умали ковать, много тут накуешь из этого дерьма, одна морока, ты же нам потом на голову и нагадишь, мерзавец, взять бы тебя, стервеца, да отправить на лесоповал, куда больше пользы станется. Но приказ есть приказ, будем валандаться, пока начальству не надоест”.
— Почему же не ожидал, Михаил Иванович? — снова принял его тон Влад, — сами же говорите, работа у вас такая, вас всегда и везде ждать можно, не правда ли?
А мысленно отвечал гостю: „Умный ты, видно, человек, Бардин, но дурак. Ведь сам успел убедиться, что нельзя ко мне с отмычкой рваться. Ведь было же у тебя время инструментом потоньше обзавестись, чего ж ты время даром терял, а теперь снова с той же фомкой лезешь. Ну подумай, пораскинь мозгами, ты же, судя по глазам, мужик сообразительный, а то ведь опять уйду, выскользну, следов не оставлю, опять тебе голову ломать, что со мной делать, но если уж на полную чистоту, то нечего тебе со мной делать, потому что, пока ты свою вшивую карьеру делал, я думал, учился, Россию пехом вдоль и поперек прошел, и бит был, и милован, и снова бит, что твоя карьера по сравнению с этой?”
— Правда-то оно, правда, Владислав Алексеич, — Бардин как бы даже взгрустнул от своей покладистости, — но не ко всякому мы вот так, как к вам, с хорошими вестями ходим, к сожалению, чаще — с плохими.
— Слушаю вас, Михаил Иваныч.
— Сегодня домой пойдете, Владислав Алексеич, только надо нам с вами кое о чем предварительно договориться.
— О чем же, Михаил Иваныч!
Короткая пауза, которую выдержал Бардин прежде, чем приступить к делу, оказалась слишком красноречивой, чтобы в ней нельзя было прочесть: „Да разве с такими, как ты, договариваются! Таких, как ты, душат в колыбели, чтобы избавить род человеческий от последующих хлопот, но что могу сделать, если мне приказывает руководство, значит, на сегодняшний день у руководства другие соображения, а им с горы виднее, а так я на тебя и патрона не стал бы тратить, своими бы руками заделал, только бы потом руки сполоснул”.
И Влад послушно вторил ему: „Ну что ты себя растравляешь понапрасну, гражданин начальник, договариваться-то все равно придется, беда твоя в том, соглашусь ли я, а ты уже душить готов, ты и так не мало в своей жизни передушил, а толку что, только бессонница мучает да сердце то и дело пошаливает, возьми себя в руки, начальник, и займись-ка ты лучше делом”.
Тот, будто услышав его, принялся выкладываться:
— Ничего страшного, Владислав Алексеевич, ничего недопустимого. Руководство лишь предлагает вам по-отцовски, по-товарищески знакомить Комитет со своим творчеством, поверьте мне, Владислав Алексеич, у нас не одни следователи работают, у нас есть люди с большим литературным опытом, с прекрасным вкусом, думающие и доброжелательные, а ведь вы сами знаете, Владислав Алексеич, хороший совет в литературе на вес золота…
Влад не удержался, съязвил:
— Поэтому их так мало, хороших советов.
— Пожалуй, — Бардин нехотя рассмеялся, — но вы не ответили на вопрос, Владислав Алексеич.
— А если я скажу, нет”? — Влада стала забавлять эта игра. — Что тогда?
Бардин сочувственно вздохнул:
— Тогда, Владислав Алексеич, вам придется еще полечиться, без скидок полечиться, по-настоящему.
— Как долго по-вашему, Михаил Иваныч?
— Все будет зависеть от состояния вашего здоровья, мы о вас же печемся, о вашем здоровье.
„Боже мой, — облегченно усмехнулся про себя Влад, — сколько усилий, сколько денег тратят они на вот эти игры в бирюльки, подумать только!”
А вслух сказал:
— Поверьте, Михаил Иванович, мне даже лестно, что ваше начальство так интересуется моей писаниной. Можете мне поверить, я никогда и ничего ни от кого не прячу, вы можете получить у меня любую мою рукопись в любое время.
Их взгляды скрестились в двух взаимных оценках. „Один-ноль, — заключил Бардин, — в мою пользу, но за тобой еще глаз да глаз!”, а Влад не скрыл разочарования: „Я думал, ты умнее, начальник, неужели ты не видишь, что опять ничья, по нулям, начальник”.
— Что ж, Владислав Алексеич, — Бардин, не скрывая удовлетворения, встал, протянул руку, — до свидания и не обессудьте, как я уже сказал, работа у нас такая…
Через час Влад был уже дома, в Сокольниках.
Эх, яблочко, куды котишься, ко мне в рот попадешь — не воротишься. Классический текст этот, как думалось Владу, вполне мог бы стать профессиональным гимном той самой организации, которая в нынешней России так печется о здоровье культуры вообще и литературы в частности.
Уже на чужбине он как-то, в застольном разговоре, обсуждал свой опыт знакомства с этой любвеобильной организацией со своим давним знакомцем по литературной богеме, Володей М., в странных рассказах которого он когда-то угадал пути, по каким через пятнадцать — двадцать лет начнет растекаться современная русская проза (теперь их много развелось — его эпигонов, забывших или вовсе не знающих, от кого они отпочковались, правда, победнее завязью и побледнее цветом, а он так и остался стоять особняком, ни на йоту не превзойденный своими вольными или невольными подражателями, и время его — впереди).
В застольном этом обсуждении выяснилось, что все приемчики и заходы Галины Борисовны (как принято теперь обозначать эту организацию) испытывались в той или иной степени на каждом из начинающих, почти без исключения. На их собственном жаргоне это называлось „перепусканием из холодного в горячее и опять в холодное”, но, казалось бы, научно проверенный метод дал осечку (за некоторыми редкими исключениями!) в применении к поколению, детство которого закалялось ежовщиной, юность войной, молодость — скептицизмом запоздалых реабилитаций. Старые приемы уже не приносили эффекта, а новых Галина Борисовна, при всей своей самодовольной неповоротливости, разработать не сумела или не удосужилась.
Каждый из них, этих новых мальчиков с насмешливыми глазами, был тем самым стариком из рассказа того же Володи М., который всю жизнь сидел на лавочке у заводской проходной и читал газету вверх ногами, ему это, наверное, представлялось интересным, а почему, Галине Борисовне догадаться оказалось не под силу.
Как-то ярким августовским утром робким стуком в дверь взял разбежку еще один поворот его литературной судьбы, разнохарактерные отзвуки которого тянутся за ним до сих пор.
После стука на пороге Владовой комнаты объявилась рыжеволосая, вся в мелких веснушках юная пигалица и, нерешительно потоптавшись у двери, сообщила одышливой скороговоркой:
— Вас просят зайти в редакцию „Октября” к Всеволоду Анисимовичу Кочетову к двум часам дня, сказали, если, конечно, у Владислава Алексеевича есть время, а то можно и в другой раз, когда хотите. — Снова нерешительно потоптавшись, добавила робко: — До свидания…
Влад заранее предугадывал, какую бурю в литературном болоте столицы вызовет его визит в эту, по мнению господ либералов, цитадель политической реакции и консерватизма, но, взявши себе однажды за правило разговаривать со всеми, кто хочет с ним разговаривать, он решил пренебречь последствиями. К тому же для него давно не существовало разницы между сортами дерьма в отхожем месте так называемой советской литературы. На его глазах и те, и другие, и правые, и левые, и прогрессисты, и реакционеры кичились одними и теми же совдеповскими регалиями, получали одни и те же роскошные квартиры на Котельнической набережной и даровые дачи в Переделкине, насыщались одной и той же дефицитной жратвой и марочными напитками из закрытых распределителей, свободно ездили когда и куда им вздумается. В известном смысле ортодоксы были даже предпочтительнее, потому что отрабатывали свои блага с циничной откровенностью, не нуждаясь в высокоумных, а по сути, жалких объяснениях причин своего привилегированного положения. Теперь, спустя годы, Владу не хотелось бы ворошить теней прошлого, но, говоря по совести, следовало бы раз и навсегда обозначить, в особенности для тех, кто, и оказавшись в эмиграции, пытается утвердить здесь литературную раскладку того же самого отхожего места, слагая ра-диооды титулованным стукачам из породы лубяноч-ных классиков, сколь омерзительны были ему всегда рамольные старички, обвешанные всеми побрякушками палаческого государства, но до гроба строившие из себя мучеников прогресса. В отличие от них у Кочетова хватило хотя бы мужества в конце концов наложить на себя руки.
Помнится, один довольно известный либеральный эссеист с квартирой на улице Горького, дачей и машиной отечески предупреждал Влада от знакомства с другим эссеистом, по крайней бедности ночевавшим на вокзалах:
— Я вас прошу быть с ним осторожнее, у меня сведения из верных источников, он — стукач.
Влад не выдержал, выцедил тому в лицо все, что он по этому поводу думал:
— Что это случилось с советской властью, если либеральных антисоветчиков, вроде вас, она снабжает литерными квартирами, дает им дачи и машины, а верноподданных стукачей гонит ночевать на Савеловский вокзал?
Великая Ахматова ответила однажды на упреки по поводу публикации ее стихов в одной „реакционной” газете со свойственной ей восхитительной лаконичностью:
— Я прожила жизнь, у меня нет времени разбираться в ваших, — слово „ваших” она интонационно подчеркнула, — прогрессивных и непрогрессивных органах печати…
К предупредительности присутственных мест от литературы Влад уже попривык, поэтому, когда рыжеволосая пигалица, вся вспыхнув при его появлении, скрылась за дверью редакторского кабинета, он воспринял это, как должное.
Логово реакции, кстати сказать, выглядело не хуже и не лучше любой, даже самой прогрессивной, даже стоящей во главе прогресса редакции толстого журнала: та же окраска, та же меблировка, те же примелькавшиеся во всех учреждениях портреты. „Господи, — изумился мысленно Влад, — хотя бы в этом хоть чуточку индивидуальности!”
Дверь редакторского кабинета неожиданно распахнулась, и в ее проеме, словно в портретной раме, выявился высокий, бесстрастный, пергаментно-желтый человек в прекрасно сшитой паре и со вкусом подобранном галстуке: