Прощание из ниоткуда. Книга 1: Памятное вино греха — страница 9 из 64

— Дело прошлое, Феня, а теперь нам жить.

— Поезжай один пока, снимут ограничение, вернешься, снова как люди жить будем.

— Тяжело мне сейчас одному будет.

— Там родня кругом.

— Твоя родня, Феня, Михеевы.

— Тебе Михеевы дороги не переехали, примут на первое время.

— Поедем, Феня? — И еще тише, и еще более умоляюще: — Я ведь к тебе с самого Востока ехал, не к твоей родне.

— Нет, Алексей, из Москвы я не двинусь.

— Эх, Феня, Феня!..

— Какая есть.

— Ладно. — Голос отца медленно заполнялся безнадежной усталостью. — Тебе виднее, как самой жить… Не надоело еще одной-то? Вот и дочку не уберегла.

— Я не волшебница.

— Смотреть надо было.

— Смотрела…

— Сына отдашь?

— Бери.

Это было сказано вяло и безо всякого выражения, словно речь шла о чем-то безусловно бросовом и пустяшном, и оттого полоснуло Влада особенно остро. О, Влад знал свою мать, это рыхлое холоднокровное создание, всю жизнь считавшее себя достойной лучшей участи и потому старательно отстранявшее от себя всякую лишнюю заботу! И всё же легкость, с какой она согласилась сбыть его с рук, оказалась неожиданностью даже для него. Он так и не смог ей этого простить. Жизнь вскоре надолго развела их, но когда, пройдя сквозь свои немыслимые одиссеи, он увидел эту женщину перед самой ее смертью, она не вызвала в нем ничего, кроме недоумения и жалости. Да упокоится прах твой, Федосья Савельевна, видит Бог, он в этом не виноват!

Судьба Влада была решена, и уже к вечеру следующего дня поезд уносил его вместе с отцом в сторону города городов, дымной усыпальницы списанных паровозов, колыбели ненасытного и жестокого михеевского племени — Узловой.

За морозным окном сторожко таилась непроглядная ночь, в гнезде над дверью прохода медленно извивалось пламя фонарной свечи, уютно потрескивая отгорающим фитильком. Пахло овчиной, лежалым хлебом и табаком. Прямо против Влада задумчиво бодрствовал отец, и лицо его в неверных отсветах свечного пламени казалось мягче и понятнее, чем днем.

— Спи… Спи, — время от времени приговаривал он, и блеклые глаза его при этом теплели. — Еще нескоро.

— Мы к деду пойдем, когда приедем? — Это был для него самый важный, самый мучительный сейчас вопрос, который не давал ему покоя и отбивал сон. — Да, пап?

— К нему… Спи.

И Влад засыпал, и снился ему его дед Савелий, в железнодорожной форме, с кондукторской сумкой через плечо. Дед шел по проходу их вагона, но вместо компостера держал в руке коричневый тульский пряник величиной с портфель. «Дедуля, — проваливаясь в беспамятство, с благодарностью подумал Влад, — и откуда только он такой достал?»

13

Здравствуй и прощай, дед мой родимый, Савелий Ануфриевич! «Здравствуй», потому что я снова встречаюсь с тобой, и «прощай», потому что другой встречи у нас не будет. Я имею в виду «здесь», а «там» — это не нам знать. Поверь, что мера моей вины перед тобой равна моему раскаянью. Всё человеческое во мне от тебя, а ведь этому нет цены и за это не придумано расплаты. Вот и скажи мне теперь, Савелий Ануфриевич, дорогой товарищ Михеев, как же так получилось, что от тебя, от твоего корня, в котором и малого изъяна вроде бы не отыщется, поползло по земле это пакостное, это ползучее племя, имя которому теперь уже легион? Чего же и когда ты им не додал из того, чем сверх всякой меры оделил других? Или они просто отпочковались от тебя наподобие личинок, не унаследовав из твоей крови ни одного гена, ни одного родового признака? Отпочковались, вылезли из своих потных коконов и поползли по земле в качестве лагерных надзирателей и барыг, штатных болтунов и сутяжников, номенклатурных придурков и профессиональных стукачей; все эти дежурные по станции, весовщики, толкачи, подгонялы, банщики, билетеры, постовые и филера. Были среди них и редкие выродки с человеческими признаками, но они неизменно кончали тюрьмой или белой горячкой. С чем это связать, Савелий Ануфриевич, с какими законами божескими или человеческими сообразовать? У всей этой банды хватило времени лишь для того, чтобы поделить вслед за тобою твой немудрящий скарб да подраться на поминках из-за твоей полуразвалившейся халупы. На этом они посчитали свою миссию по отношению к тебе законченной и похмельно растеклись по своим углам, препоручив твою могилу первому весеннему паводку. Ее уже давно нет, Савелий Ануфриевич, этой самой твоей могилы. Спустя двадцать лет, я долго искал ее по кладбищенским кустам в надежде на чудо приметы или наития, но скудное сердце мое не вместило чуда и не услышало твоего зова, и от сознания своего теперь уже обреченного бессилия я нашел обычный в таких случаях выход из собственного опустошения: я напился в тот вечер до зеленых чертей и более уже не пытался тебя искать. Боже упаси, дед Савелий, не мне считать себя сколько-нибудь лучше хотя бы одного из них! Не так уж много во мне от Самсоновых. Я — Михеев, Михеев: гнусное повторение своего клана, точная копия его язв и пороков, едва тронутая Божьим вниманием, но единственное, в чем мне не боязно тебе поклясться: я хочу быть лучше и я стану лучше, чего бы это ни стоило для меня! Сейчас, подводя итог пройденному, я ответственно сознаю, что каждый из нас — Михеевых — несет свой крест по заслугам, нам воздается сполна за каждый тайный грех и явное преступление, и да свершится до конца над нами суд Всевышнего! Но сколько ни живу, я никак одного лишь не могу взять в толк: за что же Он покарал нами тебя, дед ты мой незабвенный, Савелий Ануфриевич, дорогой товарищ Михеев?

Что-то, правда, брезжит иногда, словно сумеречный свет сквозь мутное стекло, но не более того, не более…

14

Дед встретил нежданных гостей без особого восторга. Давняя и затаенная слабость Михеева-старшего к внуку не смягчила его еще более давней вражды с зятем. Теперь это может показаться смешным, страна, слава Богу, медленно, но верно трезвеет, но в те поры симпатии к синдикализму в профсоюзах, а с другой стороны — сочувствие Рабочей Оппозиции могли сделать даже самых близких людей заклятыми врагами. Правда, инициатива в этой многолетней распре, слышно было, всегда принадлежала деду. Отец, в силу своего уступчивого характера, только оборонялся, но каждая встреча их, так или иначе, превращалась в беспощадный поединок.

Теперь им вроде бы и нечего было делить, и тот, и другой, каждый за свой уклон, отбыли отмеренный по суду срок и вышли в политический тираж, но разговор за столом всё-таки не клеился.

— Да, — бубнил дед, упорно глядя в полуотпитый стакан с остывшим чаем, — перегнули палку, вот и вдарили по шапке кого следует. Головка у нас крепкая, зазря людей держать не будет…

— Много народу вышло, — вяло соглашался отец, но в отсутствующем, устремленном в морозную стынь за окном взгляде его мерцала одна лишь устойчивая тоска, — вместе со мной сколько ехало…

— Там знают, что делают, — дед продолжал изучать донышко стакана, — с головой народ.

— Может, и так…

Дед, словно борзая, почуявшая добычу, мигом встрепенулся и требовательно уставился гостю в переносицу:

— Это как же прикажешь понимать, зятёк дорогой?

— Да знаешь, тестюшка, — неожиданно ожесточаясь, вызверился отец, — ты в здешнем домзаке два года дурака провалял и то, гляжу, облысел совсем, а ты походи с мое по этапам, покорми вшей в эшелонах да на баржах, тогда и молоти языком, кого зазря, кого не зазря.

— Видно, зятёк, — деда уже трясло знакомой Владу дрожью непримиримости, — горбатого…

— А ты меня, батя, не горбать, — вставая, оборвал его отец, — себе сначала хребет почеши, может, чего наметилось. Ты хоть раз в «боксе» статуей сутки простоял? а в камеру на двадцать человек тебя сто восемнадцатым втискивали? а в телячьем по неделе без воды возили? То-то и оно, тестёк, не с перебором ли врагов у вас завелось?

— Вот тебе, Лёшка, Бог…

— Не задержусь, батя, не задержусь. — Отец уже тормошил Влада. — Век без вас жили, проживем еще столько же… Вставай, сынок, погостевали и будет. В Сычевку пойдем, там отоспишься…

Владу было так тепло и уютно в привычных недрах широченной дедовской кровати орехового дерева, так не хотелось вставать и выходить в снежную сутемень декабрьского утра, но жесткие руки отца уже неумолимо властвовали над ним, и, подчиняясь их уверенной воле, он покорно поднялся, позволил облачить себя в свои зимние доспехи и безропотно потянулся следом за родителем к выходу.

От недавней дедовой злости сразу же не осталось и следа. С несвойственной для его большого тела живостью он метнулся от стола им наперерез, и голос у него при этом пресекся и задрожал:

— Ну, будет, будет, Алексей, не маленькие ведь, поцапались и помирились, дело родственное… Куда ты парня в такой мороз потащишь, поимей совесть!

— Нет, Ануфрич, нет, дорогой, — подталкивая впереди себя сына, он уже миновал сени, — наслушался я вашего брата до икоты, хватит с меня, пускай теперь другие послушают. Наше вам, как говорится, с кисточкой, а я в сберкассу.

Когда они вышли в зябкую стужу окрепшего восхода и пересекли двор, Влад не выдержал, обернулся и сердце его оборвалось и повисло на тончайшей ниточке в зияющей пустоте: дед стоял за порогом сеней — высокий, сгорбленный, в валяных опорках на босу ногу, поверх которых свисали грязные тесёмки от кальсон, и по тому, как он держался при этом, чуть скособочившись и опершись плечом о косяк, можно было без труда определить, какой он уже больной и старый…

Земную жизнь пройдя до середины и даже более того, я не боюсь теперь прослыть сентиментальным. Дед ты мой Савелий, боль и горькая память моя, много камней с тех пор отяготили мне душу, но тот, твой, из того декабрьского утра так и остался доселе тяжелее других. Если можешь, родимый, облегчи меня в одночасье хотя бы от этой ноши!..

Утро клубилось над слободой сизым туманом, сквозь который навстречу им пробивался тускло багровый крут солнца. Земля, укрытая первым снегом, дышала глухо и потаенно. Скрипучий первопуток уже зацвел кое-где темно-зелеными отметинами конских яблок, вокруг которых с хозяйственной привередливостью копошились воробьи. Недавняя боль осела, затаилась где-то на самом донышке души, и, старательно приноравливая свои шаги к мерной, вразвалочку, походке отца, Влад постепе