— Тетка, тетка, говорю, как?
Пауза затянулась и оборвалась почти на истерике:
— Я не знаю, что мне с ней делать!.. Она нас ненавидит, она считает, что мы ее завезли… Но ты же знаешь, что она сама! Напиши ей, может, она хоть тебя послушает.
— Да, да, обязательно, но ты скажи ей от меня…
— Я скажу, но ты напиши.
— Да, да.
— Береги себя.
— Да, да…
— Мы тебя любим и помним.
— Да, да…
— Я буду звонить тебе.
— Я буду ждать.
— Целую. Береги, береги себя!
— Да, да… Жду твоего звонка…
Щелчок — и расстояние в тысячи километров, мертвая зона людского отчуждения снова разъяла их, поглотив в своей тьме все сказанное и все пережитое ими за эти долгие три минуты.
Это был голос как бы из потустороннего ничто. Ему почти немыслимо было представить себе сейчас, что, положив трубку, сестра двигается, говорит, что-то делает и вообще существует в реальных жизненных обстоятельствах. Чтобы принять вещи такими, какие они есть на самом деле, Владу придется еще долго привыкать к тому, что предложенная ему судьбой данность уже необратима. В конце концов, он привыкнет, но не смирится.
Не дай, Господь, сгинуть им на Святой земле!
Красноярск лета пятидесятого года: наполовину деревянный город с оживленной пристанью над величавой водой, лесокомбинатом на правом берегу и кедровыми сопками вверх по течению. В пыльных улочках наклоном к берегу, за глухими заборами притаились рубленые пятистенники, затененные буйной акацией. Но внешняя захолуст-ность его была кажущейся: мятежный дух дальних странствий, легкой добычи и шальных денег витал над ним, дразня воображение приезжих неофитов. Чуть не на каждом телеграфном столбе висело, обычно от руки нацарапанное, объявление с приглашением присоединиться к очередной экспедиции на Крайний Север, не говоря уже о суливших золотые горы красочных плакатах оргнабора. Все дороги перед тобой — выбирай, как говорится, любую!
Влад приехал в Красноярск после кратковременной вербовки на Тульский «Газстрой», откуда, получив в первую же выплату ноль целых, шиш десятых, сбежал и подался в поисках счастья в сторону тайги и неизвестности. До места он добрался, что называется, совсем налегке, спустив по дороге даже брючный ремень. Теперь, кроме классовых цепей, его действительно ничто не обременяло и ему нечего было терять.
У него было мало шансов оформиться хоть в какую-нибудь завалящую экспедицию: тридцать восьмая[20] в его паспорте отпугивала всякого сколько-нибудь солидного кадровика, поэтому он больше присматривался к призывам оргнабора, чем к скромным листочкам на телеграфных столбах. Но вербовка заманивала только лесоповалом и стройками коммунизма, а цену золотым горам, какие она сулила, Влад уже знал.
Но, неприкаянно бродя по городу, он — где, что называется, наша не пропадала! — все же решился: завернул на одно из рукописных объявлений, в прохладный подвал купеческого лабаза на тихой улочке под самым Енисеем.
За канцелярским столом, упершись острым подбородком в сложенные перед собой ладони, сидел лохматый парень лет тридцати и скучающе изучал пространство. Появление Влада немного оживило его, он поднял на гостя синие, с ленивым дымком глаза, спросил в упор:
— Ну?
— Насчет объявления, — растерялся Влад, — в экспедицию разнорабочие требуются.
Парень все так же лениво выбросил ладонь вперед:
— Документы?
Паспорт свой Влад подавал уже безо всякой надежды. И действительно, слегка полистав серую книжицу, кадровик безо всякого выражения обронил:
— Не пойдет. — Но возвращая паспорт Владу, вдруг весело осклабился и подмигнул ему дымчатым глазом: — За что гудел-то?
Немногословный и откровенный рассказ Влада заметно понравился парню, он окончательно оживился, даже откинулся на спинку стула, с интересом разглядывая гостя, но, в конце концов, все же развел руками:
— Рад бы в рай, да, сам понимаешь, начальство мне оформление твое не санкционирует, хотя мужик ты, я вижу, стоющий. Топай дальше, может, где повезет.
Первый отказ изрядно обескуражил Влада. Склонность к панике была его опасной слабостью, поэтому, выходя, он видел свое будущее в самых траурных тонах. «Везет мне, — оказавшись за калиткой, озадачился он, — прямо, как Чарли Чаплину!»
Но Влад не прошел и десяти шагов вверх по улице, как недавний голос с веселым вызовом окликнул его:
— Топай-ка обратно, герой! Слышишь?
Лохматый стоял у калитки, широко расставив длинные ноги, и синеглазое, в светлой щетинке лицо его сияло упрямым весельем:
— Хай воны чубы на себе рвуть, возьму я тебя, что-то в тебе есть, вороненок!
Тут же, у калитки, и произошло оформление: парень просто отобрал у него паспорт, буднично, не отходя, как говорится, от кассы отсчитал ему пятьсот рублей наличными, и сказал:
— А теперь гуляй до отправки. Спать приходи сюда, здесь у меня в сарае, на сеновале, все мои новые ландскнехты обитают. Не соскучишься. — И уже вдогонку добавил. — Моя фамилия Скопенко, фамилия, запомни, древняя и уважаемая еще на Сечи. Адреса не забывай! И не пей много, вредно!..
Странный он был человек, этот Скопенко. Не одну бутылку впоследствии сокрушили они вдвоем, еще больше в компании, но Влад так и не постиг до конца своего первого шефа. От его вечного, с налетом солоноватой иронии балагурства за версту несло кладбищем. Что-то там, внутри, жгло его, только непонятно было, что именно. Из синих глаз кадровика, из самой их дымчатой глуби, порою, в хмельную минуту, вдруг выплескивался такой белый свет отчаянья, что хотелось отвернуться или зажмуриться. Но о том еще речь впереди…
Сарай, в котором жили «ландскнехты» Ско-пенки, помещался в глубине двора этого же дома, но, вернувшись вечером из города, Влад застал на месте лишь одного из них, желтозубого мужичка лет около пятидесяти, в сатиновой косоворотке. Сидя на сосновом чурбане перед распахнутыми воротами сарая, мужичок нанизывал чесночины, горкой собранные у его ног, на суровую нитку.
— Чеснок, — ответил он на вопросительный взгляд Влада, — на Крайнем Севере перьвое дело. Цинга, она, браток, кусается, чуть попустил 1— враз без зубов останесся.
— Где народ-то, или больше никого, кроме тебя?
— Как иде, — тот, в простоте душевной, даже не посмотрел на него, — пьють. Аванец пропивають. А как жа?
— А ты что же?
— У мине их знашь, скольки ртов-то? А, то-то и оно, а говоришь, не подумамши. А ихо дело молодое, пей-гуляй, семеро по лавкам не сидять. Я молодой был, тожеть пожировал на славу. — И вдруг, как бы опомнившись. — А ты, небось, новенький? Как звать-то? Меня в деревне Иван Аки-мычем кликали. Калачев фамилиё. — Короткое знакомство сделало мужичка еще более словоохотливым и радушным: — Я по какому уже разу еду, заработки хорошие, харчи тожеть, дай Бог всякому, омундировка опять же даровая, а работенка так себе, против колхозу никакого сравнения нету, да тройной оклад, шутка ли! А в навигацию в Хатанге на погрузке за ночь пять сот можно выколотить, а ты говоришь!..
Пожалуй, Влад и до этого знал: такими Калачевыми земля держится, но только теперь, спустя много лет, при всем уважении к ним — этим Калачевым, — с горечью усвоил, что ими же держится и всякая на земле неправда. Мы люди маленькие. Наша хата с краю. До Бога высоко, до царя далеко. Плетью обуха не перешибешь. Вот набор их нехитрых истин, под которые они тянут свое ярмо через всю жизнь, чем ее и обновляют, и создают, и украшают. Блаженны нищие духом!..
Первым из вечерних сумерек выявился паренек чуть старше Влада. Едва держась на ногах, он долгими зигзагами преодолевал расстояние от калитки до сарая, а когда преодолел-таки, остановился перед Калачевым, покачался на неверных ногах и насмешливо сложил:
— Как идут заготовки, папаня? Как план-заказ? Какие соцобязательства? Родина ждет.
Иван Акимыч охотно подыграл:
— Все в аккурат, товарищ начальник! План по табаку на сто один процент, по выпивке на сто два, по закуси недотянули маленько, промашка вышла, гривенника на пряник не хватило. — Он заговорщицки подмигнул Владу. — Ты бы, Гена, сыграл лучше на своёй гармошке, уж оченно чувствительно у тебя получается.
Тот послушно направился в глубину сарая и вскоре оттуда потянулся на удивление стройный звук аккордеона: «Степь да степь крутом, путь далек лежит…» Мелодия заполняла вечернюю тишину, откликаясь в сердце неизъяснимым томлением. Но ведь и не ямщик, и не замерзал, и завещать никому нечего, а вот поди ж ты, возносится душа в горние выси и низвергается вновь в аспидные пучины: вниз — вверх, вниз — вверх, вниз — вверх. Господи, каких только подарков Ты не сделал нам — грешным!
И, словно на призывный клич птицелова, во двор по одному стали стекаться члены скопенков-ской команды, с которыми Влад впоследствии и познакомился: фиксатый[21] москвич дядя Леня, человек лет сорока с обширными залысинами на высоком лбу. Рябой детина, сибиряк из-под Ачинска того же, примерно, возраста, но видом помоложе и поприветливей. И, наконец, Женя Ротман, студент-практикант ленинградской выделки. Каждый из них, с трудом миновав двор, скрывался, исчезал во тьме сарая, в самой, казалось, глубине мелодии.
— Айда и мы на боковую. — Калачев закончил работу, связал нитку кружком и поднялся. — Завтрева встанут, как огурчики, ребятки один к одному, лучше некуда…
Музыка смолкла и мир затих, и в этой тишине Влад услышал себя, свое сердце, и мысленно унесся в прошлое, и там, в этом прошлом, перед ним распахнулась зыбкая даль над Сокольниками. Он увидел себя идущим сквозь березовый лес отчей окраины. Куда ты идешь, родимый, что видишь ты впереди? Какой великий соблазн или какая великая вера ведет тебя через все, что ты уже прошел, и через то, что тебе еще предстоит пройти? Что-то мерещится, что-то грезится ему вдали такое, отчего душа его сладостно замирает в предчувствии чуда и восхищения. Тогда иди, родимый, тогда иди!