— Скажи Серому, что я тебя не трогал, лады? — Страх в нем был сильнее самолюбия, он почти заискивал перед Владом. — Скажешь, да? Ты же сам виноватый, признался бы сразу, а то темнил. Будь человеком, за мной не останется… Он же меня со свету сживет, а у меня семья в городе. Скажешь, да?
Предательский соблазн отыграться сразу за всё здесь пережитое на мгновение поманил Влада, но мастер смотрел на него с такой надеждой и такая при этом собачья просительность сквозила в облинявших его глазах, что он не выдержал, переборол искушение:
— Ладно, скажу…
В дни, оставшиеся до условленного срока, Влад, пользуясь попустительством мастера, с утра до вечера пролеживал на крыше аварийного барака над очередной книжкой из небогатой здешней библиотеки. Именно там, у рассохшегося шкафа, набитого беспорядочным книжным хламом, судьба сыграла с ним злую шутку, подсунув ему следом за непритязательным Львом Шейниным «Происхождение видов» Дарвина. Путаясь в именах собственных и мудрёной терминологии, Влад торопился уяснить себе смысл и логику авторских рассуждений, а когда уяснил, всё в нем сдвинулось и запротестовало: он не хотел, не имел никакого желания вести свою родословную от обезьяны! Ему стоило только представить этих тварей — неудачную издёвку природы над собой — в спутанной шерсти и струпьях на сидячих местах, чтобы тут же содрогнуться в омерзении и тошноте.
В воскресенье мастер, словно бы прогуливаясь, повел его вдоль забора.
— Вот здесь, — показал он глазами на укороченный столб «запретки» между туалетом и столовой. — Проволока тут на соплях держится, ребятня постаралась. Доска за сортиром лежит, поставишь и — коротким разбегом вверх. Возьми лучше одеяло, с матрасом возни много. Сложишь вдвое, лучшей подставки не надо, стекло здесь мелкое, байку вдвое не пробьет…
— А отвод?
— Пацаны начнут сразу после отбоя. Всё будет в лучшем виде. Как только запоют и надзор-служба хай подымет, рви смело, до утра не рюхнутся.
— Гора с горой. — Мастер отвернулся, и глухой голос его надломленно дрогнул. — Не держи на меня зла… не я — первый, не я — последний.
Сам знаешь, жизнь такая: кто — кого, дави крайнего.
И прошел вперед мешковато и торопливо, словно постарев сразу на десяток лет.
Вязкие южные сумерки, медленно сгущаясь, обволакивали окрест. Душная ночь стягивала к зениту свой плотный, точечно пробитый острыми звездами полог. За высокой глинобитной оградой затихал разомлевший от зноя город. Была бы только ночка, да ночка потемней!
Выскользнув после отбоя в зону, Влад с одеялом под мышкой затаился в углу уборной в ожидании обещанного сигнала. Тревожный азарт перехватывал ему горло, кровь стучала в висках, перед глазами плавали радужные круги, и даже запах, источавшийся вокруг него, казался ему сейчас бесподобным. Поистине всякая свобода стоит своей вони!
Ребята не подвели. Не прошло и получаса, как над противоположной частью зоны взметнулся дразнящий манок песни: «Наверх вы, товарищи, все по местам, последний парад наступает…» Хор был не слишком строен, зато голосист выше всякой меры: братва старалась на совесть. С минуту зона, словно прислушиваясь, не почудилось ли? — молчаливо таилась. Первой заливистым свистком откликнулась вахта. И сразу же пошло, поехало! От барака к бараку, будто по растревоженным ульям, прокатился одобрительный гул. Собачий лай густо перемешался с топотом кованых сапог. Заваривалась классическая лагерная «буза». Путь оказался свободен, теперь никому не было до беглеца никакого дела.
Остальное Влад проделывал, словно во сне: зыбко, но целеустремленно. Забросил в «запретку» одеяло и доску. Нащупал лаз. Продрался сквозь него. Перекинул одеяло через торец стены. Приставил к ней под пологим углом доску. Разбежался. Повис на торце. Подтянувшись, лег грудью на спасительную байку и последним усилием всего тела перелетел по ту сторону забора: свободен!
При падении Влад больно ударился локтем о камень и завалился было на бок, но тут же вскочил и, уже не чувствуя боли, бросился в сторону черной вязи саксаульного склада, затем, чуть правее, к туркменскому кладбищу. Лавируя между могильников, он углублялся во тьму, а из зоны, вслед ему, как клич и напутствие, под ругань и топот выплеснуло яростное ребячье торжество: «Врагу не сдается наш гордый «Варяг», пощады никто не желает…»
И когда уже не оставалось дыхания и земля уходила из-под отяжелевших ног, в чернильной темноте возник и поплыл к нему знакомый до слез голос:
— Владька!
— Серёга!..
И в этом благодарном выдохе выразилась вся мера его преклонения и признательности.
В эту же ночь попутный товарняк унес их вглубь Азии, навстречу ее сумасшедшей весне.
Прощай, Каракумы!
Воспоминание о Средней Азии отложилось в его памяти одним цветовым пятном: нежно-зеленое на голубом с ослепительными вкраплениями белого. И все города рифмуются: Коканд-Самарканд, Андижан-Наманган, Ташкент-Чимкент, а в них — устремленные ввысь минареты и башни над убогой бескрылостью плоских кровель, а за ними — ровная, как стол, земля, сплошь в сухожилиях жаждущих арыков. И всё это залито прозрачным и вязким, словно желе, зноем, от которого до обморочности сладко кружится голова. Поистине чудеса с Аладином могли происходить только здесь.
Бухара! Глинобитный термитник в редких блёстках дворцовой глазури нестерпимо синего цвета. Гостеприимное вместилище самых непостижимых болезней. Райские кущи для блох и скорпионов. Даже как-то не верилось, что именно в этом городе слагались сладчайшие газели Востока и волшебные пери сводили с ума царственных отроков. Слова «шербет», «кумыс», «мускат», звучавшие когда-то маняще и загадочно, вдруг обнажили свою незамысловатую суть. Шербет оказался тепловатой, на вкус подслащенной водицей, кумыс отдавал затхлой кислятиной, а от муската, с его приторной горечью, сводило скулы. В пыльных лабиринтах запутанных улочек наглухо замурованные от посторонних глаз жилища источались зловонными подтеками, и резкий запах их смешивался с тленом неубранной падали. Крикливая нищета лезла тут изо всех щелей, хвастливо выставлялась своими пестрыми рубищами, утверждала себя открыто, радостно, напоказ. В ней, в этой нищете, сквозило что-то вызывающе обнаженное. Казалось, само Всесветное Нищенство выкинуло здесь свой ветхий, но радужный флаг, заявляя право на признание и суверенность. Поэтому особенно нелепо выглядели на фоне обшарпанной обмазки домов блистающие стеклом вывески: «ГАПУ», «КРАСНЫЙ КРЕСТ», «ГОРТОРГ», «САНЭПИДЕМСТАНЦИЯ». Каждый украшает себя как может. Нас, извините, возвышающий обман.
После утомительного блуждания среди приземистого жилья город вознаграждал путника гулким гостеприимством базара. О, этот бухарский базар! В голубом чаду кузнечных мехов и поварских жаровен плыла, взмывала, кружилась несметная стая тюрбанов и тюбетеек, папах и платков, фуражек и шляп. Запах сена, сыромяти и пота, настоянный на кизячном дыме, шибал в нос, надолго отбивая обоняние. И над всем этим, продираясь сквозь звуковую какофонию, тек надсадный мужской речитатив под баян: «Напрасно старушка ждет сына домой, ей скажут — она зарыдает…»
Серёга, не раздумывая, потянул Влада прямо туда — на этот голос: бродяжий инстинкт сработал лучше всякого компаса, указывая направление к желанному маяку.
Голос принадлежал слепому матросу с тремя желтыми нашивками тяжелых ранений на бушлате, окруженному изрядной толпой явно эвакуированной оснастки. Когда они подошли, тот уже отставил баян в сторону и, разложив на коленях пухлый фолиант системы Брайля, водил по раскрытой странице заскорузлым пальцем:
— …Придет он к Татьяне в сентябре… Тебя ведь Татьяной зовут? И сам он у тебя блондин, под самым ухом родинка, отроду тридцать лет. Правильно?.. Петром зовут?.. Вот видишь, книга моя никогда не соврет, в ней вся судьба твоя до точки записана. Клади полсотни, не жалей для такого дела!.. Ранетый он легко, без особого себе ущерба, мущинской марки не уронит. Так что жди, молодица, к осени будет… Книга эта не соврет, она мне от фронтового товарища досталась, перед смертью мне передал, а ему еще дед со старого времени оставил, ей цены нет. Полсотни — не деньги, подходи, кто хочет…
Женщина, стоявшая перед ним, краснела и бледнела, изо всех сил стараясь вникнуть в смысл его прорицаний, и на изможденном, цвета талого снега лице ее надежда сменялась сомнением и вновь вспыхивала надежда.
Толпа вокруг заинтересованно гудела:
— Как в воду глядит!
— Я Петьку с малолетства знаю, рыжий он и родинка под самым ухом, вот те крест…
— Слепец сердцем видит.
— Это у него после контузии дар такой.
— Повезло бабе.
— Чему быть — того не миновать!
— Риск — благородное дело…
Серёга только слегка коснулся плеча матроса, только коснулся, но и одного этого прикосновения оказалось достаточно, чтобы тот принялся деловито складывать орудия производства: захлопнул книгу, поднялся, подхватил баян и, равнодушно пренебрегая возникшим вокруг него недовольством, бесцеремонно растолкал толпу.
— Хиляй за мной, — походя кивнул он Серёге и подался с базара. — Здесь близко.
По дороге слепец небрежно сунул Владу в руки свою волшебную книгу, а сам, доверительно подхватив Серёгу под локоть, бодро зашагал вниз по извилистой улочке. Поспешая вслед за маячившей впереди бескозыркой, Влад искоса рассматривал увесистый том, водил пальцем по шершавой поверхности страниц, пытаясь хоть смутно, хоть приблизительно разгадать ее тайну. Книга молчала, и он было уже захлопнул ее, но в последнюю минуту на внутренней стороне обложки ему бросилось в глаза набранное мелким шрифтом клише выходных данных: «Николай Островский. "Как закалялась сталь". Москва. Издательство "Просвещение". 1942 год». Скажи мне, кудесник, любимец богов, что сбудется в жизни со мною?
Коленообразная улочка, в которую они свернули, вывела их в глухой тупичок с единственным дверным проемом в саманной стене. Матрос трижды тихонько свистнул, и калитка тут же, словно по волшебству, отворилась, впуская их вовнутрь.