— Эх, Михаил Иванович, — Влад решил играть роль до конца, — не все ли равно, где пить, что в подвале, что в Доме литераторов, ухо у вас и там и там есть, не спрячешься, а вот если ребятам печататься поможете, польза будет, сбросить пар давно не мешало бы, взорвет — хуже получится, журнал позарез нужен, у стариков нам не пробиться.
Пожалуй, впервые с начала встречи в быстром, вскользь, искоса взгляде Бардина промелькнула неподдельная заинтересованность с примесью некоторого даже удивления, как бы вдруг продолжив их молчаливое единоборство:
„Э, да ты не так прост, как я погляжу, что ж, пощупаем тебя и с этой стороны, учтем, и это учтем, человек вроде луковицы, сколько слоев снимешь, пока до сердцевины доберешься, но мне спешить некуда, на меня время работает, раздену, как миленького, никуда ты от нас не денешься, ты себе на уме, а я себе, посмотрим, чей козырь старше. Тактику только, видно, с тобой придется прокорректировать, оперативные данные для нас не догма, а руководство к действию…”
„Не спеши, не спеши, гражданин начальник, опять ошибешься, не гадай попусту, нету у тебя ко мне ключика и не будет, не подберешь, отмычка тоже не годится, щели во мне нет, был бы ты подальновиднее, раздавил бы и — концы в воду, ни шума, ни памяти, кто он такой, этот самый Самсонов Владислав Алексеич, был и нету, только ведь не догадаешься, потому что привык, приучили решать задачки в пределах четырех правил элементарной арифметики, а тут тебе даже не высшая математика, что тоже не так уж сложно выстроить, тут, может быть, термоядерная, пусть маленькая, но такая же неуправляемая стихия, попробуй, найди ей магнитное поле, чтобы на месте удержать…”
Это их заключительное столкновение спрессовалось в считанные мгновения, после чего Бардин придвинул к себе настольный блокнот, открыл, с маху выдернул из пластмассового стаканчика карандаш, что-то записал и, вырвав листок из блокнота, протянул его через стол Владу:
— Благодарю вас, Владислав Алексеич, за беседу, мне это помогло кое в чем разобраться, вот вам мой телефон, если что, звоните, не стесняйтесь, я всегда на месте, когда нет, вам скажут, где меня искать.
— Собственно, зачем, — попробовал было отбояриться Влад, — понадобится, найдете ведь.
— Найдем, — спокойно согласился тот. — Но всякое может случиться, Владислав Алексеич, — и будто невзначай, — вы ведь, кажется, на учете в психдиспансере? — И опять как ни в чем не бывало: — Берите, берите, можете звонить, можете не звонить, ваша воля, я к вам в приятели не навязываюсь, для вашей же пользы предлагаю, выбросить никогда не поздно. — Он нажал кнопку звонка, выкатился из-за стола, жестом приглашая Влада к выходу, а у двери протянул руку. — До свидания, Владислав Алексеевич, рад был познакомиться. — И уже обращаясь к мгновенно возникшему на пороге недавнему Владову спутнику: — Проводите товарища, Виктор Семеныч.
В их скрестившихся напоследок взглядах, словно в двух сабельных ударах, молча определились занятые ими позиции:
„По нулям, гражданин начальник, — подытожил Влад, — ничья”.
„Нет, — было ответом, — игра не кончена, после перерыва начнем снова…”
Теми же коридорами, на том же лифте, мимо того же истукана-часового они вышли на Кузнецкий, где спутник Влада, все так же расплываясь дружелюбием, протянул Владу руку:
— Всего хорошего, товарищ Самсонов, я же говорил вам, что у нас теперь полный порядок, а по душам почему не поговорить — и вам и нам полезно, мы же все советские люди. До свидания.
Тот мигом исчез, откуда появился, а Влад остался стоять среди людной улицы с листком бумаги во вспотевшей руке. „Надо уезжать, — было его первой мыслью после всего только что происшедшего, — эти, если вцепятся, не отстанут”.
И сразу пришло решение: в Казань.
Спустя несколько лет, прочитав „Хранителя древностей” Юрия Домбровского, Влад вспомнил историю с бардинским телефоном, точь-в-точь похожую на ту, что произошла с одним из героев этого романа. „Телефонный” прием был, оказывается, обычной в ряду многих приманок, бросаемых здесь, как правило, наугад, так сказать, вслепую, но постоянно отзываясь в памяти, она, эта приманка, дразнила воображение, тревожила, обольщала и притягивала, как притягивает слабую душу близкая бездна. В конце концов нехитрый расчет оправдывал себя: сколько числится их в потайных списках, этих человеков, уловленных таким размашистым неводом?
Уже потом, на чужбине — в уличной толчее, в русском ресторане, среди диссидентских собраний и на эмигрантских посиделках — перед ним не раз возникали лица, отмеченные каиновой печатью, телефонного” образца. Их нетрудно было узнать по вызывающей агрессивности в затравленных глазах, по претензиям на исключительную демократичность, по неизменной готовности перед угрозой разоблачения прикрыться „сению закона”, с пеной у рта требуя неопровержимых улик и юридических доказательств, как будто бывшему заключенному нужно гадать, кто его сосед, если тому разрешается дополнительный паек или вольное хождение за зону.
От яростного соблазна обрушить на гадину карающий кулак его в такие минуты удерживала только инстинктивная вера в то, что наступит все же наконец время последних итогов, когда, как было сказано, мы назовем их поименно, ибо страна должна знать своих стукачей!
Волга в ту весну распласталась особенно мощно. Прибрежные крыши, казалось, плыли над водой, которая, разлившись по впадинам и низинам, просматривалась до самого горизонта. По утрам со стороны реки тянулась волокнистая вата тумана, и тогда поселок выглядел, будто скопище перегруженных барок, дрейфующих на плаву под парусами шиферных кровель. С каждым днем тяжесть влажного воздуха все более насыщалась запахами лесной трухи и разбухающей древесины. Еще одна весна переписывала черновик земли, чтобы уже в следующем году начать все сначала.
Из сторожки на пригородной станции Обсерватория, где обосновался Влад, стоявшей на взгорье, окрест гляделся, как на ладони, широко распахнутый на три стороны света. По утрам, наскоро растопив печку-времянку и кое-как сготовив себе немудреный завтрак, он садился за стол, и у него под рукой принимался возникать знакомый мир его дворовой поры:
„Жизнь Василия Васильевича текла своим чередом. Неожиданный приезд брата и его внезапное исчезновение не нарушили ее безликого однообразия. С утра до вечера сидел он, сгорбившись, перед лестничным окном второго этажа во флигеле и оттуда — как бы с высоты птичьего полета — печально и трезво оглядывал двор. За вычетом ежемесячной недели запоя, Лашков просиживал там ежедневно — зимой и летом. Он подводил итог, зная, что скоро умрет”.
Видения возникали перед ним одно за другим, и люди, которых он знал и помнил, заговорили в нем своими подлинными голосами, вызывая у него чувство естественной сопричастности к их жизни, судьбе, страстям и волнениям.
Пронзительный запев трехрядки плыл к нему из далекого сокольнического далека под хмельной тенорок Ивана Левушкина:
„Бывало вспашешь пашенку…”
Следом за ним, пронизывая слух, неслось из пространства умоляющее храмовское:
— Что же ты плачешь, Иван Никитич? Что же ты плачешь? Ты же класс-гегемон. Все — твое, а ты плачешь. Тебе нужно плясать от радости, петь — от счастья. Земля — твоя, небо — твое. Исаакиевский собор — то же. А ты плачешь, Иван Никитич. Или тебе мало? Исаакия мало? Метрополитен бери. Плачешь? Плачет российский мужик. Раньше от розог, теперь — от тоски. Что же случилось с нами, Иван Никитич? Что?
И, словно отвечая тому, отдаленно гудел голос участкового Калинина:
— Заруби, Лашков, не таких, как тьц нынче к стенке ставят. Там не спрашивают, сколько у тебя огнестрельных, а сколько осколочных? Там спрашивают, где и когда завербован? Знаешь как? Вот то-то.
Все звучало и двигалось перед его глазами, в том виде и с тою естественной рельефностью, какие сообщало происходящему действу освобожденное от мелочей памяти воображение, когда чудо выдумки становится убедительнее самой реальности. Явь прошлого парила в нем, распахивая его душу навстречу краскам и голосам. И вырвал грешный мой язык.
К вечеру, когда все глохло в нем от усталости, а сердце принималось млеть и томиться, Влад спускался вниз, к дому обсерваторского шофера Вани Никонова, где вел с хозяином разговоры, что называется обо всем понемногу: сам под бутылочку, а тот — некурящий трезвенник — под чаек.
Жена шофера — Таисия — бабенка живая и ухватистая, привечала Влада с особой ласковостью, объясняя свое радушие с обескураживающей откровенностью:
— Мужиком в доме запахло, — любовно светилась она в сторону мужа озорными глазами, — а то ведь что такое, у всех мужья, как мужья: и пьют, и курят, только у меня одной такой малохольный, кроме чая, ничего не потребляет, одно название, что мужик, горе мое!
В ответ Иван только посмеивался, прихлебывая чаек, покачивал чубатой головой, подмигивал гостю:
— Во дает баба, скажи, а ей бы алкаша какого ни на есть, чтобы он ей тут провонял, просмолил все да еще бы за косы по пьянке таскал, это у нее мужик называется, да таких мужиков пруд пруди, только свистни, отбою не будет, вот она тебе, бабья логика!..
Этой игрой при нем хозяева принимались заниматься, едва Владу стоило переступить их порог. На самом же деле любили они друг друга без памяти, жили душа в душу, и ничто не могло омрачить их брачный союз, даже отсутствие детей.
По воскресеньям с полуночи Иван увозил Влада на один из речных островов, и там, в ивняке, у костра изливал перед ним свою переполненную счастьем душу:
— Ты писатель, тебе все надо знать, глядишь, пригодится, в книжку вставишь, как у меня с Таисией началось, ни в сказке сказать, ни пером описать, кому другому расскажи, не поверит. Знал бы ты, Владислав Алексеич, как я пил, страшно, по-черному, я и за рулем сроду трезвым не сидел, а уж когда калым или, там, получка, то не приведи, Господи, что тут начиналось! Со всех работ повыгоняли, до ручки дошел, по чайным, поверишь, из стаканов, из кружек допивал, совсем с круга сошел, ни кола ни двора, в одних обносках по вокзалам, по