— Это и есть Самсонов? — Смерив Влада с головы до ног угольными глазами, он отступил в глубь кабинета. — Заходи, Самсонов. — Обогнув письменный стол, он величественно опустился в кресло и лишь после этого снисходительно кивнул гостю. — Садись, Самсонов.
Так, впервые в жизни Влад оказался лицом к лицу с этим почти легендарным графоманом, слава которого, наподобие байроновской, с годами лишь разрастается и не только давно достигла „друга степей — калмыка”, но и сделала его поэтом, если подразумевать под этим другом Давида Кугультинова.
Некоторое время тот в упор, молча, с нескрываемым любопытством и змеящейся в уголках бескровных губ чуть заметной усмешкой рассматривал его. Лишь после этого спросил громко, отрывисто, с нарочитым вызовом:
— У Твардовского был?
— Был.
— Аванс дали?
— Дали.
— Напечатали?
— Нет.
— У Катаева был?
— Был.
— Аванс дали?
— Дали.
— Напечатали?
— Нет.
— А я, — заговорил он с расстановкой, — аванса не дам, у нас лимит на нуле, зато напечатаю.
— Все обещают. — Решил Влад брать быка за рога. — Когда?
— В следующем номере, — отрезал тот. — Рукопись уже в наборе. — И впервые в течение разговора болезненно осклабился: — Прикидываешь, откуда у меня твоя рукопись? Знаешь, как в народе говорят: где взял, там уж нету, хотя, может быть, копия для архива осталась. Плохой из тебя конспиратор, рукописей своих прятать не умеешь.
— А я и не прячу, — огрызнулся Влад, — не имею привычки.
— Зря, — добил его тот, — надо прятать, я вот, если хочешь знать, прячу.
У Влада даже дух перехватило от удивления:
— От кого? От кого вам надо их прятать?
— От врага. — Тот с вызовом вздернул свою красиво посаженную голову, отчего кожа на его пергаментном лице напряглась и вытянулась. — Чего удивляешься, думаешь, искоренили давным-давно, под корень вычистили? Вбила вам эту муть в голову нынешняя ревизионистская сволочь, а следовало бы зарубить себе на носу азбучную истину социализма: чем ближе к цели, тем беспощадней классовая борьба. Это ведь про теперешних Маяковский писал: „…кто стихами льет из лейки, кто кропит, набравши в рот…”, а у меня, брат, пистолет и нож всегда под подушкой, в случае чего живым не дамся…
В щель внезапно приотворенной двери ввинтилась круглая с залысинами голова:
— Всеволод Анисимович, разрешите?
Кочетовское лицо сразу обмякло, посерело, осунулось:
— А, это ты, Юрий Владимирыч, заходи, знакомься, это и есть гроза тайги и тундры — Самсонов, бери его к себе, оформляй соглашение, повесть ставим в десятый.
И мгновенно уткнулся в рукопись перед собой, сразу выключив присутствующих из сферы своего внимания…
— Идашкин Юрий Владимирович, — шепотной скороговоркой представился Владу тот, увлекая его к выходу. — Ответственный секретарь редакции.
И колобком, колобком через кабинет, приемную, коридор к себе, в свою вотчину за обитой дермантином дверью — опрятный, не без элегантности кабинет с высокими потолками и стильной мебелью.
— Ну-с, Владислав Алексеич, надеюсь, вы довольны? — сиял он в сторону гостя, хлопотливо рассаживаясь у себя за столом: успел открыть и закрыть ящик перед собой, что-то походя полистал, что-то отметил в настольном блокноте. — Не успели явиться, а рукопись уже в наборе, такое у нас не со всяким случается, шеф у нас, прямо скажем, невесіа разборчивая.
— А я — это что же, жених, что ли, с улицы? — пресек его на корню Влад. — Подобрали, обмыли, подкормили малость и представили пред очи ясные?
От идашкинской суеты не осталось и следа, он тут же пружинисто собрался, потемнел обликом и впервые взглянул на собеседника с заинтересованной серьезностью:
— Извините, Владислав Алексеич, я, наверное, действительно взял неверный тон. — И вдруг по-мальчишески застеснялся: — Это я от волнения, ей-Богу, Владислав Алексеич!
„Умен, — отметил про себя Влад, — а может быть, хитер, кто его знает, во всяком случае, не прост, надо бы с ним поосторожнее, такие без нахрапа, ювелирно умеют гнуть, сам не заметишь, как в бараночку свернешься”.
В течение получаса деловито и быстро ответсекретарь оформил соглашение, получил редакторскую подпись и договорился-таки с бухгалтерией „Правды” об авансе.
— Что ж, Владислав Алексеич, рад за вас и за нас, честно говоря, вы для нас — приобретение, чего уж греха таить, нету у нас прозы стоящей, мимо несут, по другим адресам. — Провожая к выходу, досадливо поморщился. — Когда у самих совесть не чиста, людям свойственно искать виновников, вот и нашли нашего главного. Всего хорошего, Владислав Алексеич, если какая нужда, заглядывайте…
И загудела, забулькала, заблагоухала пишущая Москва: продался, предался, заложил душу дьяволу! Судя по интенсивности реакции, его девятьсот рублей (минус налоги!), которые он получил за свою повестушку в „Октябре”, в сравнении с фешенебельными квартирами, дачами, телефонизированными машинами, орденами и вольготными поездками за рубеж под приватные отчеты по возвращении либеральных ниспровергателей основ и впрямь выглядели хуже, чем тридцать сребреников за продажу Христа. Теперь-то он знает цену подобного сорта демагогии, к его удивлению, она оказалась глобально универсальной, но тогда ему было не до шуток.
А тут еще подоспел Манеж! Блаженный Никитушка, умело ведомый ближайшими друзьями к собственной пропасти, на кого-то топал ногами, на кого-то кричал, над кем-то смеялся (но, кстати сказать, никого пальцем не тронул!), и летело над городами и весями обалдевшей от его беснований страны теперь уже историческое: „Пидарасы-ы-ы! ”
„Пидарасы”, возвращаясь с заседаний в Кремле, дома не появлялись ни днем, ни ночью, а просиживали поочередно во всех специализированных клубах столицы, окруженные восхищенным сочувствием потаскух и прихлебателей с гамлетовской печатью на измученном челе: быть или не быть? Но по окончании сего идеологического галапредставления, вместо урановых рудников, куда мысленно уже отправили наших бедных „пидарасов” их собственные жены и поклонники, большинство из них разъехалось обретать душевное равновесие в завидные загранки на казенный счет. Невыездным оказался лишь виновник мистерии — Эрнст Неизвестный. Наверное, потому, что он и вправду был гений.
К тому времени Влад твердо усвоил истину: в этой стране ничего не дают бесплатно, за все надо платить. С него эту плату мягко, но настойчиво потребовали уже незадолго до следующей публикации.
Перед сдачей вещи в набор его чуть не силой затащил к себе Идашкин:
— Слушай, Влад, — с некоторых пор они перешли на „ты”, — шеф хочет, чтобы ты высказался.
— О чем?
— О совещании.
— Но я там не был.
— Ну, что значит был — не был, главное, это определить свое отношение к проблеме или, образно говоря, выбрать сторону баррикады, от этого зависит многое. Надеюсь, ты меня понимаешь?
Да, Влад понимал его, можно сказать, слишком хорошо понимал. И хотя ему было известно, что большинство из „пострадавших” написало все, что от них требовалось, после чего благополучно отбыло в загранку или в дома творчества, что то же самое сделали редакторы всех либеральных изданий, включая самого либерального, и что казенные отписки такого характера чуть не каждый месяц позволяют себе даже гении от Шостаковича до Смоктуновского включительно, ему от одной только мысли об этом становилось тошнотворно, как перед черным провалом бездны.
Тогда, в тот день, пытаясь выиграть время, Влад не нашел в себе мужества сразу отказаться, ответить „нет” и этим дал повод заподозрить себя в слабости. Остальное для них было, что называется, делом техники, в конце концов они загнали его в угол, и он сказал роковое для себя „да”, сделав первый (но, к счастью, и последний) шаг к пропасти.
Что говорить, этот текст дался ему нелегко. Влад отбрасывал вариант за вариантом, изощряя смысл сказанного до такой степени, чтобы в результате не написать ничего, кроме общих слов, в которых никакое, самое чуткое ухо не могло бы уловить и туманного намека на личностное отношение автора к теме разговора. Но — увы! — из спетых песен слов не выбрасывают, а в книге прощания и того пуще, поэтому сейчас он приводит этот текст целиком в назидание идущим следом за ним:
„С самого начала нашего столетия передовой отряд рабочего класса России начал величайшую из битв человечества — битву за переустройство мира как в сфере материальной, так и духовной. И с первых же своих шагов огромное внимание партия уделяет становлению социалистической литературы. Кто не помнит, с каким горячим сочувствием был воспринят Владимиром Ильичем Лениным замечательный роман Горького „Мать”! А как благотворно влияла „Правда” на творчество Федора Шкулева, Демьяна Бедного, Александра Серафимовича! Только революции обязана русская литература рождением таких выдающихся мастеров культуры, как Алексей Толстой, Михаил Шолохов, Александр Фадеев, Леонид Леонов, Федор Панферов, Валентин Катаев. Только в условиях нового, социалистического строя могла вырасти целая плеяда замечательных талантов, среди которых многие и многие получили мировое признание.
Именно от этих мастеров принимало каждое последующее поколение эстафету века, и поэтому пресловутая проблема „отцов и детей”, кстати сказать, высосанная из пальца фрондерствующими литмаль-чиками вкупе с группой эстетствующих старичков, никогда не вставала перед молодежью, верной революционным традициям советской литературы. Разве, к примеру, Владимов или Шим не ощущают самой кровной связи со своими ближайшими предшественниками Казакевичем, Гончаром, Нагибиным, а те, в свою очередь, с Петровым и Гайдаром, с Симоновым и Нилиным? Весь опыт нашей литературы утверждает непрерывность ее становления.
После справедливой и принципиальной критики в адрес формализма, прозвучавшей на встречах руководителей партии и правительства с деятелями литературы и искусства, кое-где подняла голову воинствующая серость, прикрывающая псевдоидейностью свою полнейшую профессиональную несостоятельность. В связи с этим мне хотелось бы еще и еще раз повт