Прощание из ниоткуда. Книга 1: Памятное вино греха — страница 18 из 64

го перерыва между тремя и пятью часами, когда столовая затихала в послеобеденной дремоте, к нему под навес заглядывал Остапенко и, угрюмо оглядев следы неравного побоища вокруг форсунки, присаживался рядом:

— Чего они там себе думают! Не твое это дело, малый, тебе еще в школу ходить надо, а не с мазутом по форсункам лазить. Пропадешь ты тута ни за понюх. За то ли мы в семнадцатом году кровь проливали, чтобы пацаны наши опять с малолетства в ярмо впрягались! Не добили мы тогда всех, не добили. Эх, да что там балакать! На вот, ешь…

Он доставал из кармана и протягивал Владу несколько теплых, в пролежнях, груш и сразу же отворачивался, натягивая заношенную кепку на самые глаза. Нелепый орден его при этом заметно выпячивался в сторону собеседника.

Однажды Влад все-таки решился — спросил его:

— А за что тебе, Иван Кириллыч, орден дали? Ты разве воевал в гражданскую?

— Эх ты, кутя… Нас, «арсенальцев», мабуть, и осталось душ пять по всей земле с цею бляхой. Воевал! Скрозь прошел я ту войну, будь она неладна. — Он смежил веки и затянул вполголоса тоненьким фальцетом: — Слухай, товарищ, война началася, бросай свое дело, на фронт собирайся… Зачем только городьбу городили, еще хужее стало…

В проеме кухонной двери появлялась тощая фигура шеф-повара Реваза Габунии с неизменным черпаком за поясом засаленного фартука:

— Вай, вай, Иван, опять парню голову морочишь? — Держа руки за спиной, он покачивался с пяток на носки и беззлобно скалился. — Бог с тебя спросит, Иван.

— Никакого Бога нету. — Тот скушнел, куксился, замыкался в себе. — Бабьи сказки.

— Вай, вай, Иван! — продолжал лениво издеваться Габуния. — Что ты говоришь, Бог разразит тебя на этом месте!

Ревазу в общем-то не было никакого дела ни до Бога, ни до дьявола. Шеф сам совмещал в себе две эти ипостаси, во всяком случае, в пределах совхозной столовой, но возможность подразнить форсунщика, да еще в чьем-то присутствии, оживляло его увядшую в кухонной ругани душу, и он отводил ее сейчас радостно и самозабвенно. Поваром Габуния сделался случайно, так сказать, иронией судьбы. По призванию же он был вор. Он крал, словно находясь в каком-то вдохновенном трансе. Крал нагло, открыто, жадно всё, что попадало ему под руку. Если на два чана макарон или стручкового лобио, составлявших поочередно ежедневное меню столовой, полагалось две трехкилограммовые банки лендлизовского маргарина, то полторы из них, как закон, оказывались добычей Реваза. Но он не брезговал и мелочами. Миска, ложка, даровой кружок от плиты, кабачок с плантации, новый фартук бесшумным ручейком устремлялись в снятый им на окраине усадьбы дом. Словно опустошающий ураган пронесся он сквозь кухни большинства харчевен побережья от Батуми до Натанеби, прежде чем, устав от ревизий и допросов, осел, наконец, в заштатном совхозе, где его воровской фантазии открылось самое широкое поле деятельности. Грошовая ценность краденого восполнялась полной безнаказанностью. И Габуния развернулся здесь во всю мощь своего почти маниакального дарования. Но мятежная душа его жаждала еще и эстетических радостей, отчего старый форсунщик подвернулся ему как нельзя кстати. Дошлый шеф без труда нащупал в нем слабую струнку и с тех пор постоянно играл на ней, умело растягивая удовольствие…

— Чому вас в школе только учили, — угрюмо бубнил Иван себе под нос. — Еще скажи — земля на трех китах стоит.

— Бог, Он всё видит, Иван, и всё слышит, — не унимался шеф. — Зажарят тебя черти в аду, как шашлык.

— Чертей тоже нету.

— Есть, Ванья, есть, сам видел.

— С похмелья чего не увидишь…

— Я не пью, Ванья, ты же знаешь.

— Где ж ты их видел тогда?

— Где я их видел, там уже нет, — хитро подмигивал ему повар. — Они к тебе сами в гости придут, Иван, вот увидишь.

— Тьфу на тебя, тёмный ты человек, — вставал форсунщик, подаваясь прочь. — Нету Бога и чёрта твоего тоже нету.

— Есть, Ванья, есть, — сопровождал его победительный хохоток шефа. — И Бог есть. И чёрт есть.

— Дурак ты, — уже скрываясь за углом, огрызался хохол, — и вор тоже.

— Бай, вай, Иван, — неслось ему вдогонку, — грех тебе так говорить, сам откуда груши носишь? — Всё еще смеясь, он оборачивался к Владу. — Зажигай машину, парень, ужин варить будем…

Жизнь Влада скрашивали только книги, небольшие и никем не тронутые залежи которых он открыл в промышленном канцелярском шкафу красного уголка. Разрозненные тома Брокгауза и Ефрона соседствовали здесь с «Казаками» Толстого и брошюрами партийно-государственных постановлений; «Братья Карамазовы» мирно жили около «Вопросов ленинизма», а «Витязь в тигровой шкуре» не стеснялся близостью сельскохозяйственной методики. Влад глотал всё подряд, и в голове его вскоре причудливо смешалось множество понятий на буквы «Е» и «3», логическая ворожба Великого Инквизитора и стальные постулаты о мере ответственности сына за отца, пьяные излияния Ерошки и правила ухода за цитрусовыми. И через всё это, как шампур, пронзалась царственная чеканка певучих волшебств Руставели: «Воск сродни огню и ярко пламенеет, в нем сгорая, а в воде мгновенно стынет, как закатный луч в ночи. Если сам познаешь горе, то понятней боль чужая. Так пойми: и я, сгораю, как сгорает воск свечи».

Сдав смену, Влад спешил скрыться в сухой, но прохладной полутьме клубной комнаты и там, раскрыв очередной переплет, погружался в мир иллюзорных страстей и отвлеченных истин. За этим занятием его и застал однажды заведующий совхозным карточным бюро Давид Хухашвили, молодой горбатый грузин с печальными, как у больной собаки, глазами:

— Ты грамотный, бичо? — удивился он, посветив в сторону Влада замученным взглядом. — Писать тоже умеешь?

— Умею. — Дрогнуло в нем сердце: незримое перо фортуны овеяло его освежающим ветерком ожидания и надежды. — Я четыре класса учился, в пятый перешел.

— У меня есть для тебя работа. Сочинения хорошо писал?

— Писал. — Сочинениями Влад покорил сердца всех словесников, через руки которых он прошел за короткие годы своего учения. — Всегда пять ставили… Даже пять с плюсом.

— Пошли…

Огромная дистанция проляжет между этой случайной встречей и тем днем, когда он впервые узрит почти те же черты в облике совсем иного человека, только чуть более строгие и земные. Человек этот властно войдет в его жизнь и надолго станет для него единственным существом вокруг, которому он доверится сразу и безоглядно. Она будет непростой — их долгая дружба. В общем, «если один говорил из них «да», «нет» говорил другой». Четыре восточных крови, замешанных арбатским воспитанием одного и славянская уязвленность другого сделают свое дело. Ей еще ковылять и ковылять, тащиться и тащиться — этой дружбе, по камням и колдобинам взаимных обид, нянча в себе собственную гибель, но финал уже близок, одной благодарностью она не удержится. Да и что может удержаться одной благодарностью! Словом: Булат мне друг, но истина дороже…

Новая работа разбудила в душе Влада потенциального сочинителя. Это был, пожалуй, первый опыт его свободной фантазии. В сенокосную пору совхоз нанимал на стороне бригаду армянских шабашников. По неписаным законам тех лет на каждого работоспособного из них полагалось три хлебные карточки, на других условиях они просто не договаривались. Но для этого ежегодно требовался человек, который мог бы заняться чернильным производством двойного количества мертвых душ, к чему сам заведующий был патологически неспособен. Влад стал его спасением и надеждой. С утра до вечера просиживал парень в обрешеченной со всех сторон комнатёнке Давида, вдохновенно глядя в потолок и беззвучно шевеля губами: «Карапетян Аветик Гургенович… Довлатян Степан Аршакович… Акопян Сурен Карапетович… Ованесян Ованес Акопович…» Муза суровой прозы овевала его своим радужным опахалом, и нетерпеливый Пегас бодро стучал копытами где-то у самого крыльца. Шестикрылый серафим уже рассекал ему грудь, чтобы вынуть у него сердце и вставить туда пылающий огнем угль. И его ушей коснулось неба содроганье и горних ангелов полет, и гад морских подводный ход, и дольней лозы прозябанье. И вещий глагол в нем уже готов был жечь.

Жизнь Влада заметно изменилась к лучшему. Вскоре он содрал с себя и выбросил дарёную Ревазом Габунией и вконец завшивевшую шерстяную фуфайку, обзаведясь благодаря стараниям заведующего новенькой сатиновой спецовкой, затем перебрался в отдельную комнату общежития, благо их пустовало там больше десятка, а к исходу сезона смог даже позволить себе роскошь выменять на хлеб почти новые спортивные тапочки. В свободное время он подряжался ходить через перевал в селение за фруктами для совхозных итеэровцев, что тоже приносило ему известную прибыль. Жить становилось лучше, жить становилось веселей.

Когда же пора сенокоса пошла на убыль и гроза возвращения к ненавистной форсунке вновь замаячила перед ним, Давид сам вызвал на решающий разговор своего расторопного помощника:

— Учиться тебе надо, бичо. — Скорбные глаза на его скульптурном лице жили отдельно какой-то собственной потаенной жизнью. — Поезжай в Тбилиси, справку я тебе достану. — Он страдальчески облучил Влада обреченной улыбкой. — Большим человеком будешь, это я тебе говорю…

Эта первая похвала — пророчество его сочинительскому дару — окрылила Влада и заполнила в нем сердце чувством благодарной признательности к великодушному горбуну:

— Спасибо, Давид Анзорыч… Если бы не вы… По тем временам достать справку об увольнении из совхоза, где каждые рабочие руки числились на вес золота, было делом нелегким даже для заведующего карточным бюро, но тот правдами и неправдами заставил директора поступиться законом и подписать Владу «вольную», а после сам проводил парня к ближайшему перекрестку.

— Вот этой дорогой прямо дойдешь до Очхамури, к вечернему успеешь. — В густеющих сумерках свечи эвкалиптов выглядели еще прямее и торжественнее, чем обычно. Небо вдали над невидимым отсюда морем смутно и вязко плавилось в отраженном свете воды. Проселок чуть слышно гудел, выдыхая ввысь дневное тепло. — Напиши Давиду, когда устроишься.