Влад действительно не слышал его, он считал все эти разговоры обычной пьяной блажью. Затасканный по высоким приемным, он как бы справлял свою первую в жизни тризну. А потом и вовсе произошло событие, которое заслонило от него весь остальной мир, и даже упоение признанием отошло на задний план. Он встретил ее. Она обслуживала совещание от молодежной газеты. С этого часа все слова, какими осыпали его с почетной трибуны, потеряли для него всякое значение. Влад видел только ее и думал только о ней. Она сама подошла к нему взять небольшое интервью. Задыхаясь, Влад что-то лепетал, тут же забывая о сказанном. Она же, не замечая его состояния, задавала какие-то вопросы, что-то записывала, а прощаясь, деловито отрекомендовалась:
— Ляля Творогова. Загляните к нам в редакцию, подпишите гранку. Такое правило.
В редакции она вела себя с ним так же просто и деловито и лишь на прощанье немного смягчилась:
— Вы ужинали сегодня? У нас в редакции есть хороший буфет.
Голова у него пошла кругом. Сидеть с ней рядом, видеть ее совсем близко от себя, о чем он мог еще мечтать!
За столом она спрашивала его о жизни, о работе в колхозе, и он посчитал себя вправе сказать, что заведует домом сельхозкультуры. Потом Влад провожал Лялю, они долго ходили вокруг ее дома, и он говорил, говорил, говорил. Пожалуй, именно в тот вечер он рассказал ей о себе все, всю подноготную, и, прощаясь, она впервые посмотрела на него с нескрываемым интересом.
— Все позади, Владик, все позади, — она тихонько погладила ему руку, — мне кажется, у вас должно получиться все. Заходите, когда будете в городе, я буду рада…
Идя на вокзал, Влад почти пел, а может быть, и вправду пел, в эти минуты он не помнил себя от радости. И жизнь казалась ему полной смысла, и все прошлое виделось сном — тяжелым, но вещим.
Кто знал в те поры, кто мог предположить, что путь этот, начатый в глухой станице, извилисто покружив героя по замысловатому лабиринту двух десятилетий, через Кавказ, через Среднюю Азию, через отчий двор в Сокольниках, выведет его на чужбину, в Грец под Парижем, откуда затем вновь позовет в темь, в ночь, в неизвестность. Посвети ему, Господи, посвети!
Но тогда, в тот февральский день, захлебываясь от переполняющего душу восторга, Влад видел свое будущее простым и безоблачным, как детское утро перед новогодней елкой. В предвечерних сумерках степь вокруг казалась еще более сквозной и гулкой, чем обычно. Рябые, в снежных гребешках, поля, остывая, дымились лиловой мглой, в которой колдовски мерцали затеплившиеся огоньки окрестных хуторов. Упругий воздух распирал Владу легкие, и первая звезда обозначилась у него впереди. Звезда полей, звезда его отчизны.
Если бы знать ему в тот вечер, если б ведать, в какой непомерно тяжкий путь он вышел и что Звезда Полей через двадцать с небольшим лет обернется для него Звездой-Полынью.
Не торопись, мой мальчик, не торопись!
Старичок-агроном, у которого Влад принимал дела по дому сельхозкультуры, был явно обижен и потому довольно зло подтрунивал над ним:
— Выходит, теперь своего штатного писателя иметь будем, глядишь, так и мы на скрижали попадем.
Влад старался не перечить ему, к тому же ситуация и впрямь складывалась для старика обидная. Какой-то пришлый сосунок уводил у него из-под носа вполне непыльную, но хлебную синекуру. Влад старался перевести все в шутку, вежливо посмеивался, рассказывал даже подходящие к случаю анекдоты, но того не так-то легко было задобрить, обида буквально клокотала в нем, то и дело выплескиваясь наружу:
— Мы теперь миллионерами сделались, нам теперь без своего писателя не обойтись, пыль будем всей стране в глаза пускать, своего Пушкина наняли, шутка ли сказать! А что этот Пушкин проса от овса не отличит, это уже не важно. По нонешним временам иные председатели в этом ни бельмеса, а тоже начальствуют.
Они покончили с делом, так ни о чем и не договорившись. Но Владу было не до самочувствия старого агронома. Впервые в своей жизни он имел, хоть и казенный, но угол, где в полном одиночестве мог безо всяких помех читать и писать сколько угодно и о чем угодно. Посетители особо не обременяли его: пахать и сеять люди умели и без его помощи, дом содержался скорее для показухи, чем для научной пропаганды. Правда, раз в неделю, по субботам, здесь проводились политзанятия, но и на них собирались вяло и только потому, что они были обязательными. Отзвонил, мол, и с колокольни долой!
Вел эту словесную бодягу учетчик из тракторной бригады Николай Горобец, который, путая падежи и местоимения, наскоро отбарабанивал своим слушателям недельную сводку новостей из районной газеты, и все расходились, довольные друг другом. Сначала Влад пытался поставить ему хотя бы ударения, но вскоре махнул рукой и даже забавлялся про себя, когда тот в выражении «подлинная демократия», в первом слове упорно нажимал на второй слог.
Единственное новшество, какое Влад себе позволил, это начать собирать колхозную библиотеку, благо правление денег по такому случаю не жалело. Ему запрягали старенький тарантасик и он пускался на добычу в район, где в книжном магазине его встречали как дорогого гостя: покупателем он был редким, но крупнооптовым и каждый приезд Влада означал для заведующего полное месячное выполнение.
С этих-то книжек все и началось. Влад вдруг заметил, что к нему впервые зачастили гости, по большей части школьницы. Входя, они смущенно мялись, потом, краснея, лепетали:
— Записаться бы…
Книги они возвращали с завидной аккуратностью, но, что было сразу отмечено Владом, непрочитанными. Среди них особенно выделялась маленькая толстушка, типичная казачка, крепкощекая, с карими, всегда настороже, глазами. После уроков она часами просиживала у него в библиотеке, склонившись над какой-нибудь книжкой или журналом, но Влад-то видел, отлично видел, что взгляд ее отсутствующе скользил поверх строчек, а голова оставалась занята чем-то совсем другим. Сначала Влад мало обращал на это внимания. В почти невыносимом однообразии станичного быта поневоле потянешься на огонек, где сидит новый человек да еще и поэт, по их понятиям, существо необыкновенное. Но молодость брала свое и вскоре он уже исподтишка поглядывал на нее, чувствуя в себе ответную тягу. Сколько бы продолжалось это молчаливое сближение, неизвестно: на него, чужака, станичное табу действовало отрезвляюще, если бы однажды, поздним вечером, она сама не вышла ему навстречу из темноты. Вышла и совсем буднично сказала:
— Владик, вы не бойтесь, я никому не скажу…
Ляля, Ляля, прости меня, ты была так высоко, так недосягаема для меня, а я так слаб и беззащитен против своей плоти, что не выдержал соблазна и, как говорится, пал. Пал, проклиная себя за свою слабость. В свое оправдание могу сказать только, что падение это обошлось мне дорогой ценой. Мучительно и долго, много лет я расплачивался за минутный соблазн и она — эта расплата — все еще тянется за мной до сих пор, как проклятье!
Но в станице ничто не остается незамеченным, вскоре об этой, запретной, по мнению станичников, связи, знала вся Пластуновская. Особым отступлением от правил здесь это не считалось, молодежь в этих местах сходилась до брака сплошь и рядом, но где это было видано, чтобы чистокровная казачка жила в грехе с безродным москалем да еще бывшим посадочником! Мать ее, женщина нрава в общем-то тихого и беззлобного, подхваченная повсеместным негодованием, с плачем и угрозами через несколько дней ворвалась к нему в библиотеку:
— Чого ж ты з нами творишь, скаженный! — Она кончиками платка вытирала сухие глаза. — Стыда на тэбе нема, испортил дивчину, опозорил на усю станицу, а вона ще в десятый класс бегае. От стыда хучь руки на сэбе накладувай, а у мэне их ще двое! Як же у тэбе не повылазило, що ты дивчину не пожалел, дитю зовсим? — Она еще долго причитала у его стола, ругала на чем свет стоит, а закончила жалобно и почти мирно: «Женись, хучь…»
Легко сказать, женись! Срок его трехмесячного паспорта давно кончился, а новый ему выдавать не спешили, явно остерегаясь, что тогда он в станице не задержится. Потерять так счастливо найденную знаменитость, которой при случае удавалось козырнуть в докладах, было выше сил местного начальства. Положение Влада усложнялось еще и тем, что в колхозном доме приезжих он обитал теперь чуть ли не на птичьих правах. Хозяйка, в знак солидарности со всей станицей, отказала ему в довольствии, а о том, чтобы встать к кому-нибудь на постой, он не смел даже и думать: бойкот проводился по всем правилам круговой поруки.
Положение показалось Владу безвыходным и тогда он бросился за помощью все к тому же Ко-сивцову. Тот выслушал его, понятливо хмыкнул, пожевал безвольными губами, вздохнул:
— Эх, молодость, молодость, наломают дров, а потом: «дядя, выручай»! Слыхал я твою баталию. Что мать ее гонит, тоже слыхал. У нас, брат, знаешь, какой телеграф, куда тебе «вч»[40] или международный! Угла вам тут или комнаты, это ясно, никто не сдаст, такой уж народ — станишники. — Парторг задумчиво потер острый подбородок. — Ладно, под мою ответственность, занимай у себя в «Доме» кладовку, а там что-нибудь придумаем. Валяй…
Их общий скарб — мешок муки, выданный ему авансом под трудодни и узелок с ее бельишком — едва ли занял и половину брички, на которой они через всю станицу двинулись к первому своему жилью. Сотни глаз из окон и от калиток устилали им путь злорадством и неприязнью. Пыль этой дороги навсегда осела в нем неистребимым стоном унижения и обиды. Так, наверное, должны были чувствовать себя военнопленные, проходя по улицам вражеского поселения.
Трудно, да и незачем судить сейчас, Надя, кто из вас прав, а кто виноват в том вашем случайном и бессмысленном сожительстве, единственным результатом которого стала лишь дочь, двадцатилетнее теперь уже чадо, странное «перекати», без определенных наклонностей и доли, но сегодня, вспоминая минувшее, он готов простить тебе все за одну только эту дорогу, проделанную вами в то утро вместе, и сам просит у тебя прощения!