Поднявшись на второй этаж и миновав холодную галерею, он оказался перед настежь распахнутыми дверями, за которыми открывалось обширное помещение, подозрительно смахивающее на приспособленный под контору склад: окна в решетках изнутри, цементный пол, вытяжная труба по карнизу. Столы, сдвинутые впритык, один к одному, словно товар для отправки, лишь усугубляли это сходство. Здесь, судя по настольным атрибутам, размещалось все издательское поголовье: от директора до счетовода включительно.
‘ Пожилая, похожая на гранд-даму со старинной фотографии, машинистка в пенсне, восседавшая почти вплотную к двери, даже не дослушав посетителя, надменно кивнула куда-то в глубь комнаты:
— Туда пожалте.
Проследив за ее взглядом, Влад встретился глазами с крупногабаритным толстяком, в упор смотревшим на него из-за крайнего справа в дальнем углу стола. Попыхивая трубочкой, толстяк загнанно и виновато улыбался ему навстречу, как бы заранее просил извинения за возможный отказ.
— Стихи у меня. — Влад опустился на молча предложенный стул. — Может, посмотрите?
— Затем и сидим здесь, дорогой, затем и сидим. — Толстяк отодвинул от себя объемистую рукопись, доверительно наклоняясь к нему. — Давайте ваши стихи, дорогой.
— Понимаете, — потянувшись в карман, он только тут обнаружил, что сгоряча забыл свои листочки там, в молодежной газете, — я, кажется… Потерял… Нет, забыл. — И сразу же, как в омут головой, все равно нехорошо, двум смертям не бывать! — Можно, я вслух?
— Что вы! Что вы! — Толстяк протестующе загородился от него пухлой ладонью. — Я на слух не воспринимаю, дорогой. Литература, понимаете, дело интимное, она непосредственного глаза требует. Заходите в следующий раз…
Но от Влада теперь не так-то легко было отделаться. Сломя голову, он несся к пропасти и никакие разумные доводы уже не могли его остановить.
— Я одно или два только, — он поклялся себе стоять на смерть, — разрешите!
— Ну, разве что одно-два, — обреченно вздохнул тот, сдаваясь перед его натиском. — Валяйте.
Влад и сейчас, без запинки отбарабанил бы эту дребедень, да вспоминать стыдно. Но тогда, в то зимнее утро, он, словно токующий глухарь, упивался каждой своей строчкой, самозабвенно вир-шеплетствуя под перекрестным обстрелом чуть не двух десятков устремленных на него глаз. «Лира», разумеется, рифмовалась у него с «миром», «бою» со «свою», «верьте», конечно же, с «бессмертьем», а все вместе взятое посвящалось Назыму Хикме-ту, временному баловню капризной судьбы, кумиру вдовствующих редакторш и начинающих лысеть бардов. Влад пер напролом, сжигая мосты позади себя, и призрак окончательного краха придавал ему смелости. Смелости бегства.
Втайне Влад надеялся на успех, верил в удачу — кто, пускаясь во все тяжкие, не имеет надежды в запасе! — но оборота, какой последовал сразу после его чтения, все же не ожидал: ему аплодировали! Да, да, умильно улыбаясь, канцелярская челядь негромко, но дружно сдвигала вокруг него ладошки. Это была победа! Его первая победа на новом и таком заманчивом поприще. Влад готов был теперь благословлять даже злополучного Гогина из молодежной газеты, который, сам того не ведая, открыл перед ним дорогу к этому триумфу. О, если бы еще она видела его в эту минуту, о большем он не смел бы и мечтать!
— Прекрасно, дорогой, прекрасно! — Расчувствовавшись, толстяк даже вышел из-за стола, протянул ему руку. — Василий Попов, прозаик, но по долгу службы, так сказать, соприкасаюсь с поэзией. Садитесь на мое место, берите бумагу, записывайте все, что сейчас прочли, постараемся напечатать в ближайшем альманахе… Прошу вас!
Влад буквально купался в улыбках и восхищенном шепоте. Под их головокружительное сопровождение он переписывал стих, благодарно прощался, шел к выходу, и даже на улице они не оставляли его, трепеща в нем наподобие лучезарных крылышек. Чому я не сокил!
Мораль для начинающего: стучись во все двери подряд, одна да откроется!..
На вокзал он и впрямь летел, не чуя под собой ног. Город теперь не казался ему таким хмурым и скрытным, наоборот, приветливость построек, изгородей, деревьев за ними теперь бросалась в глаза. Синий дымок над опрятными улицами отдавал благостью и уютом, каленые листья на асфальте аппетитно похрустывали, перспектива впереди переливалась всеми цветами радуги. Судьба играет человеком!
Вокзал уже выявился в истоке улицы, когда на углу, перед винным погребом, дорогу ему заступил знакомый горбун из редакции:
— Ба, ба, ба, кого я вижу! — Тот был уже заметно навеселе, сотрясался от благодушного смеха, держась за рукав высокого, черный чуб над разбойно красивым лицом, парня, на костылях, с пришпиленной к поясу правой штаниной. — На щите или под щитом? У нас, я слышал, не прошло, а что по другим закромам? Известная воодушев-ленность чувствуется, значит, где-то клюнуло? Где? У нас наверху? Или в издательстве? Ладно, об этом потом. Знакомьтесь, финансовый бог издательства — Сережа, любитель дармовщины и душевного разговора, прошу учесть на будущее. А это, Сережа, еще одна твоя жертва… Как, простите, вас величать и сколько у вас наличности? Я — Борис Есьман, художник.
После короткого знакомства Влад достал из заначки затасканную трешницу Петровича, Сережа мрачно присоединил к этому такой же рубль, Есьман дополнил их своей десяткой, деловито заключив:
— По стакану на брата и даже с закусью. За мной, мушкетеры, нас ждет кабатчик Джон!
В перерывах между тостами Влад поведал собутыльникам свою издательскую эпопею, которая вызвала у них неподдельный энтузиазм, смешанный с восхищением. По этому случаю Есьман, пошушукавшись о чем-то с буфетчиком, выставил еще бутылку и произнес соответствующую моменту речь:
— Уважаемые дамы и господа! Сегодня, второго декабря тысяча девятьсот пятьдесят первого года в русской словесности загорелась еще одна восходящая звезда. Великий поэт Влад Самсонов вышел с кистенем на стезю книгопечатанья! Позвольте же мне поднять этот тост… И так далее, и тому подобное. — Он залпом опрокинул стакан и зашелся, замотал кудлатой головой, давясь от распиравшего его смеха. — Ай да Вася, ай да Попов, сделает Васенька таперичи на энтом политический бизнес. Еще бы! Нашел, можно сказать, взлелеял, выпестовал стихотворца из народа, колхозного Гомера наших дней без отрыва от производства…
В результате, как это всегда в таких случаях бывает, они ухитрились напиться: походя ссорились, заключали мировую, вновь ссорились, но, в конце концов, поклялись друг другу в дружбе до гроба. Лишь поздно вечером Влад в шумном сопровождении новых друзей добрался до вокзала, где Есьман слезно молил проводника с пригородного не потерять по дороге его лучшего друга, совесть нации, сокровище мировой литературы.
Растроганно-заплаканное лицо горбуна маячило в сивушных снах Влада до самой Пластуновской.
Жизнь на заводе шла своим чередом. После успешной поездки в Краснодар авторитет Влада здесь заметно укрепился, братва смотрела ему в рот, в перманентной жажде приказа или откровения, готовая по первому его знаку броситься в огонь и в воду. Через него ребята как бы вдруг ощутили свою сопричастность с миром, от которого до сих пор были, как им казалось, несправедливо отторгнуты. Уверенность в том, что каждый из них тоже не лыком шит и, когда понадобится, сумеет отвоевать себе место под солнцем, преобразила их: они осмелели, сделались четче обликом, раскованнее в движениях. Еще не вечер, мальчики, еще не вечер!
— Эх, — мечтательно потягивался Витек, — с моими-то ногами мне тоже пора в краснознаменном ансамбле бацать, а я тут с вами загораю да со старухой путаюсь, заездила совсем…
Да, эта почти противоестественная связь ленинградца с женой мастера могла озадачить кого угодно. Никто даже не заметил, как и когда успела сорокалетняя баба приспособить его, чуть не мальчишку, к своим надобностям. Влад не мог без улыбки представить их рядом: мужеподобная казачка с жестким пухом над верхней губой, и малорослое дитя блокады, недомерок Петроградской стороны, в прыщах и цыпках. Тот явно тяготился ею, но отказаться от ее услуг было выше его сил: соблазн дополнительного харча оказывался сильнее его к ней неприязни. Аксинья же не сводила с него глаз, старалась угодить ему, подкармливая тайком от заводских и мужа. Кстати, мастер, видно, о чем-то догадывался, но виду не подавал, и только стал все чаще появляться на заводе под изрядным хмельком.
Сколько бы это продолжалось, неизвестно, если бы после очередной субботней пьянки Витек не исчез, прихватив с собой деньги мастера, заначку в тысячу двести рублей. Дело для заводских обитателей запахло керосином: казаки в таких случаях скоры на расправу. На общем совете решено было смотаться на хутор за мастером, чем и обеспечить себе алиби. Снарядили Левко и уже через час мастерова бедарка была на заводе.
— Ну, соколики, — от того густо несло самогоном, — значит, где жрете, там и гадите? Вы мне его сами из-под земли найдете, а нет, пеняйте на себя. Делитесь по двое и айда, кто на станцию в Пластуновскую, а кто в Динскую. Далеко не ушел, где-нибудь там и ошивается. По коням! С пустыми руками вам здесь делать нечего.
Морозная ночь над степью светилась редкими огоньками хуторов и ферм. Сидя с мастером в его бедарке, Влад уже чувствовал, знал, что в эту ночь должно случиться что-то непостижимо страшное и во всем этом ему придется, если не участвовать, то быть тому свидетелем. Жуть предстоящего мелко колотила его, и он не выдержал, сказал:
— Отпусти его, Парфеныч, мальчишка ведь совсем. Все под Богом ходим, с кем не бывает?
— Бог и решит. — Голос у того сорвался. — Мне не денег жалко, парень, у меня к нему другие счеты.
— Не надо, Парфеныч, живая душа, какая ни есть, что было, то было, душу загубить из-за этого — дороговато будет.
— Откуда ты такой жалостливый, парень?
— Тебе бы мою жизнь, Парфеныч, стал бы и ты подобрее.
— А откуда тебе моя жизнь известная, может, мы с тобой в лагерях у немцев вместе были или, может, потом на Колыме вдвоем лес валили да по гнилым баракам вшей давили? Вот так-то оно, парень, всякая душа потемки и моя — тоже.