Но высокое покровительство простиралось все дальше. Однажды возник переполох, какой мог бы здесь произойти только в случае пожара или явления Христа народу. Гул и топот девятым валом все приближался и приближался к палате Влада, пока не ворвался к нему в лице взмыленного от священного ужаса санитара Мокеи-ча:
— К вам, Владислав Алексеич, Баталов. — И, словно нечистая сила, растворяясь в воздухе, успел выдохнуть на прощанье. — Киноартист!
Ах Баталов, Баталов, Алексей Владимирович, дорогой, ну затевали вы некое кинодейство, из которого, кстати сказать, так ничего и не получилось, ну поели-выпили раз-другой, на высокие темы между делом поговорили, но чтобы вы, вот так, запросто, да в психбольницу на Матросскую Тишину! Или не изучил он вас за короткое ваше знакомство, как облупленного? Да вы без указания начальства шагу не ступите, не вздохнете, не чихнете лишний раз! У вас, при всех ваших высоких достоинствах, душа титулярного советника, куда уж вам в герои, когда сердце ваше от одного вздоха барского в пятки уходит. Но уж коли явились по указанию свыше друга разыгрывать, то и мы не лыком шиты, подыграем знаменитому гостю в лучших традициях школы МХАТа!
Все-таки талантлив был, ничего не скажешь, этот самый Баталов. Порученную ему роль он провел на высшем уровне, в полном соответствии с системой Станиславского, который, как известно, превыше всего ценил в искусстве сверхзадачу: встреча двух лучших друзей произошла, что называется, в духе сердечности и полного взаимопонимания, после чего, сопровождаемые благоговейным восхищением психов, симулянтов и обслуживающего персонала, они плечом к плечу вышли в парк, где, изображая творческую прогулку, им пришлось сделать несколько кругов по его замкнутой аллее, а на прощание даже троекратно расцеловаться.
Через минуту от гостя и след простыл. И никогда впоследствии они уже не встречались, хотя положение Влада складывалось куда благоприятнее, чем в ту пору, да и причин встретиться было гораздо больше. Но сказано же: „Мавр сделал свое дело, мавр может уйти”. К Баталову А.В. это относится в первую очередь. В конце концов он достиг предела своих тайных вожделений, сел в чиновничье кресло и, говорят, успокоился, приобрел соответствующую осанистость, обрюзг, облысел и, разумеется, пишет воспоминания. Знать бы только о чем? Наверное, об искусстве, о чем же еще?
Во всяком случае, после такого визита Владу вернули даже собственную одежду, в которой он мог исчезать из больницы, когда и куда ему вздумается. И он вовсю пользовался этой привилегией, уходя в лес за Яузой, где в ожившей от зимней спячки чаще вышагивал слова и расцветки для будущего их единоборства с чистым листком бумаги.
В этих-то кружениях по лесам и окраинам Преобра-женки он и забрел однажды на здешнее кладбище, где, казалось, еще совсем недавно упокоилась его мать — Федосья Савельевна — старая девочка — химеристка, так и не настигшая в нескладной своей земной жизни синей птицы терзавших ее до гроба химер. Крохотный кленок, посаженный над ней в день похорон, разросся, отбрасывая от себя кружевную тень, могильный холм схватился матерой травой, скамейка, на которой уже давно никто не сиживал, рассохлась и позеленела, что сообщало месту, огороженному полинялым штакетником, ощущение прочности и покоя. Ничто не уходит от нас на этой земле навсегда, даже если мы теряем все, нам остается память, а памятью уже можно жить.
Влад стоял у изгороди, не решаясь войти внутрь, безмолвно всматривался в захоронение, а скорее, в самого себя и думал, как это ни странно, о каких-то пустяках, не имевших никакого отношения ни к месту, где он в эту минуту находился, ни к той, что здесь покоится, ни к чему соответственному этому вообще. Думалось о скорой выписке, о предстоящих вечером пререканиях с Лесневской, которая опять, в который уже раз, будет фальшиво и долго клясться ему в любви, о последствиях, какие ожидают его после выписки, и, хотя усилием воли он заставлял себя то и дело вспоминать, что стоит у могилы собственной матери, мысли его неизменно возвращались в прежнее русло: выписка, пререкания с Лесневской, последствия и еще дальше, и еще мельче.
С этим он и отошел, кляня себя за свое равнодушие, с этим выбрался за ворота, с этим же, почти машинально, завернул в кладбищенскую церковь. Храм оказался тих, пуст, темен, и только два открытых гроба маячили у бокового окна в ожидании заупокойной. В церковь Влад заглядывал и раньше, но более из любопытства, чем по душевной потребности. В последний день это случилось с ним в день похорон матери, но тогда он лишь соучаствовал в семейном действе, ни к чему серьезному себя не обязывая: отзвонил и с колокольни долой.
Теперь же, стоя в пустом и темном храме, наедине с двумя покойниками, Влад вдруг почувствовал себя маленьким, предельно ничтожным существом, до бед и забот которого нет дела никому, кроме той ничем незамутненной тишины, которая струилась здесь вокруг него, сообщая ему ощущение сопричастности ко всему, что в этих и на этих стенах безмолствовало, излучая собственный свет и тревожа воображение. Хотелось стоять вот так, долго-долго, вслушиваясь в эту струящуюся тишину, молчать и, глядя перед собой, глядеть в себя. „Что это со мной, — попытался он внутренне скептически усмехнуться, но усмешки, как он ни силился, не сложилось, скорее, жалобная гримаса, — так и поплыть недолго, тогда с Матросской Тишины век не выберешься?”
Но заупокойную Влад выстоял без усилий, молитва уже не тяготила и не раздражала его, как раньше, он даже поймал себя на том, что время от времени подтягивает хору да и по завершении обряда уходить не тянуло.
После службы батюшка, на ходу разоблачаясь, устремился почему-то прямо к нему:
— Вы ко мне?
— Нет… Но если позволите…
— Обязательно позволю, — он был еще совсем не стар, с круглым почти без морщин лицом и смеющимися глазами, — идите за мной.
Он устремился к алтарю, кивком предлагая гостю следовать за собой, и Влад покорно потянулся за священником, сам не зная, зачем он это делает и что из всего этого может получиться. Здесь, в святая святых любого храма, где, по давнему убеждению Влада, не могло быть места ничему мирскому и низменному, мирно пофыркивал чайник на электроплитке и все на обычном столе было готово к чаепитию: сахар, кекс, умело нарезанный лимон.
— Располагайтесь, сейчас чай пить будем. — За нехитрой сервировкой он то и дело быстрыми глазами посматривал на гостя, как бы изучая его. — Вы от кого?
— Я собственно сам… Случайно. Но если помешал…
Тот заспешил, заторопился, даже руками замахал:
— Что вы, что вы, кому вы здесь можете помешать, ведь вы в Храме Божьем! Это даже лучше, что ни от кого, что сами, что случайно, замечательно даже! В Храм Господь приводит, а кого Он привел, того и отметил. Давайте знакомиться. Я отец Димитрий, служу в этом Храме. С кем имею честь?
— Владислав Самсонов, литератор.
Тот даже озарился от удовольствия:
— Как же, как же, наслышан, так, значит, вы тот самый Самсонов из знаменитого сборника? Очень рад познакомиться, давно мечтал, я ведь, знаете, тоже балуюсь. — И тут же рассмеялся, предупреждая невольный испуг гостя: — Не пугайтесь, я только для себя, даже никому не показываю. Вам с вареньем?
Сам того не заметив, Влад под чаек и под междометия собеседника выложил ему собственную подноготную, не скрыв от него и своей питейной слабости.
Тот слушал, не перебивая, только похмыкивал со значением, покачивал сокрушенно головой, досадливо морщился, а когда Влад умолк, он впервые без улыбки взглянул на гостя как бы с другого берега:
— Спросил с вас, Владислав Алексеич, Господь много, но ведь лишнего Он никогда не спрашивает, значит, по плечу вам была эта ноша, значит, многое вам Господом дано. Я священник, мое дело прежде всего утешить человека, но вас мне утешать, только слова попусту тратить, вы — человек сильный, очень сильный, вам вдвое дай, вытянете, слабость ваша не в вине, знаете, как говорят, пьяный проспится, дурак — никогда, слабость ваша — в гордыне, это у всех у нас, у кого больше, у кого меньше, но у вас непомерная, смирять себя пора, Владислав Алексеич, с собой-то вы справитесь, а вот с ней, с гордыней этой, справитесь ли?
— Не ко врачу же идти?
— В церковь.
— Поможет ли?
— Захотите, поможет.
— Чем?
— Молитвой.
— Попробовать можно…
— Вот-вот, — заволновался и снова засиял отец Димитрий, — чтобы человеку в гору камушек бросить, надо к ней, к горе этой, подойти поближе, вот и сделайте первый шаг, Владислав Алексеич, увидите, вам же легче станет, а потом видно будет. Приходите завтра на воскресную службу, примите Причастие, вот вам и первый шаг.
— Я же некрещеный, отец Димитрий!
— Господь всех принимает, кто с чистым сердцем идет, ему, как сказано, грешные-то ближе праведников.
— Пора мне, отец Димитрий.
— Ну, ну, — не стал задерживать тот, даже как бы обрадовался, — с Богом, а я тут помолюсь обо всех страждущих соседях ваших больничных. Не обходите отца Димитрия, Владислав Алексеич, всякое с человеком может случиться, еще пригожусь…
Он проводил Влада до церковной ограды и молча перекрестил на прощание.
На следующее утро в палату торопливо вскользнула завотделением Народицкая:
— Пройдите ко мне в кабинет, Владислав Алексеич. — У нее было такое выражение лица, как будто в кабинете Влада ожидал покойник. — С вами хотят побеседовать…
Тон, каким это было сказано, не оставлял сомнений по поводу намерений визитера и его принадлежности к Лубянке, поэтому Влад, идя по коридору к ординаторской, заранее готовился к обороне, но каково же было его удивление, когда навстречу ему с продавленного профессорского дивана поднялся улыбающийся во весь рот его старый знакомец — Бардин.
— Рад видеть вас в добром здравии, Владислав Алексеич, — из-под белесых бровей его белесые глаза излучали одно сплошное белесое сияние, — видно, не ожидали? Но, знаете, как поется в песне, работа у нас такая.
Но Влад, уже изучивший эти повадки, явственно прочитывал сквозь его слишком нарочитый, слишком показной елей другие слова и другую речь: Опять, ханыга, приходится с тобой возиться, черт бы тебя побрал, но, видно, начальству моча в голову вдарила, блажат на старости лет, из шпаны новые литературные кадры взд