Прощание из ниоткуда. Книга 1: Памятное вино греха — страница 50 из 64

«Если только можешь, авва Отче, чашу эту мимо пронеси!»

2

Кирпичный завод: продолговатая, крытая соломой хата над крохотным озерцом, короткий ежик низко срезанного камыша поверх ледяной глади, два черепичных навеса печей с топками под высоким берегом, а кругом — степь, степь, степь в редких пятнах хуторов и станиц. По вечерам, когда на ближних выселках зажигались огоньки, а гулкий простор становился чутким, как басовая струна, сердце вдруг обжигала сладкая жуть давно минувшего. Казалось, где-то в степи, не разбирая дороги, скачет сейчас донской есаул с кличем мятежа на обветренных губах и концы его башлыка вьются за ним, наподобие крыльев. Пронеси, Господи! И каждый огонек в наступающей тьме мог гореть именно для него, суля ему тепло и укрытие. И любой звук среди тишины — гудок паровоза вдали, собачий лай, зов птицы — мог быть условным сигналом в его пути. И всякая звезда — заветным ориентиром. Скакал казак через долину!

На заводе Влад застал еще четверых искателей счастья, поклонников бродяжьих малин, апологетов дальних странствий. Ленинградец из бежавших «реушников»[34] Витек Еремин — моторный пацан лет семнадцати с белыми зрачками заядлого онаниста; Левко Савченко — сонный малый, блинообразный лик в россыпи крупных веснушек, почти профессиональный летун от сохи; приблат-ненное дитя «бессрочен» — Вовчик, по кличке «Дыня», и старик-молчун Петрович в свалявшейся бороде чуть не до самых глаз, оловянный крестик на бечевке в разрезе исподней, предельной древности рубахи. Вот компания какая. Бойцы под бурею ревущей. Друзья мои, прекрасен наш союз!

Единственная здесь хата делилась на две половины, в одной из которых обитали они, в другой — мастер Фрол Парфеныч со своей, необъятных размеров супругой Аксиньей, исправляющей по совместительству должность заводской стряпухи.

— На метехви[35] уйду, нет моей моченьки, — плаксиво жаловалась она, устав от прожорливости своих едоков и гремучей черноты глаза ее мученически увлажнялись, — или на сетехви[36]. Хиба ж на вас настряпаешь, як гуски, скильки ни подай, усе склюють.

Впрочем, аппетит подопечных не мешал ей безбожно обкрадывать их. Каждый раз, отправляясь под воскресенье к родным на хутор, она до отказа загружала двухместную бедарку[37] отпущенной для них со склада провизией. Даже мастер, с трудом размещаясь среди бидонов и сумок, смущенно багровел скуластым лицом, поварчивал:

— Хватит, хватит, мать, не в голодный край собралась. — Он был иногородним[38], а потому супругу свою, урожденную казачку, ценил и слегка побаивался. — Садись уж…

Изголодавшись в долгой дороге, Влад действительно ел за троих, нисколько не озабоченный душевным равновесием жуликоватой поварихи. С каждым новым утром он чувствовал, как все ощутимей в нем расправляются мускулы, крепнут кости, упруго натягивается кожа. Впервые за много дней он снова осознал, что ему двадцать лет, что жизнь впереди и что его бой за место под солнцем только начинается. Ожившая плоть ревниво требовала соответствующего внешнего оформления. Почти все свободное время Влад чинил, выстегивал, штопал свою ветхую одежонку, стараясь хоть немного приспособить ее к обстоятельствам и предстоящей зиме. Предметом особой заботы сделались для него выданные ему на заводе чуни[39]. При всей их громоздкости, они оказались идеальной обувкой среди непролазной кубанской грязи. Влад ежедневно менял в них соломенную подстилку, сочинил к ним глухие застежки, ни на минуту не расставаясь с запасной дратвой. Прямо-таки не чуни, а сапоги-скороходы из сказок братьев Гримм!

Кирпич в печных ямах был обожжен еще летом, так что его оставалось лишь достать оттуда, вывезти к обочине дороги и сложить в пирамиды. С утра они делились по двое и не спеша брались за дело. Петрович, как пятый лишний, пробавлялся на погрузке подвод. Темп работы рос медленно, и все же, по обыкновению к обеду, постепенно заваривалась азартная гонка: кто — больше. Втягиваясь в нее — эту гонку, — Влад самозабвенно отключался от внешнего мира. Сквозь соленый пот, застилавший ему глаза, он видел перед собой только узкую ленту настила, в конце которого маячила цель — красное пятно кирпичной горки. Сила распирала его изнутри, тачка под руками утяжелялась день ото дня: сорок, шестьдесят, восемьдесят, сто и, наконец, сто двадцать штук! За раз, в одну ездку! Арифметика для первоклассников: сто двадцать на два с половиной — триста килограммов и ни осьмушкой меньше! Только звенели ушные перепонки да скрипучая пыль оседала к концу смены на губах и ресницах.

Верх выбирали в очередь, каждый со своей тачкой, но когда печи опустели наполовину, пришлось, волей-неволей, снова делиться, теперь уже по одному: кто — на подачу, кто — на вывозку. Работа, слегка усложнившись, вошла в размеренную колею, а ближе к концу и вообще поплелась через пень-колоду. Мастер, изредка заглядывая к ним, хмыкал, вздыхал, посмеивался:

— Укатали сивку крутые горки? — Бесовский глаз его вызывающе щурился. — Это вам не по вокзалам блох давить. Эх вы, хлебоеды, горе-работнички, мать вашу так!..

Длинными осенними вечерами они резались в карты, а если было воскресенье, бражничали, обменивая краденую с ближнего поля кукурузу на самогон у хуторских, благо мастер вместе со своей половиной в эти дни улетучивался с завода. Закуска бегала, как говорится, прямо под ногами: тот разводил кроликов в естественных условиях, счету им не знал, а потому оставалось лишь выманить одного из них на свет Божий, чтобы достойно завершить очередное пиршество.

У молодого пьянства есть великое преимущество: человек просыпается на другое утро, словно новорожденный, с хрустально звенящей головой и чистыми помыслами, готовый, что называется, петь и смеяться, как дети. Но грозный зверь похмелья, дремлющий в нем, когда-нибудь все же проснется, расправит когти и возьмет свое, протащив его по всем девяти кругам адской горячки. Сколько раз потом, после мертвых запоев, низвергаясь в ложные бездны и возносясь на обманчивые высоты, будет кружить он по запутанным лабиринтам делирия, прежде чем окажется у той незримой черты, за которой уже нет спасения! Кто, какая сила удержит его у этой черты и повернет обратно, никому не ведомо, но чудо случится, обязательно случится! Человек должен, обязан повернуть!

Пили, как правило, по-черному, одну за другой, лишь бы поскорее оглушить себя, забыться, дать себе полную волю. Когда же явь, словно взбаламученная брошенным в нее камнем, раскалывалась, принимаясь рябить и дробиться перед глазами, восторг собственного «я», переполнив душу, бурно выплескивался наружу. Расступись, дрянь, дерьмо идет!

Первым срывался с места Витек.

— Иэ-е-ех! — рассыпался он мелким бесом вокруг стола. — «На горе стоит ишак и ушами машет. — Красноречивая пауза заполнялась виртуозным плясом. — Его семеро дерут, а он чечетку пляшет». Давай, братва!

И братва давала. В ход пускались миски и ложки, ножи и расчески, ладони и подошвы: оркестр не ахти слаженный, зато звучный. Плясал Витек, надо сказать, мастерски. Под аккомпанемент подручных инструментов он рассыпался по земляному полу ритмической дробью, в полузабытьи опуская веки:

— «Ой капут, капут, капут, теперь по-новому дерут, задом кверху, мордой вниз и родится кому-нис…» Держите, братцы, кончаю, моча не держится!..

«В Игарке бы мне такого, — хмелея, умилялся Влад, — дали бы мы с ним шороху на концертах!»

Когда, устав от крика и хохота, они разморен-но затихали, на них вдруг наваливалась безотчетная тоска, им становилось жалко себя до слез, горькие спазмы сжимали горло и это их новое состояние само подсказывало выход. «Как в саду при долине…» — затягивал один из них. Остальные тут же и с охотой подхватывали: «Громко пел соловей, а я, мальчик, на чужбине, позабыт средь людей». Каждый прекрасно сознавал, что не «позабыт» он и не «позаброшен», а разыскивается родней через милицию по всему Союзу, что сиротство его добровольное и что «могилка» его «на чужбине» дело весьма туманного будущего, но сентиментальное колдовство песни уже пленило их, исторгая из них сладкую горечь пьяных слез. Горит душа, налей!

Мастер, видно, о многом догадывался, но молчал, предпочитая уголовную взаимозависимость хорошей ссоре, которая могла обойтись им всем гораздо дороже, чем худой мир, тем более, что кролям своим он давно потерял счет, а до колхозной кукурузы ему вообще не было никакого дела. Лишь порою язвил завистливо:

— От рвань посадочная, куда только милиция смотрит, скоро все добро артельное в распыл пу-стют, нет на вас удавки, мать вашу так!

Но карты и пьянки вскоре тоже приелись. Душа, однажды разнуздавшись, жаждала большего размаха и безобразия отчаяннее. Влад по прошлому опыту знал, что предел, за которым в таких случаях начинается всеобщее озверение, близок, а тогда, по неумолимому закону круговой поруки, он будет втянут в любую затеянную здесь авантюру. Перед ним вновь замаячил призрак лагерной зоны. Необходимо было что-то срочно предпринимать. Опасность делает человека изобретательным. Вот где сгодился ему давний его навык детдомовского и тюремного «романиста». Память Влада хранила десятки многосерийных «романов», на ходу сочиненных и тут же рассказанных им в тоскливые вечера камерных бдений. Освежить их в памяти и, стряхнув с них пыль, вновь ввести в дело, не составляло труда. И Влад пустился во все тяжкие. Выноси, Господи!

О, эти «романы» ночной лагерной выпечки! Как крут и извилист их замысловатый сюжет, как тонки и подробны психологические коллизии, как мощны и выпуклы характеры! Яд и кинжал, вампиры и принцы, миледи и карлики, переходя по воле рассказчика из серии в серию, участвовали в головокружительной погоне за славой, богатством, любовью. Гибель сменялась чудесными воскресениями, благородство торжествовало над вероломством, страсть преодолевала преграды. Чего стоили одни только имена! Принцесса Марго, граф де По-линьяк, главарь банды Забелло и ведьма Зара, трактирщик Чарли, сколько их было, упомнить ли теперь!