Прощание из ниоткуда. Книга 2. Чаша ярости — страница 35 из 59

минувшего небытия резкую перекличку локомбтивов, гортанную грузинскую речь, волчий вой над заснеженной степью, шелест страниц, стук дверей, обрывки разговоров, шепот, чье-то дыхание. Все было так явственно, так ярко, так осязаемо, что временами ему грезилось, будто он сходит с ума.

Но по утрам, как всегда, заходил Карпов, сидел, нудил, жаловался на жизнь, и бредовая явь улетучивалась, оставляя его лицом к лицу с безликой повседневностью:

— Быт заедает, старик, не писателем — добытчиком сделался, видел, сколько их у меня, и всех одеть надо, обуть, на хлеб с маслом достать.

— А если без масла попробовать, Женя? — исподволь заводил Влад.

— Заедят, — сокрушенно вздыхал тот, — сживут со свету, один папаша моей благоверной чего стоит: сам брал, сам оформлял, сам приканчивал, он если вцепится, света не взвидишь белого, и до сумы и до тюрьмы доведет. Старушка, тоже я тебе скажу, не мед — ее даже комары не кусают, на ней хоть плакат пиши: „Осторожно — яд!”, такая разок укусит, никакие уколы не помогут, а ведь есть у меня кое-что, — он ткнул себя пальцем в висок и в грудь, — и тут, и тут, и порассказать чего тоже имеется, век даром не свековал, на печи не леживал, эх старик!

Близка, знакома была Владу разъедающая гостя мука, когда кажется, что вот-вот, только сядь за стол, польется, потянется из тебя такое, что целый свет ахнет, но по тому же опыту известно ему было тоже, как обманчиво, как иллюзорно оказывается порою оно — это состояние — на поверку: памятные мысли, цвет, звук, перекипев в едких щелочах нетерпения, зависти или обиды, превращаются в конечном счете в словесную труху.

В один из таких разговоров Карпов однажды и предложил ему:

— Слушай, Алексеич, давай-ка махнем в горы к чабанам, по дороге и потрепемся, как говорится, на текущие темы, заодно и мясца добудем, у них это там запросто, овцой больше, овцой меньше, лишь бы с бутылкой пришли, да и тебе проветриться не мешает, чего сиднем сидеть, общение с народом, сам знаешь, — рябое лицо его расплылось в издевательской ухмылке, — вдохновляет на создание произведений, достойных нашей эпохи. Махнем, Алексеич, не пожалеешь!..

Раннее утро следующего дня застало их уже в дороге. Через мостик над Кубанью, не мостик даже, а висячую качалочку, они перебрались на другой берег и, миновав сплошь заросшее малиной подножье, углубились по восходящей тропе в лес, сразу закрывший полнеба впереди. Сбоку, внизу, в ущелье, наподобие молочной реки, плыл туман, растекаясь по кисельным берегам спелого ажин-ника, который повсюду сплетался здесь в непроходимый покров. В тяжелых росах ноги ломило, будто в проточной воде.

— Держи ухо востро, — не оборачиваясь, втолковывал ему на ходу Карпов, — карачаевцы это тебе не черкесы и не абазинцы, тем более, не ногайцы. Тех пообломали, вышколили, выучили перед старшим братом по струночке ходить, а эти — нет, сколько их по тюрьмам и ссылкам ни таскали, сколько ни гнули в бараний рог, не сдались, свою честь блюдут и себя помнят, других, между прочим, тоже: если ты к нему с уважением, он для тебя в лепешку разобьется, будь ты хоть сто раз русский, люблю я их, чертей, около них человеком начинаю себя чувствовать.

— Встречал я их в Казахстане, — одышливо соглашался Влад, напрягаясь следом за ним, — действительно — стоящий народ.

С непривычки подъем оказался нелегким: видно, снисходя к гостю, Карпов по мере подъема учащал привалы, заводил костерок, поил его чаем, снедью домашней подкреплял, а снова поднимаясь в дорогу, всякий раз обнадеживал:

— Ну, теперь — рукой подать, держись, Алексеич, раз-другой сходишь — втянешься, сам проситься будешь…

Но лес вскоре и впрямь поредел, ущелье раздвинулось и посветлело, в небе впереди ослепительно плавились остроконечные шапки горной гряды. Сначала где-то там, за дальним редколесьем, растекся приглушенный крутым подъемом собачий лай, затем оттуда іііаняґйе потянуло жилым дымком, и наконец после прореженного подлеска перед ними распахнулось ровное, в пестром разнотравье плато в густой короне из эдельвейсов по краям. „Ничего себе лукоморье, — облегченно вздохну — лось Владу, — жить можно!”

От двух брезентовых палаток, стоявших ближе к лесу, около воды, навстречу гостям с яростным лаем бросились было собаки, но, послушно откликаясь на хозяйский окрик, с полпути повернули обратно и сразу смолкли, лениво улеглись каждая на своем месте, будто и не поднимались вовсе, а сам хозяин неторопливо двинулся на сближение с путниками — плотный, приземистый, уверенный в себе.

— Здоров, Исмаил! — Неводом раскинув руки и явно заискивая, Карпов поспешил заступить тому дорогу. — Вот москвича к тебе в гости веду, не прогонишь?

— Здорово, Женя, — тот говорил по-русски так, словно сам был родом откуда-нибудь из Подмосковья, только оставался суше, сдержаннее собеседника, — места много, всем хватит. — Походя сунув Карпову руку, чабан легонько, без вызова отстранил его и оказался лицом к лицу с Владом. — Далеко, парень, забрался, до Москвы отсюда ой-ой-ой! — Рукопожатие карачаевца было коротким и жестким, ореховые, навыкате глаза выглядели на скуластом лице чужими и всматривались в гостя из-под козырька кожаной фуражки с вопросительным любопытством. — Надолго?

Влад поймал себя на том, что невольно уходит от его глаз, словно чувствуя какую-то давнюю, хотя и бессознательную вину перед ним:

— Да нет, скоро домой, пора уже, засиделся. — И снова против воли перевел разговор в более безопасное русло.

— Красота тут у вас!

Тот внимательно проследил за восхищенным взглядом Влада и, как бы впервые по-настоящему рассмотрев окрест, великодушно согласился:

— Ничего. Выше — лучше, там озера такие — дно видно, только туда тропы нету, без привычки не подняться.

— И повернул к палаткам, кивком головы приглашая их за собой. — Отдыхайте пока, сейчас барашка резать будем. Бахыт! — Громко отнесся он в глубину ближней к ним и распахнутой настежь палатки. — Дело есть!

В затаенном треугольнике брезентового жилья выявилась гибкая фигура парнишки, почти мальчика, с преданной готовностью устремленная к старшему:

— Дядя Исмаил?

Затем, чуть ли не в одно мгновение, между ними состоялся безмолвный, но зрительно весьма красноречивый разговор: парнишка, судя по всему подпасок, пренебрежительно скосил было настороженный, словно у замершего на месте олененка, глаз в сторону гостей, но тут же обмяк под предупреждающим взглядом хозяина, послушно отдаваясь его воле. „Что нужно этим гяурам, — поторопился юнец, — откуда опять эти русские?” — „Не твоего ума дело, — было ответом, — слушай меня и не вздумай дурить!”

— Разведи огонь, — походя бросил ему вслед за этим чабан, — я сейчас вернусь…

Когда над трепетным пеплом потухающего костра затрещали сухие сучья, а поверх пастбища вытянулся от него синий дым, тот показался из-за дальней палатки с освежеванной овечьей тушей на плече и ведром внутренностей в руках, на ходу отдавая напарнику короткие распоряжения:

— Бахыт, подай тесак, соль, шампура. Это, — он поставил ведро у входа в палатку, — скорми псам. — И снова уже в полутьму жилья. — Не забудь хлеб и посуду.

В привычных и умелых руках горца туша на глазах у них превратилась сначала в профессиональный чертеж для Гастрономических плакатов, затем в небрежно, но ровно искромсанный мясной набор и наконец плотно нанизанная на шампуры, в шипящей над костром шашлык.

Работа делалась молча, споро, сосредоточенно, с врожденной уверенностью в ее важности и правоте. Тишина как бы входила в ритуал чабана в его священнодействии у костра, и, лишь снимая первый шампур с огня, он позволил себе заговорить:

— По обычаю, — протянул он шампур Владу, — новому гостю главная честь. — И к Карпову. — Наливай, Женя, в Рамадан отмолимся.

В трапезе парнишка участия не принимал, сидел сбоку от костра, уткнув округлый подбородок в острые колени, упорно смотрел в огонь, будто задался разглядеть там что-то такое, что могло бы объяснить ему некую изводившую его загадку. „Да, парень, — присматривался к нему Влад, — досталось тебе не по летам”.

От выпитого чабан почти не пьянел, только желтые навыкате глаза его горячо увлажнялись.

— Трудно в Москве жить, был я в Москве: все бегут, все кричат, все не слушают, людей много, места мало, какая там жизнь, пойти некуда — везде дома и дома, машины и машины, трудно человеку в таком городе.

— Везде нелегко, Исмаил, — умиротворенно расплывался Карпов, — у нас в Ставрополе тоже нелегко.

— У вас, видно, так и есть, а у нас тут, — текучий взгляд его потянулся вдоль пастбища, в глубь долины, туда, к подножью голубых гор, — человеку жить можно: куда хочешь иди, сколько хочешь думай, никто не мешает, никто не следит. — Он расслабленно поднялся и шагнул к жилью. — Жарко, однако, отдыхать надо. — И уже оттуда снова распорядился. — Бахыт, дай людям одеяла, на земле нельзя…

Солнце вступало в зенит, скрашивало вокруг тени и оттенки, отражаясь во всем — в предметах, травах, воде и вершинах ровным бесстрастным светом. В струящемся воздухе держалось слитное зудение мелколетающей твари. Лес невдалеке манил обманчивой тенью и призрачной тишиной. Было сухо, душно, безветренно. Сквозь дремотную истому даль в проеме распахнутой палатки выглядела чуть выцветшей треугольной открыткой из тех, что продаются в туристских киосках, оживляемой лишь инстинктивным подергиванием распластанных вблизи собак, которых донимала неутомимая мошкара.

Затем, уже на самой границе яви и сна, Влад отметил, как одна из этих собак — белая, с желтыми подпалинами — лениво поднялась, подбрела к холстине, прикрывавшей от солнца остатки недоеденного мяса, зубами вытянула из-под нее порядочный кусок и, все так же лениво вернувшись на место, принялась за него, без особой, впрочем, жадности.

Очнувшись, Влад прежде всего увидел у скомканной холстины чабана, который с угрюмой вопросительно-стью поочередно оглядывал безвольно распростершихся перед ним собак, то и дело переводя еще полусонные глаза с них на то место, где он незадолго до этого укрыл остатки освежеванной туши.