Прощание из ниоткуда. Книга 1: Памятное вино греха — страница 49 из 64

ад увидел ее сразу, мгновенно, как женщину в безликой толпе, как одинокую звезду среди кромешного неба, как золотую рыбку на дне заброшенного потока. Поле зрения его моментально сузилось до размеров распахнутой настежь оконной створки, где, венчая гору хлебного брака, сияла, красовалась, бахвалилась собою бокастая коврига с чуть взорванной по краю верхней коркой. Он шел, он, вернее, крался к ней на цыпочках, словно к диковинной и чуткой птице, которую боялся спугнуть неосторожным шорохом или скрипом. Он сорвал ее, наподобие сказочного цветка, резко, но бесшумно, и с пылающей ношей в руках, полетел, не чувствуя собственного веса, в темь, в дождь, в спасительное месиво котлована. Много раз потом приходилось ему утолять голод: голод дня, часа, минуты, голод, когда, казалось, больше нельзя, невозможно выдержать, но нет! — с той ночью, с тем утолением уже ничто впоследствии не могло сравниться. Он не ел, он обладал этой ковригой и она входила в него так же, как входит в человека женщина: вся, вместе с тем, что отдавала, и с тем, что в ней еще оставалось. И когда, наконец, насытившись, он ощутил мир вокруг себя, то есть, ливень, ночь, мокрую глину под ногами, ему уже ничто не было страшно. Он почувствовал себя способным одолеть все это и не только это, а и многое такое, ради чего стоило и нужно было жить. И в той многоцветной и далекой, как радуга, перспективе, что родилась в нем, среди призрачных дубрав и воздушных замков, Влад вдруг увидел ее, ту самую, с вороной чёлкой над библейским профилем, и сердце его впервые, пожалуй, в жизни обожгла нежность.

И тогда он отвалился от осклизлой стены траншеи, легко и свободно, в один прыжок оказался на поверхности и подпрыгивающей подходкой двинулся снова туда, к острову света над вокзальной площадью. Там, на прежнем месте в камере хранения, с преображенной душой Влад весело изучал лица вокруг себя, стараясь разгадать их место и занятие на земле. Сейчас каждый из них был ему близок и интересен. Они кружили мимо него, старые, молодые, безличные и с характером, красивые, некрасивые, бойкие и недотепы, состоятельные и нищие, в формах и без таковых, кружили до тех пор, пока из их хоровода не выделилось одно — острое, морщинистое, под хмельком — и не замячило перед ним:

— Освободился?

— Было дело. — Вызывающее добродушие не покидало Влада. — Для газеты интересуетесь или так?

— Бойкий. — Лицо смешливо разгладилось, дряблый рот улыбчиво приоткрылся, обнажая ровный ряд крепких прокуренных зубов. — Не боишься?

— Чего?

— У нас на Кубани бойких иногородних не любят. Зараз новую статью намотают.

— А это не только у вас.

— И то верно. Куда путь держишь?

— Начальника подобрее ищу.

— Не попадался?

— Пока нет.

— Ждешь фортуны?

— Вот-вот должна быть.

— Угадал. Ко мне пойдешь?

— У меня, начальник, строгое ограничение.

— Плевать! Пойдешь?

— Куда?

— В колхоз. На кирпичный.

— Если без трепа. — Влад весь внутренне напрягся, изменчивая судьба уже манила его кое-какими посулами, но ее карточные домики рассыпались один за другим: слишком уж обременительные бумаги выдали ему на прощанье лагерные особисты. — Будь человеком, начальник…

Тот, вдруг как бы внезапно протрезвев, посмотрел на него печально и продолжительно, потом с силой положил ему ладонь на колено:

— Буду человеком, сынок. — И что-то сдвинулось в его мятой жести лице, что-то обмякло, словно занялся там, у него внутри, такой жар, который все в нем заново выплавил. — Я был человеком, когда тебя, сыне, еще и на свете не было. Тогда я своих колхозников здесь штабелями собственными руками складывал, такая голодуха была. А за то, что давал все же понемножку, первый срок схватил. А потом пошло, поехало… Не мне говорить, не тебе слушать. Короче, так: парт-секретарствую я здесь недалеко, верст тридцать от города, станица Пластуновская, шесть колхозов, один мой, «Большевик» называется. Доберешься первым поездом, билет тебе, думаю так, ни к чему. Да и нету у меня сейчас денег, я здесь на парттол-ковщине был, пропился впух. Доночуешь у нас на станции, а утром ко мне, Косивцова спросишь. Понял?

— Спасибо, гражданин начальник.

— Эх ты! — тяжко вздохнул тот и лицо его снова приняло прежнее остро жестяное выражение. — Ладно, пойду. Здесь у меня буфетчик знакомый, опохмелит… До завтрева.

Хоровод лиц вновь вобрал его, и Влад еле преодолел в себе страстное желание потянуться за ним, чтобы не растерять тут же вместе с его исчезновением того Волшебства Людской Встречи, какой одарил Владову душу этот человек.

Влад действительно двинул первым же пригородным. Стоя в тамбуре отходящего поезда, он глядел, как за дождевыми стеклами расплывались последние городские огни, душа его была полна новых надежд и радужных упований, но где-то там, в самой глубине он все же ощущал сладкую жуть потери. Чего? Кого?

Только потом, спустя много лет он поймет, что такие потери бесконечны, но они обогащают сердце…

Не забывай меня, Ляля!

17

Кто мы? Что мы? Откуда пришли и куда уйдем? Или мы и вправду только «отшельники в мире» и «ничего ему не дали, ничего не взяли у него, не приобщили ни одной идеи к массе идей человечества, ничем не посодействовали совершенствованию человеческого разумения и исказили все, что сообщало нам это совершенствование?»[33]

Когда там, на Суде Времени, нас спросят, зачем мы жили и какую память оставили по себе, что мы ответим? Как веками заливали собственную землю реками крови и слез, как безжалостно давили слабых и рабски заискивали перед сильными, как множество раз ходили на поводу у пришлых самозванцев и мечтателей с большой дороги? Или поведаем о том, сколько лжи и клятвопреступлений отягощают нам сердце, какой бездной явных и тайных грехов запятнали мы душу, каким множеством зол затмили свой разум?

Наверное, мы будем молчать. Молчать от стыда и страха, от горечи и раскаянья. И, может быть, тогда, среди всеобщего молчанья вперед выступит один из нас — тощий сероглазый мальчик в нанковой робе и чунях, простеленных соломой, на босу ногу, с прелыми валенками под мышкой. Выступит и скажет:

— Позволь мне ответить, Всевышний?

Умолкнут серебряные трубы, онемеют хоралы, чуткая тишь воцарится вокруг и бесстрастный голос милостиво вознесется над ним:

— Говори.

— Прости нас, — молвит мальчик. — И отпусти во имя Своего Сына. Если же Тебе мало того, что с нами было, то позволь мне взять их грехи на себя и ответить за все одному.

— А про то знаешь, что там — впереди?

— Знаю.

— Не боишься?

— Боялся бы, не просил.

— Смотри какой! Иди…

И мальчик молча двинется в темь, которая разверзнется перед ним. И утлые чуни его, простеленные прошлогодней соломой, отметят предназначенный ему путь цепочкой мокрых следов. И тощее, еще со следами детского рахита, тело под-ростка засветится сквозь прорехи нанковой робы в аспидной тишине Забытья и Вечности.

Прелые валенки свои он откажет тем, кто останется, тем, кто будет прощен, им еще идти и идти, а в пути все может пригодиться.

Но, кто знает, вдруг что-то дрогнет у Того — Там, позади, и Он, проникаясь Сыновней мукой, возопиет ему вслед:

— Остановись! Останови-и-и-ись, парень!

Кто знает, как это будет и когда, но бесценный это дар человеку свыше — Надежда…

Чужбина, чужбина, ты уже грезишься мне, и сердце мое, теряя тлеющее оперенье, падает, падает, падает в пустоту!

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1

Поминальная книжка: «О здравии: Марии, Екатерины, Алексея, Ирины, Юрия. За упокой: Феодосии, Савелия, Акулины, Алексея-воина, Димитрия-воина, Анны, Михаила, Нины-младенца, Леонтия-младенца, Анны, Георгия, Александры-младенца, Варвары, Марии, Ольги, Тихона, Аксиньи, Марфы, Лаврентия, Николая, Василия, Ивана, Константина-воина, Сергея-воина, Любови, Александра-воина».

Извещение: «Ваш муж Самсонов Алексей Михайлович, уроженец Тульской области, Узловского района, деревни Сычевки, находясь на фронте, пропал без вести в феврале 1942 года. Настоящее извещение является документом для возбуждения ходатайства о пенсии. Военный комиссар, подполковник Фокин».

Нет, он ничего не имеет против этой версии, дорогой подполковник Фокин, тем более, что и таковая давала, по Вашему собственному заверению, право на пенсию, ту самую пенсию, от которой не умирали с голоду лишь от того, что ее тратили целиком на спички, но в действительности же, и тому есть живые свидетели, Самсонов Алексей Михайлович был убит в самом начале войны, в окружении под Сухиничи, брошенный в числе других своими командирами на произвол судьбы. Боже упаси, его сыну сейчас не до сведения счетов, он отмечает этот факт только в порядке установления объективной истины!

Свидетельство о смерти: «Гражданка Самсонова Федосья Савельевна, умерла 24 октября 1956 года. Причина смерти: сдавление грудной клетки, о чем в книге записей актов гражданского состояния произведена соответствующая запись за номером 1627. Место смерти: Москва, Московской области, РСФСР. Место регистрации: Сокольническое бюро ЗАГС города Москвы. Заведующий бюро записей актов гражданского состояния. Подпись неразборчива».

О, сколько тайны кроется зачастую в изящной обтекаемости неразборчиво подписанных формулировок! «Сдавление грудной клетки» куда благопристойнее, чем «под колесами поезда», но было ли Самсоновой Федосье Савельевне от этого легче, неизвестно. Вот такие дела!

Влад листал этот долгий мартиролог несосто-явшихся жизней и несбывшихся надежд, а сердцем переносился туда, к той, что еще цветет на земле, веточке своей фамилии: «Как вы там, дорогие мои, как вам живется-можется и не очень ли горек хлеб дальней чужбины?»

Он отчетливо видел их всех и каждого в отдельности, беседовал то с одним, то с другим и получал ответы, но ощущение пропасти, разверзшейся между ними, все же не оставляло его, грозя им привычкой и забвением. «Нет, нет, никогда! — мысленно протестовал Влад. — Ни за что!» Но что-то, какой-то червь в самом сокровенном тайнике души его подтачивал этот протест: «Да, да, да!»