Этот бред из года в год будет преследовать Влада всякий раз, когда тяжкое похмелье начнет бесовствовать в его падшей душе, пытаясь сломать ее, обратить в прах и тлен растительного существования. Но Неоскудевающая Рука не оставит слабого раба и вновь и вновь одарит его возрождающей силой. Не взываю к справедливости Господа, ибо, если бы Он был справедлив, я давно заслуживаю кары!..
Когда Влад, наконец, очнулся, он увидел над собой тревожное лицо Есьмана и чуть не заплакал от знойного прилива благодарности. Горбун лишь смущенно замахал короткими ручками:
— Вставай, Владька, хватит, пей — не пей, всего вина не выпьешь, другим тоже оставить надо. — Тот уже по-мужски неловко помогал ему одеваться. — Пошли ко мне, у меня отоспишься.
Идя сквозь запорошенный снегом город, Влад уже принял решение, которое, как он во всяком случае полагал, должно было круто и окончательно изменить его жизнь. «В Москву! — ожесточенно скандировал он по дороге. — В Москву, в Москву, в Москву!»
Такая зима считалась редкостью в здешних местах. Уже в ноябре ударили морозы, а с января почти беспрерывно метелило. В город Влад почти не выходил, отсиживаясь в логове Есьмана. Целыми днями он единоборствовал со стареньким приемником хозяина в тщетной попытке выудить из завывания глушилок хоть какую-то осмысленную речь. Иной раз, правда, прорывалось слово-другое, но связать их во что-либо цельное было невозможно, и ему вскоре прискучило это занятие. Книг Борис не держал по принципу «все равно растащат», и поэтому, оставаясь наедине с самим собой, Влад волей-неволей возвращался к невеселым думам о ней — Ляле. Он понимал теперь, что иначе и не могло получиться, ему нечего было предложить ей, кроме полной неизвестности впереди. При всем при том она встала перед выбором, и сейчас, в трезвую минуту, он, положа руку на сердце, честно признавался себе, что сравнение оказалось не в его пользу. Но, к сожалению, от этого ему не становилось легче. Учитесь властвовать собой!
Вести Есьман приносил ему одну другой неутешительнее. В молодежной газете поговаривали о возможности фельетона, издательство окончательно решило разорвать с ним договор, а крайкомовский босс по пропаганде в отчетном докладе на идеологическом совещании и вовсе назвал его «темной личностью». О Ляле горбун деликатно умалчивал.
— Такие дела, старик. — В его сочувствии сквозила неподдельная искренность, — но ты не тушуйся. Перемелется — мука будет. Знаю я этих номенклатурных дерьмоедов: покричат, покричат, а там, глядишь, другая кампания подвернется, не до тебя станет. — Но, видно, зная, чувствуя, что не это скребет друга, подбадривал: — Еще не все потеряно, Владька, еще не все потеряно…
Эх, Боря, Боря, святая душа, уж кто-кто, а ты-то прекрасно ведал, что у него не оставалось шансов, что ничего уже нельзя исправить и что потеряно действительно все, но по природе своей тебе невмоготу оказалось быть в эту минуту великодушно жестокосердым. Прими же его реквием тебе, Боря Есьман, — мастер, так и не увидевший собственной звонницы!
Время от времени забегал Завалов, как всегда с бутылкой в кармане и с очередной пассией. Шумно вваливался, грохал бутылку на стол и сразу лез целоваться взасос;
— Владька, друг! — Перегар его был густ и устойчив, как плесень в старом подвале. — В гробу мы их видали в белых тапочках, тараканьи бега! Плюй на все и береги свое здоровье! Давай по маленькой, по маленькой, чем поят лошадей!
Затем он пел, зная эту застарелую слабость Влада, старинные романсы. Дребезжащий и пропитой, но, тем не менее, приятный тенорок Жоры наполнял комнату иллюзией временного умиротворения. Влад и впрямь успокаивался, но стоило тому замолчать, как удушливая тоска вновь подступала к его горлу и он, не стесняясь посторонними, грубо выпроваживал актера:
— Проваливай, Жора, надоело!
Понимающе подмигнув спутнице, тот безропотно исчезал, чтобы через неделю заявиться вновь, с тем же реквизитом и речами…
А зима в городе свирепствовала вовсю. Стеклянный купол над потолком комнаты затвердел в цепко смерзшемся снегу. От редких гостей исходило дыхание устойчивой стужи. Мысль о броске в Москву не покидала Влада, но денег не было и занять их не было никакой возможности. Будь потеплее, он решился бы и, по старой бродяжьей привычке, двинул «зайцем», да в такую стынь куда высунешься? Тем более, что в столице, наверно, было еще хуже, а прибежищем там не светило. О том, чтобы заявиться к своим, не могло быть и речи: он посмел бы это сделать только «со щитом». Сокольники не увидят его побежденным!
Колебания Влада кончились, когда однажды Есьман вернулся домой еще сгорбленней и мрачнее обычного.
— Знаешь, — тяжело опустился он на краешек кровати, — они отказали мне в заказах. — Влад впервые видел друга таким растерянным. — Черт с ними! — Тот на мгновение загорелся. — Будем бедовать вдвоем, авось вытянем зиму!
Нет, этого уже Влад никак не мог допустить. Все его движимое и недвижимое было на нем. Оставалось лишь упаковать во что-то груду стихов, что они и сделали общими усилиями, использовав для этой цели старые газеты. Борис — не совсем, правда, уверенно — еще пытался уговаривать его, но он пресек нравственные вибрирования художника у самого корня:
— Нет, Боренька, нет, — в нем медленно закипала мстительная решимость, — мы еще посмотрим кто — кого? Еще не вечер, господа, еще не вечер! Галло-представление только начинается! Пошли.
Мороз на улице оказался явно не по его легонькому демисезону и кепочке-букле. С нелепым, туго перевязанным бечевкой свертком подмышкой Влад сразу почувствовал себя игаркским пижоном поневоле, третьеразрядным актером на случайной гастроли в северной глубинке, эдакой стрекозой, легкомысленно пропевшей все лето, вместо того, чтобы, подобно трудолюбивому муравью, хорошенько утеплиться на зиму. Лето красное пропела!
Разумеется, они не выдержали ностальгического искушения и, не доходя до вокзала, спустились в тот же самый подвальчик, где впервые близко сошлись и выпили свою первую бутылку. Ни один из них даже не подозревал, не мог представить себе, что этот их разговор в табачном дыму и гомоне будет последним, что они больше никогда не встретятся и что им придется выпить в тот день свое последнее вино вместе.
— Ты прости, Владик, я тут наскреб тебе самую малость. — Деловую часть горбун спешил закончить еще перед выпивкой, отсчитав и придвинув к нему несколько замусоленных пятерок. — Возьмешь билет до Тихорецкой, а там видно будет, авось не ссадят, так и доедешь. Здесь и езды-то сутки всего. Ну, давай, Владик, за тебя, попутного, как говорят, ветра! — Чуть захмелев, Борис по обыкновению ожил, заискрился, стал легким и напористым. — Помнишь, Владик, я тебе про Мастера байку травил? По совести тебе скажу, я бы тоже согласился умереть, лишь бы увидеть этот самый свой пик, но мне этого не дано, я уже разменял себя на газетную дешевку и картинки для выставкома. Что называется: закройте занавес, комедия окончена! Я прожил жизнь, Владик, а тебе двадцать три. Не повторяй моего пути, у тебя в запасе почти вечность и не бойся начать все сначала. Пикассо в твоем возрасте на газетах спал, Уитмен чуть не побирался, Сервантеса по долговым тюрьмам гоняли, не бойся начать все сначала! Я верю в тебя, Владик, твой храм у тебя впереди, только не сломайся по дороге, не согнись, не спейся и ты увидишь свой пик и погибнешь, ибо это закон: увидевший погибает. Но зато, как славно ты умрешь! Не бойся смерти, умереть — это очень просто, бойся забвения и лжи…
Разгоряченные выпитым и разговором, друзья уже не замечали холода по пути к вокзалу, где Влад взял-таки билет на проходящий поезд до Тихорецкой. Перед посадкой сила, куда большая, чем простая традиция, толкнула их друг к другу и тихий ангел замкнул их на миг в одну единую сущность, где уже все было неразрывно: мысль, дыхание, дух.
— Мы еще увидимся, Боря, вот помяни мое слово…
— Дай тебе Бог, Владик, — безнадежно, словно чувствуя свою скорую гибель, тихо отозвался тот, — дай тебе Бог!
Господи, Боря, что же мы делаем с собой, что же мы делаем и кто в этом виноват!
Влад по старой памяти забрался на верхотуру к отопительной трубе и до самого Ростова никто так и не потревожил его зыбкие сны. Но затем проводник, подслеповатый мужичонка в стеганой безрукавке, все же перехватил его по пути в туалет:
— Постой, постой, парень, чтой-то, помнится, ты до Тихорецкой собирался? Точно, так ты у меня в списке и отмечен. Тихорецкая эта вона где осталась!
На этот раз обычная откровенность Влада подвела его. Мужичонка послушал, послушал, поморгал близорукими глазками, язвительно прервал:
— Из газеты, говоришь, турнули? Заметки, значит, всякие печатал, в командирах, можно сказать, ходил, а теперича зайцем норовишь за казенный счет до самой Москвы доехать? Я человек хоть и незлой, да подневольный, мне за тебя ревизор такой актик подошьет, что потом год не отплюешься. Так что довезти я тебя довезу, только уж будь добр, в тамбуре, не иначе. Можешь даже топку занять, там чуток теплее.
Он явно издевался над ним, этот проводник. В такую стужу проехать в тамбуре до Москвы смог бы разве что белый медведь, но, видимо, у путейского мужичонки имелись свои счеты с начальством, а у Влада не было выбора, и, прихватив свой газетный сверток, он перебрался в топку, где его с одной стороны жгуче припекало, с другой же — все немело от холода.
Но, как оказалось, Влад еще плохо знал великий русский народ, в котором много чего намешано, святости и дерьма тут почти поровну, проводник не ограничил свою тароватую на выдумки душу. Время от времени он водил в тамбур преимущественно хмельных пассажиров и, широко раскрыв створки топки, показывал им Влада в качестве аттракциона:
— В газете работал, — экскурсовод из него получился бы первостатейный, — турнули. Теперичи в Москву, на верха, подался, правду искать. Вишь, сколько бумаг всяких собрал, видать, всех пересажает, такой человек!
О, как он ненавидел тогда, прости ему Господи, ка