепенно ежемесячные вылазки за кордон сделались для Влада неприятным, но обыденным делом. У него был напарник Никола Ластик, ленивый, неповоротливый малый одного с ним возраста, со смутным, будто навсегда заспанным лицом — ком едва сформированного теста с янтарными изюминами веснушек от уха до уха. Ластик просыпался только затем, чтобы поесть, справить естественную нужду и совершить очередной поход через границу. За всё время знакомства они едва ли высказали друг другу более двух слов кряду. Бондо подобрал Николу еще года два тому и с тех пор словно бы забыл о нем, препоручив его заботам своего никуда не выезжавшего из деревни помощника Гии Шанавы. Лишь в пьяном угаре он разражался иногда по его адресу снисходительной бранью:

— О, Ластик, момадзагло[5], разве мать тебя родила! Тебя родила лень от прохожего пожарника или от кинто. Бог послал мне тебя, чтобы ты не умер во сне от голода. Скажи, зачем ты живешь, Ластик, зачем зря коптишь небо? Если ты один раз по-настоящему сходишь на двор, от тебя, дорогой, ничего не останется…

Никола лишь сонно посапывал в ответ и тотчас после ухода хозяина вновь заваливался на бок.

В загулах Бондо, сквозь дымку щедрого радушия, всегда чувствовались надрыв и печаль. Казалось, хмельной скороговоркой и хохотом он силился заглушить в себе нечто такое, от чего, если остаться с этим наедине, можно сойти с ума. Порою в самый разгар застолья лицо его омрачалось тенью, облачком, призрачным бликом воспоминания, и он мертвенно склонялся в сторону Влада:

— Знаю, парень, сдохну, как собака. Все забудут Бондо. И ты забудешь, и Никола, и Гия тоже. Все, все меня забудут. Сгнию в тюремном подвале с пулей в затылке. Все предадут, все! Один человек не предаст, Ашхен не предаст. И не забудет тоже. Она меня любит, Ашхен. У нее золотое сердце… Поехали к Ашхен!

Влад с облегчением вздыхал: это означало конец. Конец пьяным разъездам, кутежу и вынужденной бессоннице. Бегство Бондо к Ашхен, известной в городе вдове-портнихе, предвещало скорую и долгую передышку. В крохотной комнате ее ухоженного жилища хозяин пластом валился на постель за пологом, и покорная армянка с неделю отпаивала его там отварами собственного изготовления…

Много лет пройдет, прежде чем Влад познает тяжкую муку запойного похмелья, но, познав ее, он уже будет безвольно тянуться к ней сквозь египетские лабиринты забытья и делирия. Он проживет в этом бреду сотни жизней, пропустит через себя неисчислимое множество мгновенных видений, до основания сотрясающих душу, гибельное количество раз испытает ужас обморочных взлетов и падений, и в конце концов однажды, в зрелой половине жизни, ему покажется, что это и есть призрак того ада, той расплаты, тех геенн огненных, которые ждут его за чертой существования. Но, как говорится, всё впереди у нас с тобой, мой Друг…