Прощание из ниоткуда. Книга 1: Памятное вино греха — страница 60 из 64

Обычно Влад сходился около девяти с Есьма-ном. У первой же палатки они выпивали «адриа-новки» — пятьдесят грамм водки, залитые подкрашенной газировкой, — и отправлялись на личную встречу с изобретателем этого коктейля Руммером в знакомую чебуречную. Тот уже ждал их там в отдельном кабинете или на общей веранде, в зависимости от кредитоспособности, всегда в окружении нескольких почитателей и собутыльников, со своим верным Санчо Пансо, бухгалтером издательства Сережей-безногим под рукой.

— Разве теперь пишут! — трубил он, снисходительно обводя слушателей кроличьим оком. — Семка Бабаевский да Юрка Лаптев, тоже мне, классики! Вот тогда, в наше время, вокруг незабвенного Максима действительно была целая когорта художников. Лешка Толстой, какая силища, какая пластика! Ленька Леонов, Сашка Фадеев, Мишка Шолохов! Молодцы — один к одному! И сам Максим среди нас, как старый сокол в окружении соколят. Как это в песне поется: «а крутом летала соколятов стая». Он научил нас самому главному в жизни советского писателя — социалистическому реализму. Социалистический реализм, друзья мои, это…

Старый циник Адриан, прошедший за свою пятидесятипятилетнюю жизнь такие огни, такие воды и медные трубы, что не было наверное на земле предмета, которому Руммер не знал настоящей цены, но он, таким образом, облегчая работу возможным стукачам, сам поставлял информацию о себе в соответствующие организации. Представляю, что думал он об этом самом соцреализме, когда всего через два года захлестывал вокруг шеи петлю в клозете собственной квартиры. Да простится, тебе, Адриан, добрая, но слабая душа!

Восторженный шёпот, подогретый предстоящей дармовщиной, сопровождал его пространные речи «на вынос»:

— Адриан — голова!

— Дар Божий, искра в человеке!

— Скажет, так скажет!

— Есть у человека, что вспомнить.

— Да уж — биография!

— Учись, пока он жив…

Получив свое, собутыльники разбредались, и, оставшись наедине с Владом и Есьманом, тот становился язвительным и печальным.

— Встретил сегодня утром Жорку Соколова, бежит, сукин сын, бутылки на Сенной сдавать. «Что, — говорю, — Жора, все суетишься?» А он мне: «Трудно пишется, — говорит, — Адриан, сегодня вот ночь только на пиве и продержался, полемизирую с Сартром». Каково, а, Боря! Сукин сын, пробы ставить негде, мать родную за пятак продаст, а коли уж полемизирует, то не меньше, чем с Сартром! Я чуть под себя от смеху не сходил. Нельзя жить, Боря, нельзя жить, в дерьме тонем!.. В самом вшивом городе, самый вшивый писака полемизирует с Сартром! О чем, спрашивается!

Ближе к полночи, освободившись от спектакля, появлялся Жора Завалов, разумеется, с новой девкой, подбрасывал бутылку-другую в их затухающую гульбу и пьянка возникала опять, теперь уже в разговорном сопровождении актера:

— Еле отыграл, ей-Богу, такая муть, такая муть, блевать хочется. — Жора одну за другой выпивал все причитающиеся ему «штрафные» и, войдя, как он выражался, в форму, картинно откидывался на спинку стула. — Что же это вы, товарищи писатели, держите нас на голодном пайке дешевки? Где настоящее искусство? Где драмы, где трагедии, комедии, на худой конец? Сплошная жвачка, хоть не играй…

Этот тоже работал «на вынос», с тою лишь разницей, что для девки, с которой он явился. Вводил ее, так сказать, в «общество», «показывал класс». Когда же явь принималась двоиться у них перед глазами, а слезы тоски и умиления подкатывали к горлу, Руммер вдруг ни с того, ни с сего запевал:

— «Собирались казаченьки…»

В его исполнении этот любимый персональными пенсионерами соцшлягер звучал так издевательски и зло, что Есьман сразу заливался, захлебывался от удовольствия беззвучным смехом, а Жора восхищенно разводил руками:

— Ну, знаешь, старик…

Это был знак, сигнал, труба. Перед их столиком мгновенно вырастал мэтр и умоляюще складывал руки на груди:

— Товарищ Руммер!.. Адриан Васильич, будьте великодушны, закрываем уже!.. Товарищ Завалов, будьте так добры! — Искательный блеск в глазах прожженного зэковца, знавшего цену подобным шуткам, отсвечивался мольбою и страхом. — Милости просим завтра…

Они расходились тут же, на углу, каждый в свою сторону, чтобы встретиться завтра опять и начать все сначала.

В провинции город — одна улица.

12

Дело с его книжкой неожиданно застопорилось. Еще тогда, в марте, после разговора с Поповым, он почувствовал, что отношение к нему медленно, но верно изменяется к худшему. В редакциях местных газет от прошлого радушия не осталось и следа. С ним разговаривали ворчливо и холодно, словно с надоедливым графоманом, который мешает работать. В издательстве почти все смотрели сквозь него и лишь безногий Сережа, боязливо оглядываясь, неуверенно успокаивал:

— Пережди, старик, пережди, наладится. Сейчас полоса такая, в очередной перекос бросились…

Но жить становилось с каждым днем труднее, Влад задолжал всем, включая квартирную хозяйку, которая, при всей своей доброте, нет-нет да напоминала ему об этом. Наступающий кризис толкнул его навстречу опасности. Решив разрубить узел одним ударом, он сам явился пред грозные очи партийного босса, ведавшего пропагандой. Тот принял Влада, и, даже не предложив ему сесть, процедил сквозь зубы:

— Ну?

С первых же своих слов Влад увидел, почувствовал, понял, что напрасно горячится, зря тратит пыл, пытаясь пробиться к начальственному сознанию, тот не слышит его, занятый росписью узоров в настольном блокноте. Этот кретин, кандидат философии, произносивший публично «либерти» вместо «либретто» и называвший Эйфелеву башню «эйфеоловой», не считал для себя нужным даже слушать его! Может быть, именно с того момента брезгливая неприязнь к этой породе сделалась в нем почти биологической. Прощай их, мой друг, только если каются. Только — если!

— Вот что, — снова процедил тот, когда Влад, наконец, умолк, — возвращайся в колхоз и работай, мы не препятствуем, здесь тебе делать больше нечего. — Чин глядел поверх его головы, словно отдавал указания целому пространству, а не отдельному человеку. — Все. Иди.

В одно мгновение все, что глубоко таилось в нем — нелепая гибель отца и голод, побеги и побои, пересылки и лагеря — собралось в фокус этого корявого, в мелкой ряби лица. Нет, я скажу тебе все, будь ты проклят!

— Мразь, — напрягаясь, словно перед прыжком в пропасть, внятно отчеканил Влад, и повторил: — Мразь.

— Что-о!

— Ты — мразь.

Влад повернулся и вышел, ожидая, что его остановят, свяжут, отправят в соответствующее место, но позади было тихо и он беспрепятственно вышел на улицу. Видно, шок неожиданности оказался сильнее хозяйского гнева.

Теперь-то Влад с горечью должен был признаться себе, что был им нужен только в качестве идеологической изюмины для отчетных докладов. Как самостоятельная единица он в их расчетах не присутствовал, не существовал, не имел места. И это было оскорбительнее всего.

Влад опамятовался лишь на улице, столкнувшись около горпарка лицом к лицу с Парфенычем. Тот смущенно разглядывал его искательными глазами, неуклюже топтался на месте, приговаривал:

— Вот не ждал, не гадал!.. Надо же!.. Слыхать — слыхал, а чтоб встретить, не думал. Совсем другой коленкор, одно слово — начальник. Это ты молодец, это ты правильно… Ребята все вспоминают. — Он, словно вдруг догадавшись, чем обрадовать Влада, засиял небритым лицом. — Витек-то наш, в МТС теперь, заправщиком. Женился, да! Баба уже на сносях, хорошая девка, из иногородних. Привет передам, рад будет. — И тут же заспешил, заторопился, как бы страшась этого общего их воспоминания. — Ну, давай пять, может, теперь и не увидимся больше!

Конечно, они не увиделись больше, но, провожая Парфеныча взглядом, он поймал себя на мысли, что никогда не сможет простить мастера за ту, памятную им обоим ночь.

Если б ты знал, Парфеныч, какую казнь он придумает тебе потом на бумаге, хотя позже и раскается в этом. Нет в мире виноватых, есть только грех и раскаяние!

Дома его ждал очередной сюрприз. И тоже не из приятных. Едва он приблизился к воротам, как от них отделилась и пошла к нему навстречу совсем уже неожиданная гостья — Надя.

— Здравствуй, — искательно коснулась она его. — Вот, проведать тебя решила. — И сразу начала оправдываться. — Мы здесь с колхозной капустой, я ж теперь в конторе, в снабжении.

— Как Татьяна?

— Ой, знаешь! — Она явно обрадовалась его вопросу. — Такая сообразительная растет, вся в тебя. Лопочет уже, «мама», «папа», «баба» говорит, ходить помаленьку стала. За табуретку схватится — не оторвешь. Или вот вчера…

Она что-то робко еще лепетала, а Влада вдруг обожгла, на минуту согрела простая, как падение в пустоту, мысль: «Может быть, это и есть твоя судьба? А почему бы и нет? Жить, растить детей, устроиться, как все, не выделяться, не мочь и даже не хотеть!» Но он тут же отбросил ее: нет, нет, только не туда, не в этот ад, где презрение и ненависть сопровождает чужака на каждом шагу!

— Что там у вас говорят?

— Всякое, — неопределенно взмахнула она ладошкой. — Язык, сам знаешь, без костей.

— А все-таки?

— Смеются. — Надежда вдруг беззвучно заплакала. — Надо мной смеются. А я что, я ничего, мне и того, что было, хватит, мне на тебя обижаться грех. Только разве людям рот заткнешь.

Нет, Надя, не пропала ты, не сгинула! С веселой наглостью заявишься ты к нему через пятнадцать лет, чтобы похвалиться перед ним фотографиями нового дома, нового мужа, нового ребенка. Торговка победит в тебе женщину, и ты будешь жадно красть все, что попадет под руку казенного, не отставая от других и не печалуясь о своей девичьей блажи. Каждому свое! Но те твои слезы, в тот зябкий вечер, на темной улице в Краснодаре мне все равно никогда не простятся!

Влад проводил ее до гостиницы и, расставаясь, она порывисто схватила его ладонь, прижала к своей холодной щеке и тут же отпустила:

— Может, заедешь как-нибудь Танюшку повидать?

— Может быть, — вяло согласился он, заранее зная, что не заедет и что видятся они в этих местах в последний ра