Вошедший — довольно высокий, но рыхлый человек, с болезненным до желтизны лицом, — держась за печень, тяжело опустился на диван.
— Опять гений? — кряхтел и морщился он. — И как тебе не надоест? — Поэт игнорировал Влада открыто, подчеркнуто, не стесняясь. — У тебя что ни день, то гений, теребишь по пустякам, а у меня печень. Ну, давай, что там твой вундеркинд накропал?
— Нет, Игнаша, на этот раз, по-моему, настоящее и надолго. — Воодушевление директора улетучивалось на глазах, листки Влада он подавал мэтру уже с явной опаской. — Посмотри вот тут, как он про стрекозу завернул, какая образность, где Казимиру до этого!
Поэт брезгливо пробегал затрепанные листочки, один за другим отбрасывая их рядом с собой на диван, и на желтом лице его, раз от раза все явственней, проступало неподдельное страдание. Закончив чтение, он бессильно, словно пианист после финала, опустил руки вдоль туловища:
— Какая белиберда! Плохо, все плохо! — Он говорил, глядя прямо перед собой. — Хотя бы слово, намек, тень таланта! Все, кому не лень, изводят бумагу. Стрекоза! Какая к черту стрекоза! Испражняются стихами, а зачем, спрашивается? Какая-то поэтическая дистрофия!.. Господи, как больно!
Поэт закрыл глаза и затих, словно умер. В наступившей тишине пристыженный директор виновато развел руками: не обессудьте, мол. Если бы вы знали, уважаемый Михаил Юрьевич, что гость готов был убить вас тогда, но теперь он благодарит Бога, что ему так повезло. Отныне и навеки веков он провозглашает: каждому начинающему — своего Игнатия Рождественского!
Но в тот день Владу было не до шуток. Голодный, без копейки денег, с волчьей справкой в кармане, он сразу сделался игрушкой в руках судеб, от которых, как известно, спасенья нет. Но отчаянье не бесконечно, надежда берет свое, и к вечеру в его воспаленном мозгу, как зов из детства, как далекий набат Сечи, как сладкий дым отечества возникло, сразу утвердясь в нем, слово-бальзам, слово-спасение, слово-выручалочка: Москва!
Эти пять тысяч километров записаны с тех пор на его ребрах, на его шкуре, на его сердце и спинном хребте — слишком тяжело они ему достались, но он преодолел их, взял штурмом, нахрапом, при-стулом, чтобы только однажды утром вдохнуть горьковатый запах пристанционной столичной окраины и облегченно замереть: дома!
Да увидел бы Влада сейчас кто-нибудь из родни или дворовой черни! Это было бы пределом их грез, пиком их торжества, доказательством их прозорливости: докатился-таки самсоновский отпрыск до ручки! Для улицы Горького зрелище, наверное, и вправду было жалкое: заросший доходяга, в кургузом пиджачке, надетом прямо на голое тело и заколотом булавкой у шеи, дремучая бахрома брезентовых штанов над расхристанными тапочками, тощий узелок под мышкой. Постовые при виде его делали было охотничью стойку, но, повнимательнее всмотревшись, тут же теряли к нему всякий интерес. И это казалось ему самым тревожным: значит, он действительно дошел до края.
Решение заявиться в приемную Шверника созрело не сразу. Влад еще походил, помаялся по отделам кадров, но справка, выданная ему Костей, Константином Ивановичем, другом ситным, годилась разве что для подтирки. Едва взглянув на эту справку, кадровики отмахивались от него, как черт от ладана:
— Не могу… Рад бы в рай…
Ночевал Влад в закутке между мостом железной дороги и пивным ларьком, что около Казанского вокзала, или ездил на станцию Раменское. Одна такая поездка и определила в конце концов его решение. В тот вечер он стоял в тамбуре полупустой электрички, где кроме него маялся единственный пассажир: бритый наголо толстяк с жиденьким, ручка изоляционной лентой перебинтована, портфельчиком в руках. Толстяк искоса посматривал в сторону Влада, но, едва встретившись с ним глазами, мгновенно отворачивался. Так они ехали, переглядываясь, и в то же время стараясь не замечать друг друга, пока тот, на очередной остановке не спрыгнул в темь. Влад до сих пор не может дать себе отчета, почему он потянулся следом за недавним спутником, что, какая сила толкнула его к распахнутой настежь двери, но все последующее ему уже не избыть из себя. Оттуда, из освещенного сверху провала, вдогонку отходящей электричке, толстяк протягивал ему булку с сыром, волоча за собой расстегнутый портфель. Навеки запечатленное сердцем мгновение: поздний вечер, почти ночь, прямоугольник текучего света, а в нем ковыляющий по насыпи маленький человек с булкой в протянутой руке.
Завяжи еще один узелок, Самсонов!
Именно тогда он понял, что предел близок, и утром, вернувшись в Москву, двинулся на Моховую…[31]
Вот тогда-то, на углу улицы Горького и Моховой, у парадного подъезда гостиницы «Националь», среди пестрого, но жалкого в своих претензиях многолюдья Влад и отметит памятью идущего мимо него человека со щегольской тростью под мышкой. Высокий, в роскошных усах красавец, в светлом пальто, с ухоженным нимбом вьющихся волос, он двигался сквозь толпу, словно гость из мечты, посланник Шехерезады, видение иного, нездешнего мира, и благоухание его холеной чистоты тянулось за ним наподобие тончайшего шлейфа.
Вы еще встретитесь, Саша, вы еще встретитесь, Саша Галич, но только почти через двадцать лет, в другой обстановке и при других обстоятельствах, и, надо надеяться, оба пожалеете, что этого не случилось раньше!
Только здесь, в пестрой толпе ходоков и нищих, Влад впервые за много дней почувствовал себя незаметным. Мослатая, в куцем платочке старуха жаловалась сидевшему рядом с ней мрачному инвалиду с костылями на коленях:
— Мыслимое ли дело ласстрел, скажи-доложи! — Узкое лицо ее недоуменно напряглось. — Убить-то он убил, а за что, ты у меня спроси. За родную мать заступился. Он ведь, Спицын энтот, не бригадир — зверь был, прости его душу грешную. Он меня так-то кнутовищем огрел, что, я, считай, до Покрова не подымалась. Сколько он из нас — баб крови попил, сказать нельзя. А мне говорят: телор, мол, политика, говорят. Какой из моего парня политик, когда у нево еще мамкино молоко на губах. Нет, не на таковскую напали, я до Сталина дойду!
— Дело говоришь, — угрюмо кивал инвалид, — дело…
Чуть поодаль от них два подержанного вида очкарика, склонившись друг к другу, толковали о своем:
— Я им доказываю, что они обязаны запатентовать мое предложение, а они ни в какую. Мы, говорят, не занимаемся двигателями подобного типа. А кто, говорю, занимается? Никто, говорят. Но он же работает, говорю! Все равно, говорят, не патентуем.
— Да, везде бюрократизм, — вторил сочувственно собеседник. — Вот у меня, к примеру: положен учителю приусадебный участок? Положен. Постановление правительства по этому вопросу имеется? Имеется. Я к председателю, а он мне: мы, говорит, помещиков в семнадцатом году прогнали и новых нам не требуется. А у самого восемьдесят соток, вот и поговори с ним…
В голове очереди кто-то бился в падучей. Вокруг больного гомонила тревожная кутерьма:
— Наваливайся ему на ноги!
— Голову, голову держите!
— Ложка есть у кого, зубы разжать, а то язык откусит?
— Воды давай!
— Ничего, пройдет скоро…
Получив у дежурного юриста заветный талончик, Влад отыскал в коридоре дверь с указанным там номером и вскоре уже сидел перед крупной, рыжая копна волос над белым, в конопатинах лбом, женщиной, бегло излагая ей этапы своей последней одиссеи. Та слушала его не перебивая, чиркала чего-то изредка в блокноте под рукой, а когда он, наконец, умолк, спросила:
— Ел сегодня?
— Нет…
— На-ка вот. — Она выдвинула ящик стола, вынула оттуда просаленный сверток, придвинула к нему. — Бери, бери, не обедняю. — Из-под грубоватой насмешливости на некрасивом, но мягком лице ее проступило смущение. — Тоже мне, Пржевальский, горе-путешественник! Помочь я тебе помогу, но сразу такие дела не делаются. Недельки две-три подождать придется. В больнице ты, сам говоришь, лежал, значит, не боишься. Вот и хорошо. Я сейчас позвоню Янушевскому в психприем-ник, он тебя к себе возьмет на это время, отлежишься немного, поправишься, а я пока твоим устройством займусь. Вот тебе гривенник на трамвай, на «Букашку» садись, это около театра Красной Армии. Институтский переулок, дом пять. Коли и в самом деле москвич, то не заблудишься… До свидания. Следующий!
В психприемнике Влада ждали. Стоило ему доложиться дежурной сестре, как она тут же провела его в кабинет главного городского психиатра. Янушевский оказался небольшого роста взъерошенным колобком, как бы раз и навсегда рассердившимся на весь род человеческий.
— Ну-с, покажитесь. — Разговаривая, он не сидел на месте, вскакивал, перелистывал бумаги на столе, тискал карандаши в быстрых пальцах, то и дело протирал очки. — Как же это вы дошли до жизни такой, милейший? Впрочем, ерунда. Что это вас в Президиум потянуло, не могли сразу сюда прийти? Мы и без них обязаны вас принять, вы же на учете. Господи, да на вас даже рубахи нет. Ладно, на прощанье что-нибудь придумаем. Лидия Александровна, мойте и в — палату…
Пройдет много времени, прежде чем имя Яну-шевского станет пугалом либеральной интеллигенции, синонимом врачебного лакейства и каиновой печатью целой профессии, а в тот день он покажется Владу просто стареющим чудаком пенсионного пошиба. (Так вот, где таилась погибель моя!)
В психприемнике, или, как его еще называют, в больнице номер семь, Влад пробыл чуть больше двух недель, отогрелся, немного пришел в себя. Больница по преимуществу служила перевалочным пунктом для эвакуации иногородних; контингент менялся беспрерывно, и видно поэтому память не удержала ни одного лица или характера. Всплывает иногда только смутный облик молоденького карманника-рецидивиста, который почти не выходил из клозета, сидел там, курил, мыл унитазы, драил кафельный пол, а в перерывах, стоя у дверного окошка, довольно приятным тенорком пел тюремных «Журавлей».
Уже на третий день, в знак особого доверия, Влада приспособили ходить за обедом в туберкулезную больницу напротив. Ее старинные корпуса с памятником Достоевскому в палисаднике возвышались за изгородью психприемника, окруженные царственными кленами, затеняющими запущенный больничный парк. По дороге он часто встречал разного возраста ребятишек в инвалидных колясках и на костылях, неловких птенцов с не по-детски печальными глазами, но знать бы ему тогда, что среди них уже обитал в те поры и его будущий дружок по театральным и киношным мытарствам — Саня Кузнецов, бодрое дитя самолюбия и жизнестойкости. Но близок, близок час, Саня, час вс